СЕКУНДЫ О, как жизнь вынуждает секунды считать! Омерзителен страх — не успеть, опоздать. Я включаю огни — пусть горят, где темно, Перископ — на поверхность, а мины — на дно, Нам снарядов хватает, есть боекомплект, Дыр в бортах и пожара на камбузе нет, Вот я вышел на линию, принял удар. Мало времени. Черт! Подал голос радар. Цель в квадрате Б-2, выпускаю торпеду, Миг на капитуляцию, два — на победу. Всем наверх! Эй, была же команда — вперед! Ускорение, правда, энергию жрет, Но зато в технологии явный прогресс - ICQ, телефон, Интернет, SMS, На экватор мой крейсер свой курс навострил, А за кругом Полярным недавно я был, Если сушь, это значит — быть скоро потопу, Две секунды на Азию, три — на Европу. Пробки, визг тормозов и рекламный буклет, Я ложился на дно, если выхода нет, Заседания, брифинги, речи, законы, Ледяные торосы, ледоколы, циклоны, Принуждение к миру, соблазненье к войне, Дело даже не в принципе, дело — в цене, Мои пушки палили, разнося биосферу, Пять секунд на надежду и десять — на веру. Адреса, выступления, сайты и сводки, Ночь должна быть без сна, день же требует водки, Опадает листва, скоро грянут морозы. Подарить тебе лилии? Может быть — розы? Орхидеи, свеча и бокал на столе. В революции дело? Или просто в вине? Что ты хочешь? — спрошу я тебя вновь и вновь. Три секунды на ненависть, сто — на любовь. Нес потери мой флот, уходил, огрызался И зубами противнику в шею вонзался, Есть покамест патроны, клинки не тупятся, А секунды ордою вослед нам толпятся, Самолеты и консульства, близи и дали, Тормоза что-то снова у нас отказали, Мы привыкли бороться и сопротивляться, Отдавать, забирать, добивать, добиваться. О, как жизнь вынуждала секунды считать! Как я гнал липкий страх — не успеть, опоздать, Эффективность не то же, что бесчеловечность. Миг на смерть, а на жизнь нужно больше, чем вечность.Вук Задунайский
Едва сгорает закат, Но только вечер уйдет, И нам команда: «На старт!», И нам команда: «Вперед!» Летит под окнами снег, Летят секунды, как дни… Замедли времени бег И на бегу позвони. Поймай последний трамвай, Стакан «на счастье» разбей, Опять уходишь за грань, Опять выходишь за дверь. Опять долги раздавать, А мир стоит, как стоял… А нам дороги вскрывать И прогревать дизеля. А мы везде и нигде Среди каналов пустых. Судьба разводит людей, А Мир разводит мосты… И по мосту, как по льду, Как по команде: «На взлет!», Как по радару, иду Туда, где ночь — напролет. Судьба уходит в отрыв И открывает крыло, И рвутся пальцы о гриф, И даже струны свело, И уплывает Земля, И звезды где-то у ног, И только тень корабля… И телефонный звонок.Алькор (Светлана Никифорова)
Моим смешным и сладким. Жене и дочкам.И зачем нужна ему была эта свадьба? Чего он на нее поперся? И денег-то давали чуток совсем. Не по чину. Нет, пошел. Дурень. Точно дурень, потому и пошел. Ведь вырвал, казалось, занозу из сердца, вырвал. ан нет. Осталась заноза. Болючая. Как увидел косу черную, ведьмачью, как увидел глаза зеленые, бесовские, как увидел, как летает над коленями точеными молочное кружево, как увидел гибкий стан над пеной юбок, так голову и потерял. И слово, самому себе даденное, позабыл. Не можно такое плясуну. И пошло, и заиграло бедовое. Давно так Никитка не плясал. Заходился от восторга народ, на его прыжки и пролеты радуясь. Как же, такого знатного плясуна на свадьбу подманили, будет теперь молодоженам счастье. Будет уж. А Никитка плясал, себя не жалея, лишь бы зеленоглазая еще разок глянула. И глянула и приветила, да так, что от поцелуя аж виски заломило. Как и не было этого года разлуки. А был он. Был. И у губ жарких, и у глаз зеленых, и у коленок точеных новый обожатель появился. И ничего, что молодой да нескладный. А плечи широченные, кисти мосластые, ноги длинные. И глазищи васильковые. Да и не робкий, против знатного плясуна в круг вышел. Сам со временем таким стал бы. Не станет. То ли былое в голову взошло, то ли пива лишнего выпил Никитка, кто теперь разберет. Да только как увидел нежность душевную в зеленом том взоре, навстречу васильковому брошенном, душа взыграла. Дуром он на мальчонку полез. За что и получил, да обидно так. Нос знатному плясуну своротил отрок. Никитке бы на пользу все себе развернуть, плясуна нового по плечу похлопать, пива с ним выпить… Еще бы и друзьями расстались. Нет. Швырнула дурь вперед. Обошел неумелую защиту костлявый кулак плясуна, да вовремя в сердце ткнулось что-то. Придержал руку, а то разлетелась бы голова синеглазого брызгами кровавыми. А так несильно, в общем-то, в висок и тюкнул. Для плясуна несильно. Был бы супротивник поопытней, увел бы он голову в сторону, хоть и не ушел от удара. Поболела бы день-другой башка-то. А этот столбом стоял, не шелохнулся. Косточка тонкая и хрустнула. Да громко так. Опамятует ли? До сих пор в глазах стоял полный непонимания взгляд матери мальчонки покалеченного. И кем? Плясуном. Защитником. От нечисти Хранителем. И отвращение в глазах зеленых. И голос старосты в ушах: — Мы на тебя, Никитка, зла не держим. Гаркушка сам супротив тебя в круг встал. Но и понимания к тебе проявить не можем. Зачем же так мальчонку-то? Так что ныне кровник ты нам. И нет тебе в земле нашей ни еды, ни воды. И свой хрип: — Виру возьмите. — А кому ты виру давать будешь? Матери? Так один он у нее. Был. Кормилец. Марьянке? Так та с тобой сама скорее в круг встанет. А обществу? Ты и так всем пользу несешь. Нес. Ты лучше к Кошачьей Голове сходи. Опять там вроде неладно. Вернешься, считай — отдал виру, не вернешься, знать, ушел от тебя за кривду твою ангел-хранитель. — Не возвращался еще никто от Кошачьей Головы. — Или страшно стало? Раньше надо было бояться, плясун, когда Марьянкиного двоюродного, словно нелюдя какого, насмерть бил. Двоюродного. Родича. За честь семьи мальчонка встал. Не за взгляд любимой. Дурак ты, плясун Никитка.
Если есть тьма — должен быть свет.Шоферы — те, кому регулярно приходилось ездить по этому участку федеральной трассы, — рассказывали друг другу байки одна страшнее другой. Все они начинались одинаково: на трассе пропадали машины с людьми. Машины потом находили, людей — нет. На самом деле люди пропадали редко, зато всегда в одно и то же время. В июле, в течение одной недели, раз в шесть лет. Правда, мало кто замечал эту странную закономерность. А тот, кто сумел заметить, — должен был понять, что это время наступит уже через две недели. Водитель автобуса недоуменно и даже как-то испуганно взглянул на пассажира, попросившего высадить его у лещевской грунтовки, и приглушил хрипящий шансон. Подумал, что не расслышал. И то сказать: вокруг, сколько хватало глаз, расстилалась бесконечная степь. Единственным признаком цивилизации высились потемневшие от времени деревянные опоры ЛЭП. И лишь вдалеке, вдоль речки, словно оазис в пустыне, виднелась обширная, поросшая могучими ветлами, низина. В ней-то и пряталась Лещёвка. Испокон веку это место славилось обилием рыбы, однако желающих порыбачить в затонах с каждым годом становилось все меньше. Вовка с минуту постоял у обочины, провожая взглядом удалявшийся автобус, поправил увесистый рюкзак за спиной, свернул с трассы на заросшую бурьяном грунтовую дорогу и направился в сторону деревни. Горячий ветер обдувал лицо и гнал зеленые волны по морю степных трав. Еще пара недель без дождей, и степь изменит цвет с зеленого на бледно-желтый. Вовка дошел до околицы и, не сбавляя шаг, уверенно двинулся по единственной улице деревни. Еще издали парень заметил, что многие дома стоят заброшенные, с заколоченными ставнями. Теперь стало ясно, что большинство дворов оставлено уже давно. За заборами еще не покинутых жилищ яростно лаяли собаки, рассерженные появлением чужака. Людей видно не было. Только у одной хаты с зелеными наличниками стоял видавший виды грузовик. Три хмурых мужика запихивали в него старенькую мебель и другой нехитрый скарб. Возле машины суетился хозяин вещей — бородатый дед с клюкой. Все четверо проводили чужака подозрительными взглядами, но, так ничего и не сказав, продолжили заниматься своим делом. Вовка проигнорировал неприветливых жителей, миновал почти всю улицу и остановился у крайнего дома. В нем не было ничего приметного. Деревянный, обложенный снизу кирпичом. За ветхим забором виднелись ухоженные грядки, чуть поодаль высились яблони и абрикосы. Соседнее жилище было почти полностью разрушено. Без крыши, с выбитыми окнами, осевшее и покосившееся, оно словно побывало в центре урагана. За остатками изгороди торчало несколько высохших деревьев со странно изогнутыми, пригибающимися к земле стволами. Смотреть на них было неприятно. — М-да, сильна, зараза, — буркнул себе под нос Вовка, мрачно глядя на развалины, после чего повернулся и решительно толкнул надсадно скрипнувшую калитку.В. Цой
Русла тесные берега Сдавят горло потокам вешним. Ставки сделаны на бегах, Жребий принят, измерен, взвешен, Гирька брошена на весы. Раб не смеет мечтать о лучшем - За отвергшим небес посыл Зорко смотрит крылатый лучник. Предначертанный ход планет - Хоть молись ему, хоть потворствуй. Только сводит судьбу на «нет» Тот, кто выбрал противоборство. Но сплетутся века в аккорд, И однажды с предсмертным ревом Воды хлынут наперекор, Разбивая себя о бревна. Сделав шаг, разорвать аркан - Лгут гадалки, и лгут авгуры - Вырвать нити у игрока, Сбросив на пол с доски фигуры. Высшей волей — веков аллюр, Если волоком — не упорствуй. Только сводит судьбу к нулю Тот, кто выбрал противоборство.Татьяна Юрьевская
На полярных морях и на южных, По изгибам зеленых зыбей, Меж базальтовых скал и жемчужных Шелестят паруса кораблей. Быстрокрылых ведут капитаны, Открыватели новых земель, Для кого не страшны ураганы, Кто изведал мальстремы и мель, Чья не пылью затерянных хартий - Солью моря пропитана грудь, Кто иглой на разорванной карте Отмечает свой дерзостный путь. Пусть безумствует море и хлещет, Гребни волн поднялись в небеса, Ни один пред грозой не трепещет, Ни один не свернет паруса.Н. Гумилев
И пускай фонари светят ярче Далеких звезд, Фонари все погаснут, а звезды Будут светить.В. Цой
Кто не верил в дурные пророчества, В снег не лег ни на миг отдохнуть, Тем наградою за одиночество Должен встретиться кто-нибудь!…Эта зима выдалась тяжелой, пожалуй, самой тяжелой и жуткой за долгие десятилетия. Ветер был особенно зол и валил даже огромные бетонные плиты, с таким трудом установленные и закрепленные среди оплавленных безумством огня камней. Мороз сковал море до самого горизонта, и по ночам доносился грохот ломающихся и встающих на дыбы льдин, как эхо давно забытого ужаса. Он не помнил подобного, не помнил такого колючего снега и жестокого ветра. От мороза снег превратился в мириады стеклянных игл, рассекающих до крови кожу и беспрестанно царапающих стены его укрытия, как будто кто-то с острыми когтями пришел за ним. И иногда, по вечерам, забившись в угол и дрожа от холода, он вспоминал, что почти то же самое пришлось пережить сорок лет назад. Только тогда ему повезло. А теперь… А теперь он должен спасти их, спасти во что бы то ни стало. Еда, запасенная с осени, кончилась в феврале — но, несмотря ни на что, он продолжал вести календарь, даже не думая, что мог бы обойтись без него, — для этого пришлось принести еще один железный лист, в котором в любую погоду на рассвете появлялась дырочка. Ну и что, что руки прилипают к заледеневшему металлу, а молоток дрожит в скованных холодом пальцах? Новый день, еще один крохотный шаг в будущее должен быть отмечен, должен быть нанесен на карту времени. Это был уже шестой изъеденный ржавчиной кусок стали. И пусть кончилось все то немногое зерно, что он смог вырастить прошлым летом, но он даже не подумал посмотреть на запас семян для следующего года. Крысы ушли неизвестно куда, прячась от ледяного дыхания зимы, и лишь иногда оказывалась в его руках тощая, больше похожая на скелет тушка. Он пробовал рубить лед, чтобы поймать рыбу, но вода в лунке замерзала слишком быстро, чтобы можно было надеяться на улов… А еще надо было носить снег, поднимать поваленные ветром плиты и делать множество других дел, которые — если бы кто-то посмотрел со стороны — казались бы совершенно бессмысленными и бесполезными. Но никого не было, никто не покрутит пальцем у виска и ничего не скажет. Никто и, видимо, уже никогда. Он знал это, знал, потому что каждый вечер всматривался в горизонт, пытаясь увидеть хоть какое-то присутствие человека. И думал, будет ли он этому рад, или же наоборот. И это были его самые обычные дела в течение последних сорока лет. …Сорок лет назад что-то случилось с миром… Безумный ли смерч войны смел с планеты человечество вместе с тем, непонятным и таким хрупким состоянием, которое оно называло цивилизацией? Оказались ли неуслышанными трубы, возвестившие начало Армагеддона? Или случилось что-то иное, равнодушное и смертоносное, навсегда оставшееся тайной… По какой нелепой случайности он выжил — по милости ли Бога или по проискам Дьявола, он тоже не знал. Тогда, сорок лет назад, он заночевал в пещере, просто так, ради подросткового бахвальства, а проснувшись, с ужасом увидел каменные глыбы, завалившие выход. Это спасло его и подарило ему смысл жизни — или стало первым шагом к его бесконечному проклятью. Но тогда, ломая ногти и сбивая в кровь руки, он пытался выбраться и вернуться домой. Если б он знал, что дома больше нет, как нет и всего остального мира, возможно, он бы предпочел разбить голову о камни или похоронить себя заживо в прорытом ходе… Незнание давало ему надежды и силу. Только откинув последний камень, он не увидел ничего, кроме серой, усыпанной пеплом пустоши. Ему было четырнадцать лет… …Первую зиму он пережил в останках города, питаясь тем немногим, что сохранилось в руинах счастливого прошлого, но вскоре понял, что если останется здесь, то смерть придет к нему гораздо раньше, чем ему хотелось бы ее увидеть. И он пошел, пошел по засыпанными прахом пустыням в сторону моря. Какой-то незнакомый инстинкт подсказывал ему, что именно там и только там он сможет выжить, и, возможно, не только выжить, но и совершить нечто единственно возможное в умирающем незнакомом мире. За тысячу километров пути он не встретил ничего — не только людей, но даже самой крохотной зеленой травинки, и единственным звуком на опустевшей планете был свист ветра в каменных остовах городов, в бешеной пляске пепельных хлопьев и вездесущей пыли. Только крысы — единственные выжившие в этом аду, кроме одинокого человека, изредка перебегали ему дорогу, оставляя за собой серый шлейф. Серый был цветом нового мира, единственным цветом, который он видел вокруг. Миллион оттенков серого на земле, в воде и в воздухе, в тяжелых, налитых пепельным дождем тучах, в почти высохших реках, в скелетах-кладбищах городов и даже в шкурках его единственных спутников — крыс. Ни одна другая краска не расцвечивала этот мир. Даже солнце светило серым, слегка окрашенным оттенками бурого, когда оно скрывалось за горизонтом, чтобы назавтра повторить свой уже никому не нужный путь. Год ушел на дорогу, и лишь вместе с первым снегом — серым снегом — он увидел свинцовое море, раскинувшееся до самого горизонта. Он стоял на берегу, на высоком камне, и ветер трепал его волосы. …Здесь ему повезло еще раз — в руинах на берегу все еще можно было найти что-то съедобное, а вареные крысы казались ему невозможным наслаждением, как и то немногое, что давало ему море, в котором еще сохранялись последние капельки жизни в умирающем мире. Часто он наблюдал за горизонтом. Человек надеялся увидеть хоть что-то, что скажет ему о том, что он не одинок на пустой планете, — столб дыма, луч света; услышать звук механизма или нечто почти сказочное — человеческий голос. Но видел только серое небо, заходящее солнце, с годами постепенно сменившее свой цвет на привычные кровавые оттенки заката, а единственными звуками оставались свист ветра и примешивающийся к нему шум прибоя внизу, у скал. Тогда же он начал вести свой железный календарь. Ему казалось, что этим он может задержать и приручить неумолимо несущееся время. …Весь берег был покрыт руинами, скелетами прошлого — как называл их человек. Что здесь было, он не знал, но крысы водились, и было где спрятаться. Он пережил вторую зиму. Она оказалась не такой страшной, как он предполагал, впрочем, тогда морозы были слабее, чем сейчас, спустя четыре десятилетия. С каждым годом зима становилась все холоднее, ветер все более злобным, а снег — все больше похожим на шквал ледяной шрапнели; причину этого он не знал, и это подгоняло его в пути к его единственной цели. Тогда же, в свою вторую зиму, он начал понимать, что сходит с ума. От одиночества ли, или от безысходности, а может быть, и еще от чего-то… Голоса прибоя звали его, ветер что-то пел по ночам, и он сам пытался разговаривать с собой, с морем, камнями и крысами, но не получал ответа… …А весной он нашел шишку. Обычную сосновую шишку, закопченную, обгрызенную крысами, раздавленную кусками бетона, но шишку. Это был первый предмет за два года, который все еще был немного живым в этом мертвом мире. Он перекопал огромную площадь, сдвигая обломки и разгребая руками кирпичную пыль, сбивая в кровь пальцы, как тогда, в пещере, — и тогда и сейчас он боролся за свою жизнь. Но сейчас — не только за свою, и нашел еще несколько шишек… Он спас их, а они спасли его. Каждый из них подарил другому каплю жизни — единственной ценности, еще имеющей смысл. …Из обломка железа он сделал лопату, убрал все обломки возле ручья, у которого жил, и вскопал клочок земли. Разломав шишки, он достал семена — маленькие темные шарики с тонкими пленочками крыльев, подержал их в руках, прикасаясь пальцами так, как если бы он прикасался к любимой женщине, и, согревая их дыханием, — положил в землю. Их было довольно много, участок получился почти три шага в длину. Эти три шага казались ему бесконечностью. Каждый день человек поливал их, принося воду в руках — ему казалось, что это поможет семенам быстрее ожить, — отгонял вездесущих крыс, которые, как будто специально чтобы стать окончательными хозяевами этого мира, стремились к этому маленькому клочку освобожденной от серого покрывала земли, защищал от солнца и ветра. Так прошло лето. Участок по-прежнему был пуст, но он знал, он был уверен — и уверенность эта превратилась в веру, в такую веру, которая смогла удержать его от падения в бездонные глубины безумия, веру в то, что семена должны прорасти. Он ощущал искры, вспыхивающие в глубине коричневых шариков, бегущие по почти невидимым корешкам и пробуждающие семена к жизни. Он чувствовал себя божеством, а может, он и был им — первым божеством, которое было человеком. Хотя скорее всего это был очередной бред его воспаленного сознания. Зима прошла в ожидании. А весной… …Весной он увидел всходы — тоненькие, едва заметные, но живые, зеленые всходы. И он теперь точно знал, что ему предстоит сделать. Его вера приобрела первое доказательство — незыблемое, подобно громадам бетонных плит, и такое хрупкое — тоненькие зеленые иголочки. Он продолжал оберегать их как самого себя — и это было правдой — в этом мире крупинки зеленого цвета были им, его alter ego. Теперь у него появилось еще одно дело — надо было приготовить для них место. Кувалдой дробил он осколки бетонных плит и сбрасывал их с обрыва вниз, в пасть ненасытному прибою, пережевывающему все и обращающему прошлое в песок для часов вечности. К осени он очистил почти сто шагов берега, а маленькие сосенки были уже с ладонь величиной… …Через два года он решился пересадить их — с величайшими предосторожностями, как будто он держал в руках готовую разорваться бомбу, которая уничтожит этот мир окончательно, он перенес их в давно сделанные лунки. Он постарался найти самую питательную почву, добавив в нее то, что, по его скудным представлениям, могло накормить зеленые побеги и дать им сил. Он посадил их в три ряда на пятьдесят шагов, прикрыв каждую от ветра так, как будто защищал собственных детей. Это было вторым событием в его жизни, растянувшимся на десять лет. Каждый день он давал сосенкам пить, разговаривал с каждой так, будто они могли понять его, оберегал от снежных бурь и от многих других столь опасных для его питомцев вещей. И продолжал рушить руины. А через десять лет сосны обогнали его в росте и дали первые шишки… …Двадцать лет спустя первые сосны уже стали большими и крепкими, и в их тени человек иногда проводил свое время. Но свободного времени было мало, безумно мало. Участок у ручья достиг почти ста шагов в длину и нескольких десятков в ширину, а расчищенный берег тянулся почти на пять тысяч шагов. Но этого не хватало. Его детям нужно было куда больше места. Он по-прежнему собирал каждую шишку, каждое семечко и знал, когда, где и как выросло каждое дерево, с чем оно столкнулось в своей нелегкой жизни в этом сером полумертвом мире. А когда несколько маленьких сосенок погибли, человек установил в опустевших лунках каменные плиты с вырубленными на них именами — как вечное напоминание об этой трагедии.В. Высоцкий
Когда пала твердь на фундаменте шатком, Когда правда втоптана в землю порядком И прежде пылавшее пламя постыло, Тогда пробуждается третья сила. Она пробуждается там, где желали, Но там, где ее пробужденья не ждали, Едва лишь мерцавший светильник угас, И смотрит на мир бледной зеленью глаз. Страждущий знать да обрящет ответ: Третья сила не тьма и не свет, Не властно ни время над ней, ни пространство, Она постоянное непостоянство. Жар леденящий в крови ее бродит. Третья сила из мира уходит И снова приходит, покорна судьбе, Дабы затмить собой первые две. Долгая нас ожидает дорога. Люди явились. Их мало, их много. Каждый пришедший получит свое, Если родился под знаком ее, И нету той бездны, куда б не водила Своих верноподданных третья сила.Вук Задунайский
«…Ибо луньеры — нечисть лесная да горная — суть зверье, плоть людскую поглощающее. Они души не имеют и ни чести, ни закона не ведают. Так изведем же их под корень и не испытаем сострадания…»Григорий, епископ Реннский и Авьонский. Трактат «Рассуждения о фундаменте града Божия»
Дни проходят. Рука много лет не касалась меча, Ослабевшие пальцы забыли тепло рукояти. Все сегодня не так. Зашипев, угасает свеча. И теряются в памяти строки старинных заклятий. Беспощадность зеркал не скрывает висков серебро, Паутинки морщин так безжалостно временем свиты. И, отчаянно скрипнув, ломается в пальцах перо, А в камине беззвучно кричит недописанный свиток. Ты сегодня вдруг понял, печальный стареющий маг, Что всю мощь заклинаний, веков бесконечную мудрость Ты охотно отдашь за такой драгоценный пустяк, Как вчерашней зарей промелькнувшую дальнюю юность. Все отдашь. Но не давнее утро и выжженный лес - Что тебе и поныне ночами осенними снится, - Когда слово твое, темным смерчем срываясь с небес, Опрокинуло вражьи войска на подходе к столице.Данила Филимонов
Автор благодарит за оказанную помощь доцента исторического факультета СПбГУ Игоря Юрьевича Шауба[22]
Чтоб земля суровая Кровью истекла, Чтобы юность новая Из костей взошла.Эдуард Багрицкий
Невероятно до смешного: был целый мир — и нет его…Георгий Иванов
Максиму Максимычу
Мы несем едино бремя; Только жребий наш иной: Вы оставлены на племя, Я назначен на убой.Денис Давыдов
Тогда считать мы стали раны, Товарищей считать…Михаил Лермонтов
Все богатство мое — песня да гитара, Ласковые струны да вечер синий, А еще есть заветная молитва: Чтоб грехи забылись да сбылись надежды. А надежд у меня всего четыре: Летом я живу в надежде на осень, А когда от зимы я устану, То вновь на весну надеюсь…Юрий Борисов
Кабы мне такие перья Да такие крылья, Улетела б прямо в дверь я, Бросилась в ковыль я…Николай Заболоцкий
Памяти А. Н. Котельникова
Что ж, подымайтесь, такие-сякие, Такие-сякие, Что ж, подымайтесь, такие-сякие, Ведь кровь — не вода!..Александр Галич
Но не правда ли, зло называется злом Даже там, в добром будущем вашем?Владимир Высоцкий
Собрался воевать, так будь готов умереть, Оружие без страха бери… Сегодня стороною обойдет тебя смерть В который раз за тысячи лет. Не станет оправданием Высокая Цель, Важнее, что у Цели внутри… И если ты противника берешь на прицел, Не думай, что останешься цел. Добро твое кому-то отзывается злом, Пора пришла платить по долгам… А истина, обманщица, всегда за углом - Бессмысленно переть напролом. Пусть кто-то гонит толпами своих на убой, Свои же и прибьют дурака… Но можно дать последний и решительный бой Тогда, когда рискуешь собой. Собрался воевать, так будь готов умереть - Мы смертными приходим на свет… Судьба дает победу обреченным на смерть В который раз за тысячи лет. Но если чья-то боль на этой чаше весов Окажется сильнее твоей - Судьба, приняв решенье большинством голосов, Отдаст победу именно ей!Алькор
Когда же было подготовлено место, собрал цесарь вельмож, и мегистанов, и магистров и начал обсуждать, где стоять стенам, и башням, и воротам городским. И велел размерить место на три стороны, и каждая сторона длиною в семь верст, так как было то место между двумя морями — Черным и Белым. И вдруг выползла из норы змея и поползла по земле, но тут ниспал с поднебесья орел, схватил змею и взмыл ввысь, а змея стала обвиваться вокруг орла. Цесарь же и все люди смотрели на орла и на змею. Орел же на недолгое время скрылся из глаз, и, показавшись снова, стал снижаться, и упал со змеей на то же самое место, ибо одолела его змея. Люди же, подбежав, змею убили, а орла у нее отняли. И был цесарь в великом страхе, и, созвав книгочеев и мудрецов, рассказал им об этом знамении. Они же, поразмыслив, объявили цесарю: «Это место «Седьмохолмый» назовется, и прославится, и возвеличится во всем мире больше всех городов, но поскольку встанет город между двух морей и будут бить его волны морские, то суждено ему поколебаться. А орел — символ христианский, а змея — символ мусульманский. И раз змея одолела орла, то этим возвещено, что мусульманство одолеет христианство. А так как христиане змею убили, а орла отняли, явлено этим, что напоследок снова христиане одолеют мусульман, и Седьмохолмым овладеют, и в нем воцарятся»[31].
Через несколько дней цесарь с патриархом и архиереями, снова собрав весь клир церковный, а также весь синклит царский и множество народа на богослужение, вознесли молитвы, славя и благодаря в них всемогущую и живоначальную Троицу — Отца, и Сына, и Святого Духа, и пречистую Богоматерь. И предали город и весь народ в руки святой Богородицы Одигитрии, говоря: «Ты же, непорочнейшая владычица и Богородица, человеколюбивая по природе своей, не оставь город этот милостью своей, но, как мать христианскому роду, защити, и сохрани, и помилуй его, наставлял и поучая во все времена как человеколюбивая и милостивая мать, да прославится и в нем и возвеличится имя великое твое вовеки!»— Утро доброе, сестра Мария. — Доброе, сестра София. — Как почивали, брат Иоанн? — Благодарствую, сестра. Не жалуемся. — Не мешал ли кто, сестра Ирина? — Нет, сестра. В Акрополисе было покойно. — У Харисийских ворот ночью трудились строители — углубляли рвы, чинили стены… — И что же, брат Георгий? Это нарушило твой покой? — Нисколько, сестра. — Спокойно ли на Триумфальной дороге, брат Андрей? — Спокойно, сестра София. — Ах, как пахнут розы во Влахерне… Какие бы я ни получал известия в течение дня, научи меня принять их со спокойной душою и твердым убеждением, что на все Твоя Святая воля… На другой день люди пришли в Храм на литургию. Давно не видала Она в стенах этих так много народа. Светило по-летнему яркое солнце, и купол, изукрашенный мозаикой с Богородицей Перивлептой, будто воспарял над сиянием, льющимся через сорок окон. «Подвешенный с неба», «небо на земле», «второй рай» — так нарекли этот купол смертные. За тысячу лет Она привыкла к их изумлению и восторгу. В сей же час все они стояли с непокрытыми головами — друзья и недруги, православные и латиняне, старики и отроки, динаты и простолюдины, севастократоры и стратопедархи — и молились бок о бок, чего прежде не бывало, ибо никогда еще не сгущались вокруг Великого Города столь черные тучи. Во всех словах и делах моих — руководи моими мыслями и чувствами… Впереди стоял император Константин, базилевс базилевсин, в тяжелых златотканых одеждах. Талар его был богато шит жемчугами и самоцветами. Пурпурная мантия, изукрашенная золотыми тавлионами, с драгоценной фибулой на правом плече, устилала мраморные плиты, будто была на них кровь. Адамантовая стемма сияла на челе базилевса, двуглавый орел Палеологов расправил на ней свои крыла. Величественен и тверд был Константин, как скала, и мало кто знал, что поутру лишился он чувств от черного отчаяния, когда прознал, что христианские государи не придут на помощь осажденному Городу. Отправил он послов к наихристианнейшим престолам — но не получил от них ответа, а турки меж тем уже обложили Город с суши и с моря, и крепко заперли Босфор крепости их Анатолу и Румели. Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что все ниспослано Тобою… Немало автократоров повидала Она. Были среди них и хорошие, и плохие. Были и вовсе никакие. Но невесело стали жить в великой некогда империи в последние годы. Зело нагрешили базилевсы, упокой Господь их души. Предавались они всем грехам — ублажали плоть преизобильными яствами, и прекрасными женщинами, предавали отцов и убивали братьев своих, увешивали себя золотом так, что еле могли подняться с носилок, предавались праздности и блуду. Тратили они свое бесценное время на пиры и застолья, часами обсуждая, как правильно готовить те или иные блюда и в каком порядке подавать их к столу — про подробности сии застольные составлялись трактаты столь могучие, что отцам вероучителям впору. Под ласкающий аромат благовоний вкушали правители великой империи запеченных целиком фазанов, обсыпанных корицей и начиненных оливками и бараньими языками, жаренных на углях пулярок, фаршированных устрицами и айвой. Жир лился с августейших пальцев на тончайшие шелка. Куропаток подавали с цикорием, а цесарок — с миндалем и тмином, и повар, нарушивший сей закон, претерпевал немалые поношения. Едали ли вы журавля в соусе из пафлагонского сыра? А истекающую нежнейшим соком зайчатину с ароматическими травами, привезенными из Индии, за которые на рынке давали золото по весу самих трав? А молочных поросят с фригийской капустой, плавающих в густом пряном жиру? А жаркое из медвежатины с тыквой? Нежную лиманду принято было вкушать в вареном виде, с гвоздикой, осетрину — в копченом, таврийскую берзитику начиняли истолченной в порошок макрелью, а кефаль — дольками лимона. Омары щедро приправлялись майораном, а каракатицы — чесноком, хотя некий повар родом из Трапезунда имел наглость при дворе самого императора подать их с медом и горчицей, чем навлек на себя немилость августейшую. Завершались пиршества великих сладостной мусталеврией с лепестками роз и персиками в гранатовом сиропе, игравшем на солнце, как рубин. После трапезы вкушали пирующие плоды из золотых и яшмовых ваз, кои вследствие непомерной тяжести своей спускались с потолка на увитых позолоченной кожей канатах. Вино самых лучших лоз рекой текло в кубки, выточенные из цельных кусков оникса и горного хрусталя. «Холмы хлеба, леса зверей, проливы рыбы и моря вин», возмущавшие святых отцов (впрочем, далеко не всех), затмили разум многим базилевсам, и не только им. Доваров назначали стратегами, а поварят — архонтами. Аристон плавно переходил в дипнон, а тот, в свою очередь — в вечерю, коя завершалась далеко за полночь, сменяясь предрассветными любовными утехами в благоухающих розами влахернских садах, под соловьиные трели. Жили в просторных светлых дворцах из мрамора и порфира, украшенных бесчисленными статуями, фресками и мозаиками, с тончайшими, колышимыми слабым морским ветерком занавесями. Давали расслабление своим холеным и изнеженным телам в бассейнах с розовой водой. Возлежали на широких ложах, устланных атласными подушками лебяжьего пуха и ценными мехами, кои у европейских варваров шли на королевские мантии. Надевали на себя одежды из узорчатой парчи и цельнозолотного алтабаса. Ездили в золоченых колесницах — из-за их верениц во время больших празднеств в Городе нельзя было проехать по улицам. Их жены и наложницы облачали свои умащенные благовониями тела в расписные шелковые туники и водружали на головы венцы с расходящимися во все стороны лучами, что блистали на солнце жемчугами и каменьями драгоценными. Били копытами в их конюшнях (отделанных хоть бы и храмам впору!) лучшие скакуны — с упругими боками и вьющимися гривами, куда вплетались ленты, цветы и маленькие серебряные колокольчики. Базилевсы жили как боги, динаты — как базилевсы, купцы — как динаты, а простые люди могли позволить себе почти то же самое, только через день. Даже нищие — те, кто палец о палец не ударил за всю никчемную жизнь свою, — всегда имели в пропитание хлеб, рыбу и фрукты, а уж в праздники для них по всему Городу накрывались столы, на которых громоздились туши жареных поросят, а вино выставлялось на площадях в огромных бочках. Последние гистрионы в цирке и актрисы с улицы Наслаждений облачались в пурпур — до тех пор, пока базилевсы не запретили им это под страхом смерти. Не было в Городе лачуг и развалюх, все сплошь дворцы да дома добротные, улицы же мощены были гранитной брусчаткой. Некий эпарх так усердствовал в возведении по всему Городу больших домов, что базилевс указом своим запретил ему строить здания выше десяти этажей. Повсюду журчали фонтаны и благоухали цветы, среди которых вальяжно вышагивали походкой, сделавшей бы честь императору, жирные пышнохвостые павлины. В бесчисленных лавках крытой имполы на Средней улице можно было купить все на свете: были здесь шелка и фарфор из Китая, янтарь с берегов далекого Балтикума, тончайшее венецианское стекло, дамасские клинки, прочные стальные панцири из Страсбурга, персидские ковры, благовония из Индии, слоновая кость из Эфиопии и златотканые сирийские материи. Со всего подлунного мира везли купцы в Город Константина все самое лучшее. Столы торговцев на форуме Быка ломились от фруктов, свежих и сушеных, от белоснежной валашской брынзы, густого и терпкого египетского меда, диковинных сладостей восточных. В бочках дожидались своего часа изысканные критские вина, киликийский мускат и дешевый мареотик. Из открытых дверей таверн сочились неземные ароматы, заставлявшие ноги путников и моряков сворачивать по направлению к застеленным белыми скатертями столам. Нельзя было пройти мимо бесчисленных пекарен, где румянились в печах рассыпчатый белый с золотистой корочкой силигнитис и сладкие крендели на меду. И даже крибанон — черные лепешки для бедняков — были чудо как вкусны! А уж про константинопольские термы и ипподром так и вовсе ходили легенды. Не было такого изобилия и процветания ни на диком, вечно кочующем Востоке, ни на грязном и нищем Западе, ни на обдуваемом холодными ветрами Севере, ни на жарком, ссохшемся Юге. Но куда подевалось все это? Бог ли плохо хранил империю ромеев или люди не уберегли ее? Осетры и фазаны были съедены, вина — выпиты, золото — истрачено да украдено, драгоценности — проданы или заложены генуэзцам (а это еще хуже, нежели украдены). Дворцы никто не чинил, плющ да дикие розы увили беломраморные колоннады. Юные прелестницы постарели, мужи поседели, стали слабы их десницы, и некому было взять в руки оружие. Пока жили-поживали себе автократоры великой империи, тратя накопленное, то мирно, то воюя друг с другом и с соседями, приходила в упадок благословенная страна, дичал народ. Заброшен был дивный сад, заколочен старый храм, и некому было зажечь там лампаду. Редко звучали в пышных чертогах детские голоса. Как-то само собой вдруг вышло так, что жителей в Городе стало вдвое меньше, чем в прежние годы, да и то — было среди них немало магометан и латинян, коим все равно, кто восседает на древнем престоле — потомок благородных базилевсов, султан или черт лысый, главное — чтобы торг шел хорошо да наполнялась мошна. Многие окрестные земли давно уж отложились от столицы в поисках лучшей доли — правда, обрести ее никому покамест не удалось. А ведь когда-то все племена окрестные, все провинции страждали слиться с империей, стать частью ее. Не покоряла их империя огнем и мечом — сами они очарованы были красотой ее и мощью. Но потом вдруг оказалось, что столица высасывала из них соки, а они терпели, маялись, и восторженность однажды сменилась разочарованием. Были времена, когда жизнь была понятной и размеренной и всегда можно было узнать, что и кого ждет на многие годы вперед. Нынче же все изменилось. Все бурлило и менялось каждый день, и, ложась спать, нельзя было быть точно уверенным, что проснешься. Если прежняя жизнь походила на прямую, ровную, мощенную камнем дорогу, то нынешняя все более напоминала болотную тропку: одно неверное движение, и угодишь в трясину. Мелкие случайности, на кои раньше и внимания не обратили бы, теперь стали превыше законов. В базилевсовой казне не осталось ничего, кроме воздуха, пыли да эпикуровых атомов. Богачи ходили подобно нищим, а уж нищие… Это только наживается добро столетиями — проедается оно быстро, за пару поколений, и случилось это задолго до Константина и отца его, императора Мануила. Начиналась когда-то великая империя с Города — Городом ей и завершаться. Но последний император… Он был не таким, как его предшественники. Порода древних властителей проявилась в нем, хоть и мнилось Ей, что не будет уже у Византии достойного правителя. Но вот он, родился — не для того, чтобы начать, но для того, чтобы завершить начатое. Отец его, базилевс Мануил, слыл благородным и праведным государем. Один только был у него порок — слабость. Всю жизнь колебался базилевс, как щепка в море, — то на Запад глядел, то на Восток озирался, то латинской прелестью умилялся, то полумесяцем, то в Лондон наезжал, то к султану. Но сколько бы ни колебало его злыми ветрами, а все одно концы с концами не сходились: прибрали генуэзцы к рукам всю торговлю византийскую, губили они державу исподтишка, а что до турок, так те просто брали дань немалую — все равно что грабили средь бела дня. И те и другие убивали империю, но не было у императора сил, дабы помешать им. Нет, не повезло базилевсу Мануилу с эпохой. Надо было родиться ему на пять веков ранее. Зато повезло базилевсу с женой. Красива была Елена, княжна благородного сербского рода Драгашей, красива и умна. Текла в ней кровь славных родов Неманичей и Деяновичей. Единственной из племени своего взошла она на престол константинопольский, да еще и в столь грозную годину. И почему не родилась базилисса, подобно супругу своему, прежде, когда блистала Византия под стать достоинствам ее? Блеск сей так подошел бы к ее тяжелым золотым косам и ясным, как лазурь Мраморного моря, глазам. Но выпала императрице иная доля — ежечасно умиротворять страну, укреплять супруга своего, дабы не предался он черному отчаянью, да провожать туда, откуда не возвращаются, тех, кто дорог. Родила базилисса восьмерых сыновей. Старший сын Иоанн наследовал отцу престол. Был он благочестивым базилевсом, даром что Унией опозорил империю православную — за то и прибрал его Господь. Второй сын умер во младенчестве. Третьим сыном был Константин, что ныне носил адамантовую стемму с орлом Палеологов. Потом родился Феофил — всем братьям брат, математик и философ, да только и от него не жди подмоги в трудное время — не приведет философ к стенам осажденного города войско, не пришлет флот отогнать захватчиков от стен. Андроник тоже хорошим был братом, да только постригся он в монахи, и помощь теперь от него — токмо для укрепления духа. Шестого сына — Михаила — тоже прибрал Господь прежде времени. Димитрий и Фома, деспоты морейские, не сказать чтобы плохими были братьями, да только и от них не ждать базилевсу подмоги — перессорились братья, друг на друга ножи точат, да так увлеклись сим занятием, что турок проспали у границ своих. Остался император Константин Драгаш один-одинешенек во всем большом доме Палеологовом. Некому было помочь ему в трудный час, некому было дать верный совет, некому было подставить плечо, дабы оперся на него уставший базилевс. Потому и молился он всегда по-особому, вкладывая в слова смысл, коего не было у иных. Потому и не надеялся он боле на помощь, что вдруг нежданно-негаданно свалится к нему с неба. Потому и подписывался он сразу двумя именами — отцовским и материнским, ибо любил свою мать и почитал род ее славный, хотя и от него тоже помощи особо ждать не приходилось — хоть сами бы от турок проклятых отбились! Подле базилевса молились брат его Феофил и верный отрок Иоанн. Здесь же в скорби стояла инокиня Ипомони, некогда сама императрица Елена Драгаши, мать Константина, правительница Византии, постригшаяся после смерти супруга своего. Когда-то носила она скарлату, багряную атласную столу, пурпурную мантию и золотистый лорум, шитый богато жемчугами да самоцветами. Диадема базилиссы сияла на челе ее, тяжелые ожерелья и браслеты украшали лебединую шею и изящные руки. Златовидные косы ее, блестящие на солнце и мерцающие при свечах, кольцами вились вокруг головы. Но сменила императрица оперение райской птицы на простую белую фелонь, белое покрывало легло ей на голову и плечи, и не снимала она отныне траура до конца дней своих. Выпала ей горестная доля — быть последней императрицей и пережить многих из тех, чья смерть была для нее хуже собственной. Косы ее давно уже стали седыми, а глаза — мутными, как Черное море в бурю. И куда девалась их ясная синева? Поодаль, среди латинян, стоял кондотьер Джустиниани. Был он предводителем генуэзцев и венецианцев, пришедших-таки на помощь братьям во Христе. Правда, не за спасибо пришли рыцари с Запада защищать Град Константина от османов — немало утвари церковной и драгоценностей Дома императорского пошло на переплавку, дабы заплатить благородным рыцарям за дело святое. А сверх того, по снятии осады с Города обещан был Джустиниани остров Лемнос. Намедни на совете увещевал он базилевса либо принять веру латинскую и уповать на помощь папы да государей христианских, воинство коих готово было при таком условии сразу прийти на помощь осажденному Граду, либо же сдать его без боя. Умным и своевременным был сей совет, но не лежало к нему сердце. Возблагодарил базилевс мудрого воителя, но к совету его не прислушался. По другую руку от алтаря, в окружении соплеменников своих, молился и другой гость — Георге, князь сербский, деспот Косовский из славного рода Бранковичей, родич императрицы Елены. Высок был Георге и широк в плечах, глас его был громок, а нрав — тяжел. Как стукнет кулаком по столу — так стол и рушится, а ведь разменял князь уже седьмой десяток. И при Варне меч свой обнажал, и в крепости Шабац, и у Железных врат на Дунае — не брала его покамест сталь турецкая. И ныне пожаловал князь не с пустыми руками. На золото его залатаны были прохудившиеся стены Города — только б выдержали они! — углублены рвы да укреплены ворота. Привел он и воинство свое — пусть не столь многочисленное, зато не раз бывавшее в деле, а в Городе каждая пара рук была на счету. А еще привез князь хлеба в осажденный Город. Не забыл косовский деспот союзного долга, хотя и мог столкнуться в грядущем бою с соплеменниками своими, ибо немало было в войске османовом нынче христиан. Когда-то гордые византийцы почитали сербов за варваров, но прошло время, и глядь — а они уже чуть ли не единственные, на чью помощь можно рассчитывать. Слишком многое изменилось в этом мире. Молился в окружении семейства своего многочисленного и мегадука Лука Нотар, богатейший динат византийский и стратег флота имперского — в алом плаще и раззолоченных узорчатых доспехах, которые ему, впрочем, были без надобности, ибо ни разу не видали мегадуку в бою. Зато громко раздавался глас его в собраниях высоких, и не забыл еще никто, как накануне громогласно вещал он, что предпочтет скорее, чтобы в Городе господствовала турецкая чалма, нежели папская тиара. Золото же, добытое базилевсом такой ценой и отпущенное на флот, чудесным образом затерялось в бездонной мошне мегадуки. Говорили злые языки, что нечист князь Лука на руку, а золотом от турок откупиться хочет. И были они правы — хотя как может быть правым злое? Не за спасибо выгораживал мегадука турок в глазах базилевсовых — а и много ли поимеет он от своих новых хозяев? Намедни на совете увещевал он базилевса принять веру магометанскую и склонить главу пред султаном, воинство коего готово было при таком условии уйти из-под стен константинопольских. Если же базилевс не желал делать это, то Город следовало сдать без боя. Умным и своевременным был сей совет, но не лежало к нему сердце. Возблагодарил базилевс храброго мегадуку, но к совету его не прислушался. Молился подле базилевса на свой, латинский, манер и Франциск, рыцарь испанский. Прибыл он в Град Константина вместе с генуэзцами, кои объявились здесь для защиты его от османов, но пока все больше защищали негоциантов своих да торг их. Только все реже видели Франциска среди братьев по вере, в тавернах сидящим, и все чаще — во дворцах влахернских. Изумило рыцаря благородство базилевсово, покорило оно его сердце, ибо мнилось ему прежде, что не может быть в Византии достойных властителей, а те, что есть, — погрязли во лжи да в грехе. Вот до чего дошла великая некогда империя, что так думали о ней! Стал Франциск все чаще бывать подле императора во всех делах его, а после и вовсе стал тому другом — а и не бывало у императоров византийских друзей уже много поколений, не приживались они во влахернских хоромах. Тихонько стоял за колонной человек в простом скаранике. Он не плакал и не молился — он смотрел. Нет, не латинский прознатчик то был и даже не османский. То был Лаоник Халкокондил, летописец. Жадно внимал он всему, что видел, ибо именно ему выпала честь описать падение Града Великого. Был в Храме в тот день и апокрисиарий Фома Катаволинос, облаченный в богатый зеленый скарамангий, подпоясанный золотым поясом с большими изумрудами. Верой и правдой служил Фома базилевсам византийским. И к латинянам с посольствами ездил, и к османам. И верил ему Константин как самому себе — да напрасно. Давно уже переметнулся Катаволинос на сторону врагов, ждал только времени, когда выгоднее ему обнаружить измену свою. Отрекся от Христа дьяк Фома, тайно принял магометанство и стал верой и правдой служить султану Мехмеду под именем Юнус-бея. Она давно все знала, но не говорила, ибо никто не спрашивал. Не все явились нынче в Храм. Не было многих воинов, ибо стояли они на стенах, вглядываясь в туманную утреннюю дымку, в которой шевелилось, как огромный дикий зверь, воинство османское. Не было генуэзцев из крепости Галат, что на том берегу Золотого Рога, — ожидали они вроде бы внезапного нападения турок с моря, посему и не оставили постов своих. Не было многих горожан и купцов, ибо покинули они Город. Не было в Храме и мастера Урбана. Сей искусный муж родом из Венгрии служил немало лет базилевсам в деле пушечном, да только оставил службу и к нехристям переметнулся. Говорили, что посулил ему султан вдвое больше золота, а мастер не стал раздумывать. Не было в Храме и патриарха Георгия Мамми, бежавшего в Рим, папскую туфлю лобызать — то ли со страху, то ли преисполнившись благости латинской. Вместо него вел службу митрополит Геннадий Схоларий, ученик неукротимого Марка Эфесского. Уж таких-то противников Унии еще поискать надо было, да только одна беда — страждал митрополит более всего занять престол патриарший, от того все беды его и приключались. В этот день все они стояли с непокрытыми головами — друзья и недруги, православные и латиняне, старики и отроки, динаты и простолюдины, севастократоры и стратопедархи — и молились бок о бок. У всех были свои помыслы да дела свои. И настолько увлеклись люди бренным, что позабыли о вечности. А вечность такого не прощает. Прислуживал митрополиту Геннадию инок Димитрий. Когда же завершилась литургия и покинули люди Храм, поднялся инок на солею и долго всматривался в сияющий купол. Видел он там одну лишь мозаичную Перивлепту, ничего более, но продолжал беззвучно звать, пока не услышал ожидаемого: — Чего тебе надобно, брат Димитрий? — Я пришел к тебе, божест… сестра, дабы спросить — не будет ли ко мне обращено каких твоих пожеланий? — Нет, брат, ступай, укрепляйся духом. Доброго дня тебе. Опустил инок голову и побрел вон из Храма, но уже у самых дверей окликнули его: — Постой, брат! Слыхала я, во Влахерне расцвели розы… Хотелось бы мне… почувствовать запах… Ежели принесешь цветы, просто положи их на алтарь. Я буду благодарна тебе за это, очень благодарна.
Поэтому и непорочная владычица, мать Христа, Бога нашего, во все времена царствующий град хранила, и берегла, и от бед спасала, и избавляла от тяжких напастей. Вот таких великих и неизреченных благодеяний и даров пресвятой Богородицы удостоился город сей, с которым, думаю, и весь мир не может сравниться. Но так как по природе своей мы грубы сердцем и нерадивы, и, словно безумные, отворачиваемся от милости Бога и щедрот его к нам, и обращаемся на злодеяния и беззакония, которыми гневим Бога и пречистую его мать, и славы своей и чести лишаемся, как писано: «Злодеяния и беззакония разрушат престолы могучих», и еще: «Источат гордые мысли сердца их, и низвергнут могучих с престолов», — так и этот царствующий город бесчисленными согрешениями и беззакониями лишился стольких щедрот и благодеяний пречистой Богоматери и в течение многих лет страдал от неисчислимых бед и различных напастей.— Утро доброе, сестра Мария. — Доброе, сестра София. — Как почивали, брат Иоанн? — Благодарствую, сестра. Не жалуемся покамест. Ночью, говорят, галеры турецкие вышли в море… — Не мешал ли кто, сестра Ирина? — Нет, сестра. В Акрополисе было покойно. — Подле Харисийских ворот ночью шумело воинство латинское. — И что же, брат Георгий? Это нарушило твой покой? — Ну… латиняне — это ведь не турки, правда? — Спокойно ли на Триумфальной дороге, брат Андрей? — Спокойно, сестра София. — Сестра! А правду ли говорят прихожане, что Мехмед обложил Город ратью бесчисленной, как песок на берегу моря Мраморного? И что переволокой затащили турки в Золотой Рог корабли свои, а генуэзцы из Галата перешли на их сторону? Правда ли, что ни один из христианских государей не пришел нам на помощь? Что делать нам, сестра? — Что делать? Что всегда. Стоять, братья и сестры! Стоять! Научи меня прямо и разумно действовать с каждым членом семьи моей, никого не смущая и не огорчая… По обыкновению стоял инок на коленях в пустом Храме и молился. Поутру пришел он с охапкой влахернских роз — кроваво-алых и девственно-белых, чуть тронутых розоватой дымкой восходящего солнца и багрово-пурпурных, нежных и величественных. Они распустились на рассвете, капли росы еще сверкали на лепестках, подобно адамантам. Она издали почуяла их аромат, аромат еще не умерших цветов. Он отличался от того елея, коим потчевали Ее каждый божий день. Запах роз… Она чуть не забыла, как он прекрасен. Инок положил цветы на алтарь и ушел, а когда вернулся к обедне — их уже не было. Тогда обратился он к Ней: — Возлюбленная сестра моя! Раз владеешь ты сокровенным знанием — скажи, как случилось так, что вечная и непоколебимая империя, простоявшая тысячу лет, подобно скале, вдруг рушится в единочасие? Она задумалась. Непросто было объяснить ему то, что не имело объяснения. Все беды одновременно обрушились на империю. Перевелось в ней золото, не стало хлеба, нечего стало есть, нечем платить за еду. Плохо управлялась империя — то одни базилевсы приходили, то другие, перстами водили все в разные стороны. Не было порядка должного, осмелели динаты с деспотами, каждый делал что хотел, ни на кого не оглядываясь. А тут с Востока да с Запада тучи ветром нагнало. Но такое бывало не раз, почему же только ныне начало рушиться здание тысячелетнее? Не потому ли, что не менялось оно со дня своего основания — хотя мир вокруг ох как изменился? Не потому ли, что не могло оно меняться, ибо были крепко-накрепко сложены его стены из глыбин гранитных, залитых густым раствором? Когда трясется земля, рушатся дворцы да колокольни высокие. Не могло сие здание быть перестроено, могло оно только рухнуть. А те люди, что возводили его, устали и выдохлись, не построить им теперь нового. Подумала Она так — и ответила: — Она просто состарилась, брат мой. Империи старятся так же, как и люди. — Но что делать нам, простым смертным? Как противостоять той черной мгле, что окутывает сердца наши? Поглотит ли она их? Или свет однажды пробьется сквозь тьму? — А как бы ты хотел, брат? Непривычно было иноку. Впервые слышали его там, наверху, — прежде-то все молитвы уходили под сияющий купол, как дым в облака. — Я хотел бы, чтобы после долгой ночи наступило утро и солнце, вставая над Босфором, золотило бы кресты на куполах. — А ежели ночь будет долгой, очень долгой? — Да пусть хоть сто лет она длится — главное, увидеть рассвет! — Сто лет, говоришь? А двести, триста, пятьсот? А целую тысячу? Согласен ли ты тысячу лет ждать рассвета? — Я согласен на все, лишь бы это было не напрасно. Она помедлила, хотя медлить было уже нельзя. — Брат мой… Мнится мне, что готов ты постичь предназначение свое. Так слушай же. Есть в Городе святыня нерукотворная. В ней заключена частичка души всех живущих. Слыхал ли ты, брат, про Одигитрию? — Да кто ж не слыхал о ней! — воскликнул инок. — Чудотворная икона Пресвятой Богородицы, небесной покровительницы Града нашего. Исполнена она, говорят, евангелистом Лукой, привезена со Святой земли императрицей Еленой, матерью императора Константина, который основал наш Город. Сейчас на сохранении она во влахернском храме Святой Марии. И вправду — нет у нас святыни более ценной и хранимой. О да! Не было в граде Константина того, кто хоть раз не слышал бы об Одигитрии! Ей молились, оклад ее покрывали поцелуями, до блеска отполировав драгоценный металл. Но никто не знал о ней того, что знала Она. Великая сила сокрыта была не в самой иконе, а в хранящейся в ней Омофоре — куске белой ткани, что была, по преданию, нерукотворным покровом Богородицы. Стоило омочить полы Омофоры в волнах Золотого Рога и воззвать к высшим силам о спасении, как откликались они, поднималась страшная буря и сметала все, что угрожало Великому Городу, — но сам Город обходила сия буря стороной. Никогда не пыталась Она объяснить людям, что такое Омофора, откуда сила ее. Люди верили в Богородицу, им проще было думать, что Дева Мария защищает их. Она с этим смирилась, да и Ей так было покойнее. Но была Омофора не всесильна — могла она спасти только трижды. Дважды бушевала уже буря, вызванная ею. Теперь мог спастись Город всего один, последний раз. Когда-то давно осадили Константинополь русы-язычники, приплывшие с Севера на ладьях, — все море вокруг, насколько хватало взгляда, было заполнено ими. Страшно бесчинствовали варвары у стен Города, грозясь превратить его в руины, жгли дома и истребляли люд ромейский. Вышел тогда на берег Золотого Рога крестный ход, и впереди патриарх Фотий нес Омофору в руках. Омочил он полы ее в волнах морских и воззвал к Богородице. Говорят дальше, что услышала его Богородица и накрыла город белым своим покровом. И пошел вдруг сильный снег — да такой, что в двух шагах ничего не было видно, а было то в летнюю пору. Говорят еще, что видели в тот день над заливом женщину со светящимися крылами за спиной и царским венцом на челе, всю преисполненную небесным светом, с белым платом в руках, что шла будто бы по воздуху. Ну и порешили с тех пор, что защитила Город сама Богородица. Она с людьми не спорила, для нее главным было, что был Город спасен. На спокойном дотоле море поднялась вдруг страшная буря — ладьи русов тонули, как скорлупки, раздавленные стеной воды. Не выдержал такой бури Скьельдольф, безжалостный конунг русов, и отдал приказ ладьям своим отойти восвояси. В священном ужасе повернул великий воитель свой непобедимый флот. Он, никогда и ничего не боявшийся и ни пред кем не отступавший, ушел вдруг обратно на Север, никем не гонимый. Так спасен был Город в первый раз. С тех пор хранили бережно святыню, глаз с нее не спускали. Когда захватили латиняне Константинополь и бесчинствовали в нем, посадив на престол нечестивого Балдуина, Одигитрия чудотворная сокрыта была иноками, исповедовавшими истинную веру. А когда первый император из рода Палеологов, Михаил, снова занял дворец во Влахерне, вернулась Одигитрия в свой Город, чтобы уже не покидать его. Тогда и построили для нее церковь — Святой Марии во Влахерне, — дабы нерукотворный образ лучше сохранился в рукотворном, и никто об этом не ведал. Только блаженных изредка посещали видения, в которых преисполненная света крылатая женщина, принятая ими за Богородицу, протягивала к ним руки свои с развевающейся по ветру белой Омофорой. Она улыбалась, ибо блаженные, подобно другим, тоже ничего не ведали. Прошли годы — и вновь сгустились черные тучи над Градом Константина. Почти полвека назад турки впервые вторглись в пределы благословенной империи и одолели союзное ромеям воинство царя сербского Лазаря на поле Косовом. Поклялся тогда нечестивый султан Баязид. прозванный подданными своими Молниеносным, всем чародейством своим, что возьмет Константинополь и воссядет на троне базилевсовом. И не только поклялся — осадил Город с моря и суши. Купцы генуэзские да венецианские пошли уже к султану на поклон — как мало изменились они с тех пор! Прямой и короткой была дорога Баязида на Град Константина — да только не судьба была ему пройти по ней. Вынес патриарх тогдашний во второй раз Омофору к берегу Золотого Рога, омочил полы ее в волнах морских и воззвал к Богородице. Ничего не случилось в тот миг — не пошел снег сплошной стеной, буря не разыгралась. И даже помыслили маловерные, что потеряла Омофора силу свою. Да только ошибались они. На другой день ушли вдруг турки из-под стен городских, растаяли галеры их в дымке морской. А через некий срок узнали в Городе — поднялась большая буря далеко-далеко, на Востоке, поднялась — и накрыла поганое царство турецкое. Пришел по душу османскую великий и страшный воитель Тамерлан, прозванный Железным Хромцом. Не оставлял он после себя в захваченных землях ни одного живого человека, будь то муж, жена или ребенок. Перед битвой при Анкаре встретились Тамерлан и Баязид на поле брани. Едва взглянул султан на пришельца с Востока, как смертельная тоска охватила чародея. На черном знамени Тамерлана расправил крылья свои золотой дракон, как бы попирающий когтистыми лапами весь мир. На зеленом же знамени Баязида красовался полумесяц. Не хотел Баязид верить в судьбу свою, хотя давно уже была она ему предначертана. Оглядывая знамя врага своего, сказал султан надменно: «Какая наглость думать, что тебе принадлежит весь мир!» В ответ, показав рукой на знамя султаново, произнес Тамерлан: «Еще большая наглость думать, что тебе принадлежит луна!» Ошиблись две рати, взял золотой дракон верх над полумесяцем. Поглотила черная буря с Востока Баязида со всем воинством его — и будто бы растаяла. А самого султана Тамерлан держал в клетке, разговаривая с ним подолгу, пока тот не испустил дух в страшных мучениях. Не помогло Баязиду его чародейство. Ему ли было идти против судьбы? И не ведал никто, отчего это вдруг объявился Железный Хромец в такой дали от степей своих, почему шел он на Север — но свернул вдруг с проторенного пути. Только Она знала, в чем дело. Там, на Севере, почти дойдя до богатых сарматских земель, взял и сжег по обыкновению Тамерлан безвестный город, а в ночь после этого явилась пред войском его крылатая женщина с царским венцом на челе, идущая как бы по воздуху, вся в лучах солнечных, и держала она в руках белое покрывало, как бы простирая его над землями сарматскими и закрывая путь. Узрев ее покрывало, в священном ужасе повернул великий воитель свое непобедимое воинство. Он, никогда и ничего не боявшийся и ни перед кем не отступавший, вдруг ушел обратно в свои степи, никем не гонимый. И присыпал следы от копыт скакуна его снег, нежданно выпавший летом. Погнала Омофора бурю туда, где не ждали ее, и обрушила ровнехонько там, где нужно было. И хотя не ведали ромеи про то доподлинно, но сходство жены, явившейся Тамерлану, с той, что показалась когда-то над Золотым Рогом, было несомненным. И укрепилась тогда в Городе вера, ибо поняли люди, что и на сей раз спасла их Одигитрия, укрыла своим покровом, подняла бурю на Востоке, сокрушившую врагов на Западе. Возносились в Храме похвалы Богородице, и Она была рада. Но прошли годы — снова окутала Город черная туча, и посвященные тогда вновь обратили взоры свои на Одигитрию. Последний раз предстояло ей укрыть Город, последний раз сокрушить врагов… И спросила Она инока, помедлив какой-то миг: — Только ли иконой славна Одигитрия? Не припомнишь ли, брат Димитрий? — Конечно же, образом чудотворным! А чем же еще, сестра? — Значит, не ведаешь ты… Ну так слушай. Сила заключена не в иконе. Икона — это только вместилище. Сама же святыня сокрыта внутри нее от жадных глаз людских. Это — Омофора, которую почитают как нерукотворный покров Богородицы. Обрели мы реликвию сию давно, очень давно. Императрица Елена, благословенная матерь императора Константина, по основании Города привезла ее со Святой земли, а уж как она ее там добыла, то долгий разговор. И настрого наказала всем перед смертию императрица — не отдавать Одигитрию в чужие руки, ибо сила в ней страшная и не всякому под силу совладать с ней. Понимаешь ли ты меня, брат? — Понимаю, сестра. Должен ли я укрыть святыню от поганых? Он не видел, как Она торжествует. — И такая сила в Омофоре, что горы разгладит равниной, а равнину вздыбит горами, поворотит русла рек, небо опустит на землю, а море поднимет до самых облаков. Негоже, чтобы попала она туркам в лапы. Не миновать тогда беды. А время пробудить силу ее не настало еще. Не настало… Так слушай. Завтра пойдет крестный ход с Одигитрией. Поднимут ее на носилки пышные, вынесут из храма Святой Марии и двинутся по всему городу — по Влахерне, мимо Харисийских ворот и церкви Святого Георгия, по Средней улице, мимо форума Феодосия, до самых Друнгарийских врат, а оттуда — к берегу Золотого Рога. Там извлечет митрополит Геннадий из иконы Омофору, и полы ее омыты будут в воде с молитвою. Много людей прошествуют вслед за иконой, бережно будут иноки нести ее по Городу. Тебе же предстоит незаметно для всех взять икону, сдвинуть оклад, вынуть оттуда реликвию и сокрыть ее, а икону возложить на место прежнее, как стояла, дабы никто не заметил пропажи. Возьмешься ли за такое, брат? Опешил инок. Впервой ему было думать о том, как украсть, да не кошелек у купца какого, а такую святыню. — Но как можно сотворить такое на глазах у толпы? — Ты ответствуй сперва — возьмешься иль нет. А ежели возьмешься, то будет тебе от меня помощь. Изумился инок: — Если во власти Твоей сделать видимое невидимым, то почему Тебе, сестра, не сокрыть сию реликвию? Ведь тогда не нужно будет Тебе полагаться на хромого и недостойного… — Так ты отказываешься, брат? — Нет! Как можно, сестра? Я сделаю все, что Ты пожелаешь. Разум мой слаб, как и любой разум человеческий — не может он постичь промысел высший, но должен только следовать за совестью, а маяк сей отныне ярко светит мне. — Итак, ты согласен? — Да! — Так слушай же. Нет у меня ни рук, ни ног, не могу я взять Омофору и сокрыть ее. Но могу я сокрыть тебя вместе с ней. У всякой святыни должен быть хранитель. Святыня без хранителя все равно что книга без букв. Без хранителя Омофора — кусок материи, не слишком белой, не слишком чистой, в коей нет ни силы, ни ценности. Как хранитель мыслит о святыне — так и пребывать ей вовеки. Я не смогу быть хранителем — мне скоро покидать эти края… — Навсегда? — О нет, брат! Не бойся. Я вернусь. Правда… будет это не скоро. Тебе выпало дожидаться меня и сохранить реликвию к моему приходу. Но теперь слушай внимательно. Слушай и запоминай. Нынче ночью захворает инок в церкви Святой Марии. На рассвете придешь ты к отцу-настоятелю и попросишься у него нести носилки с иконой. Возрадуется он приходу твоему и сразу дозволит то, что просишь, на хромоту твою даже не посмотрит. Когда будете с другими братьями нести икону по Средней улице, жди удобного случая — как выпадет он, сразу поймешь. Едва случится это, незаметно для других возьми икону и достань то, что внутри нее спрятано. Укрой это под фелонью и не оставляй ни днем, ни ночью. А теперь — ступай… Склонился инок в поклоне и тенью скользнул мимо мозаичных стен — хромота уже не мешала тому, кому был открыт смысл.
Так вот и ныне, в последние времена, по грехам нашим, — то из-за нашествия неверных, то из-за голода и болезней, то в междоусобных распрях, — утратили могущество свое сильные, и обнищал народ, и в уничижение впал город, и ослабел безмерно, и стал точно шалаш в саду и словно амбар посреди цветника. Узнав обо всем этом, властвовавший тогда турками безбожный Магомет, Амуратов сын, который жил в мире и согласии с цесарем Константином, поспешно собрал множество воинов на суше и на море и, неожиданно приступив к городу, окружил его большими силами.— Утро доброе, сестра Мария. — Доброе, сестра София. Только не такое уж оно и доброе… — Что-то встревожило тебя, сестра? — Неспокойно было ночью, я глаз не сомкнула. И слышала все время — турки били в свои барабаны… — Я тоже слышал, сестра! Их неисчислимое множество! Мне слышны были даже говор чужой и ржание лошадиное! Прихожане слезами заливаются — жечь и убивать идут поганые. Вроде потребовал султан сдачи Города и посулил свободный выход из него жителям, но базилевс отказался… — И что же, брат Георгий? Ты полагаешь, ошибся базилевс? — Разве базилевсы ошибаются, возлюбленная сестра? Только чует мое сердце… Говорят еще, что турки взяли приступом две крепостицы в предместьях — Ферапию и Студиос — и всех пленных оттуда вздели на колья прямо пред стенами городскими… — Богородица, сохрани и помилуй! — Ох, что же будет-то?! Море все заполонили галеры турецкие. Узрели поутру парус белый на горизонте. Подумали было, что вот он, флот долгожданный, посланный нам на подмогу государями христианскими. Да только оказалось, что наш это корабль, и плавал он на Запад за помощью да вернулся ни с чем… — Что поделаешь, брат Иоанн. Разве должен Запад помогать нам? Разве не самим нам отвечать за себя? Спокойно ли на Триумфальной дороге, брат Андрей? — Всю ночь воины шумели, ходили туда-сюда, под утро громыхали повозки с камнями. Неспокойно было, сестра. — Не мешал ли кто, сестра Ирина? — Нет, сестра. В Акрополисе было покойно. Слишком покойно… Опустели дома и улицы, не слышен детский смех… Господи, дай мне силу перенести утомление наступающего дня и всех событий его… На другой день случилось все так, как и предрекала иноку Димитрию новоиспеченная сестра его. Едва поутру пожаловал инок в церковь Святой Марии во Влахерне — а отец-настоятель уж встречает его с распростертыми объятиями. Всю ночь трудились иноки на стенах, таскали камни, месили раствор — иные и поныне заняты были сим делом богоугодным. Один из иноков упал с лестницы, ушиб себе бок, лежать ему еще долго. Димитрий был хромым с рождения, посему не брали его на стены, но для того, чтобы нести носилки с иконой чудотворной, дано было ему достаточно сил. Не смутил калека-инок отца-настоятеля, на все была воля высшая. Ясным было небо в тот день, лазоревым, ярко светило солнце, как будто и не было вовсе турок и латинян, Востока и Запада, а была лишь она, молодая и сильная империя, со священным Градом в сердце, а вокруг цвела вечная весна. Тихо вынесли иноки из церкви носилки пышные с образом, тихо прошли по Влахерне, ибо мало людей встречало их среди дворцов да хоромин заброшенных. Когда-то легенды о неземной красоте чертогов императоров византийских ходили по всему свету, но дала слабину империя, сокрушили ее коварные латиняне, прошлись по ее величию коваными сапогами. Тогда порушен был Великий Город, сожжен и разграблен. Она не забыла, как выламывали «рыцари Гроба Господня» золотые кресты, усыпанные самоцветами, из алтарей, как лакали брагу из церковных потиров, как жрали, давясь, истекающее кровью мясо с дискосов храмовых и как бродили потом по улицам, пьяные аки свиньи, увешавшись драгоценными женскими уборами. Времени немало прошло с тех пор. Раны, оставленные Западом, затянулись слегка, но вылечить их было не под силу никаким лекарям. Потому и стояла некогда кичившаяся роскошью Влахерна в руинах и запустении. Зато разрослись в ней розы — а Она их очень любила. Прошла процессия по пустой Влахерне, вышла к Харисийским вратам и церкви Святого Георгия — а уж там встречал ее народ. Воины, монахи, купцы, простой люд — все вышли просить Богородицу о заступничестве. Каждый жил здесь и сейчас, и тяжело было людям думать, что время для заступничества еще не настало. Толпы народа стояли вдоль Средней улицы, каждый хотел увидеть образ и поклониться ему, а иные — так и дотронуться. Но зорко охраняли святыню иноки, шли через толпу, как судно по волнам — прямо, гордо и никуда не сворачивая. Опасался Димитрий, что не выпадет ему удобного случая при таком-то скоплении народа сделать дело свое, но укреплял неустанно себя в вере и ждал знака. А ждущий всегда дождется. Как дошел ход до пересечения Средней улицы с Триумфальной дорогой, затянуло небо белесой пеленой — почти такой же, что заставила некогда убраться восвояси жестокого конунга русов. Но недоброй была эта пелена, сердитой какой-то. Да и раньше положенного времени надвинулась она — не были еще омочены полы Омофоры в волнах Золотого Рога. А как дошла процессия до форума Феодосия, потемнело небо, как ночью, загрохотал гром, первый в этом году. Испугался народ, креститься начал. И понял Димитрий, что вот, настал его час. Как ступили они с форума на улицу, ведшую к вратам Друнгарийским, так полил ливень, да с таким крупным градом, какого не видели в этих местах. Вода текла со всех сторон, сверху и снизу, поднимаемая ветром. На узкой мощеной улице поднялась она выше колена, снося людей. Криками наполнился Город. Хотели иноки прикрыть бесценный образ от дождя хламидами своими, да только накренились носилки — и упала на камни икона чудотворная. Недобрый знак это был. Не пришла еще пора Богородице защищать Город. И тогда обуял людей суеверный ужас, падали они в воду и рвали на себе волосы. Один лишь Димитрий не растерялся, ибо был он избран и ведомо ему было более, нежели другим. Пока братья его и простой люд стенали да руки заламывали, подхватил Димитрий икону, почти из воды ее выудил, укрылся с ней за носилками перевернутыми, раздвинул оклад и быстро сунул за пазуху то, что внутри нащупал. Никто не приметил этого, а когда носилки были-таки подняты, водрузил на них Димитрий спасенную от воды икону, как будто и не падала она. Тут буря и прекратилась — так же внезапно, как началась. Никакого вреда не нанесла она туркам — ни на воде, ни на земле. Недоброе это было знамение. Повернул ход крестный обратно в церковь Святой Марии. Опустилась на Город печаль. Уже ввечеру еле-еле добрел Димитрий по залитым водой улицам до Храма. Тут и здоровому мужу несладко пришлось бы, не то что увечному. Вошел в Храм — и сразу к Ней. — Сестра! Вот, я принес то, что просила ты! И занес он руку, дабы вытащить из-за пазухи Омофору, но услыхал: — Тише, не надо! Я уже чую, что здесь она, у твоего сердца. Благодарю тебя, брат Димитрий. Теперь сохрани реликвию — не говори о ней никому, не расставайся с ней и не выходи из Храма. Спать можешь на хорах пустых. Здесь смогу я защитить тебя. А как придет время закончить то, что начато, — оповещу тебя. Говорила Она слова сии, и купол будто бы наполнялся сиянием. Не понял инок — то ли в глазах у него светится, то ли в паникадилах масла прибавилось. Только светло стало вокруг, и мозаика под куполом вся зажглась, заиграла золотыми искрами. Такова была улыбка сестры его. Но тут услыхал инок шаги. Кто-то вошел в Храм. Был поздний гость высок и закутан в темный сагион. Сразу узнала Она его, хотя и был он одет в плащ простого ратника. Узнала по особенной осанке и поступи — такая бывает только у багрянорожденных. Повинуясь знаку Ее, бесшумно скрылся инок среди колонн. Руководи моею волею и научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить… К Ней обращал он молитву свою — хотя и не ведал о Ней ничего доподлинно. Она и прежде говорила с базилевсами — с теми, кто готов был слышать Ее. Хорош был последний император, давно таких не видала Византия. Не так важно, как жила империя, — важнее, как она погибала. Шептали губы его: — Прости меня, Господи! Нет, можешь и не прощать — пощади хотя бы их! Много грехов вершилось, много ошибок было сделано. Пусть все на мне будут. Если б не я — процветал бы народ ромейский… Наговаривал на себя базилевс. Делал он все, что возможно. И что невозможно — тоже делал. Все ждали голода в Городе осажденном, но отдал он последнее золото из казны, купил хлеба, и каждая семья получила себе пропитание — немного, но достаточно, как раз чтобы не голодать. Все ждали, что в осажденном Городе не будет воды, но загодя повелел базилевс починить древний резервуар — Цистерну Базилику, — построенный еще при основании Города и питавшийся подземными источниками. Располагался он под землей, вели к нему пятьдесят две ступени, по которым и днем, и ночью теперь таскали воду. Велик он был, на весь Город хватало. Поддерживали Базилику над ним триста тридцать шесть мощных колонн, по двадцать восемь в каждом из двенадцати рядов. Не схватили Город за горло костистыми лапами ни голод, ни жажда. — Не виновен ты, Константин. Встань с колен, — был ответ. Но казалось базилевсу, что это сам он говорит с собой. — Не виновен, речешь? Сколько раз предлагали мне сдать Город — и султан предлагал, и латиняне, и Джустиниани, и мегадука… Не слушал я их, стоял на своем, как осел упрямый. А ныне погублен Город, ибо не сможем мы удержать его. — Думаешь, изменило бы согласие твое хоть что-нибудь? Или веришь до сих пор в лживые посулы султанские? Те, кому суждено погибнуть, — погибнут. То, чему суждено сгореть, — сгорит. То, чему суждено прорасти, — прорастет. Веками стояла империя на перекрестье дорог с Запада на Восток и с Севера — на Юг, из Черного моря — в Белое, питая и защищая мир христианский от диких орд. Теперь приходит конец служению ее. Не устоять Городу, но не твоя в том вина. — Я мог бы забыть о гордости своей и признать первенство папы — но я не сделал и этой малости для народа своего. — И что, полагаешь — обошлись бы латиняне с ромеями лучше, нежели турки? Или забыл ты, как хозяйничали рыцари в Городе твоем? Варвары с Запада мало чем отличаются от варваров с Востока. — Я был недальновиден. Доверял не тем, кому надо доверять, изгонял тех, кто говорил мне правду. Я не думал о том, что впереди, и не помнил того, что сзади. Вина моя тяжка. — Всякий человек ошибается. Не ошибается только Бог. Будь покоен, нет в том твоей вины. — А кто, кто ж тогда ответит за все? — Кто виновен. Один раньше, другой — позже, но ответят все. Латиняне ответят, когда узрят зеленые флаги с полумесяцем под стенами Вены, турки — когда за то, что ты турок, будут убивать еще в утробе материнской. Всяк за свое ответит, а кто не успеет — за того детям ответ нести. Иль усомнился ты в этом? — Но что же делать мне? Смотреть на гибель Города своего и веры? — Вера бессмертна, ежели это истинная вера. А вот Город… Знаешь ли, базилевс, — умирают все, только живут немногие. Всему приходит конец — городам и империям, автократорам и простолюдинам. Пал Рим когда-то — падут и иные империи Востока и Запада. Никто не избежал еще смерти. Только по-разному умирать можно. Возьми хотя бы предков своих, базилевсов: кто от удара ножом в спину преставился, а нож тот в руке брата был, кто от яда, подсыпанного супругой любимой, скончался в страшных муках, кто задушен был по приказу сына родного. Даже те, кто умирал на мягкой перине своей смертию, — разве не страдали они? Твоя же смерть будет иной. — Погибнуть базилевсу как простому ратнику… — Так что с того? Это лучшая смерть для базилевса, мало кто заслужил такую. Но тебе она пожалована будет в награду за стойкость твою и благородство. — Только кого выбрать мне — магометан или латинян? Запад или Восток? — Не делай выбора там, где нет его. Выбор между восходом и закатом — разве это выбор? У тебя свой путь, ярко освещен он полуденным солнцем — так иди по нему! — Может, лучше все-таки отворить врата туркам или отослать султану ключи от Города? Так я хотя бы спасу остатки народа ромейского. Но молвила Она: — Не нужно отворять врат, базилевс. Нам ли самим впускать нечестивых в Город? Хотел император снова предаться молитве, но не мог, ибо завладел разумом его вопрос сей: — Может, лучше все же отворить врата? Но сказала Она ему: — Не нужно отворять врат, базилевс. Пусть нечестивые сами войдут в Город. И вновь приступил император к молитве своей. Но не стерпел и в третий раз вопросил: — А может? И сказала Она: — Не нужно отворять врат. — Разве не сломают они их все равно? — Но зато не сами мы впустим к себе Тьму. Тем и спасемся. Побеждает всегда тот, кто сражается с оружием в руках до последнего. Тот, кто идет вперед к цели, не оглядываясь по сторонам. Ступай же! Смерть твоя да искупит жизнь твоих предков. Встрепенулся базилевс: — Кто здесь?! С кем говорю я?! Мой ли это голос призывает меня идти на смерть? Но никто не ответил базилевсу. Тишина висела под куполом, лишь только эхо тихо шептало: «Кто здесь? Кто здесь? Кто здесь?» Слушал базилевс — но ничего не слышал, кроме гула ветра в пустых хорах. Выронил он из рук молитвенник в кованом переплете — гулким эхом прогромыхал он по мраморным плитам. И молвил Константин: — Я слышал Тебя! Ты есть, Премудрая! Тебя не может не быть! Говорили мне, что Ты есть, — а я не верил. Давай же условимся, Премудрая. Если Ты есть — останусь я в Городе и исполню то, к чему влечет меня сердце, но чему упрямо противится разум мой. Если нет Тебя — я покину эти места, сяду на корабль и отплыву к братьям моим, деспотам морейским, а там, может, и до Рима доберусь. Выйду я сей же час из Храма. Если встретит меня полная луна, что светила, когда вошел я сюда, — значит, нет Тебя, и все это — морок. Если же луна будет сокрыта — значит, услышали мы друг друга. Прощай же, Премудрая! Покинул базилевс Храм с неспокойным сердцем. Ну что же, прощай, последний и лучший из императоров. Было Ей грустно и легко. Она как будто видела — вот базилевс вышел на площадь, залитую светом лунным, готов уже он принять решение и покинуть Город, как вдруг… Тень закрыла луну! Сперва часть ее, будто откусив кусок от лунного диска, потом половину, потом — почти целиком, оставляя лишь месяц, столь любимый османами, а потом на Город пала тьма. Не ждал никто лунного затмения. Никому, кроме Нее, не было ведомо, что в эту ночь тень солнца закроет луну и погрузится Город в непроглядный мрак. Замер базилевс и встал посреди площади как вкопанный. Видел затмение не только базилевс. Видели его жители Города и припали к стопам Богородицы, дабы защитила она их. Видели затмение и воины на стенах — и сжали они рукояти мечей своих да древки копий. Видели затмение и генуэзцы в Галате — и страх поселился в их сердцах, ибо клятвопреступление всегда будет наказано. Перекрестилась Елена Драгаши, а ныне инокиня Ипомони, увидев, как тень солнца закрыла луну, перекрестилась — и слезы потекли по ее щекам, более прекрасные, нежели адаманты из ее короны. Запечатал Георге Бранкович перстнем своим гербовым послание к соплеменникам, стоявшим у стен Города под султанскими стягами, в котором просил он их не усердствовать при штурме, а в ответ обещал щадить нападающих. Как только скрылась луна, возрадовался князь сербский — верному человеку проще будет незамеченным проникнуть в лагерь турецкий. Запечатал и кондотьер Джустиниани перстнем своим гербовым послание к правителям города Генуи, в котором писал он, что бессмысленно отправлять на помощь Городу войско, а лучше выждать, когда турки ослабнут при штурме, и тогда… Но как только скрылась луна, адская боль пронзила вдруг шею кондотьера, и не знал он, что это с ним творится. Пересчитал мегадука Лука Нотар все свои монеты золотые, а когда померк лунный свет, охватил его страх, что они ему уже не понадобятся. Видел затмение и мастер Урбан — и показалось ему, что по такой тьме не найдет он дороги домой. Видели затмение и турки — и мнилось им в сокрытии полумесяца что-то жуткое, пали они ниц и взмолились Пророку своему. Видел затмение и Фома Катаволинос, апокрисиарий базилевсов, и почудился ему в ухмыльнувшейся черной луне лик смерти его лютой — в шлеме с головой дракона. Видел затмение и Лаоник Халкокондил, летописец. Видел и тут же записал: «25 мая 1453 года от Рождества Христова на Великий Град Константина пала тень лунного затмения». Она все ведала, но не говорила никому, ибо никто не спрашивал. И знала Она, что в кромешной тьме на площади пред Храмом подошли к базилевсу три темные фигуры. Нет, были это не тати ночные, а милые его сердцу брат Феофил, отрок Иоанн и рыцарь Франциск, Возрадовалось сердце императора. — Что делаете вы тут, по времени ночному? — спросил он пришедших. — Тебя ищем, — был ответ. — Негоже тебе ходить одному в такое время. И в пустой дворец идти негоже, разговаривать там с тенями умерших. Пойдем-ка лучше в кабак, здесь неподалеку как раз есть подходящий. Там подают вино из Моравии, терпкое, его настаивают на смоле. Выпьешь — так сразу забудешь обо всем, только наутро в голове шуметь будет. Рассмеялся император — в первый раз за последние десять лет: — И что — по-вашему, станет базилевс пить эту бурду, к которой во времена предков его не всякий простолюдин притрагивался? — Будет тебе, Константин! Раз уж суждено нам быть пьяными — уж сделаем это вместе и с радостью. — А и впрямь, — ответствовал император, — пойдем, сразимся с этим редкостным вином! Опьянеть лучше, чем отступить. И так вместе, рука к руке, направились они к таверне. У Нее навернулись слезы на глаза. Мраморный пол поутру залит будет плавленым воском, но некому будет счищать его. Да и нужно ли? Засветились стены и купол Храма, освещая во мраке путь тем, кто шел один по темной дороге. Видели сияние это жители Города и припали к стопам Богородицы, дабы простила она их. Видели сияние и воины на стенах — и еще крепче сжали они рукояти мечей своих да древки копий. Видели сияние и генуэзцы в Галате — и зависть поселилась в их сердцах, ибо оставшиеся в Городе были избраны, а их, отступников, обделил верой кто-то свыше. Инокиня Ипомони перекрестилась, увидав, как воссиял купол Храма во мраке, перекрестилась — и улыбка тронула ее губы, более светлая, нежели когда-то парча на златотканом ее лоруме. Видел сияние Георге Бранкович — и возрадовался, ибо счел сие знамением успеха непростого его предприятия. Видел сияние и кондотьер Джустиниани, и отступила боль в шее его, но недобрые предчувствия сжали сердце. Припрятал Лука Нотар свои деньги, а когда засветились стены Храма, пал он вдруг на колени и стал истово молиться. Видел сияние и мастер Урбан — и понял он, что не будет ему прощения, а дом его будет захвачен и разорен теми, кому служит он. Видели сияние турки — и снова пали ниц, молясь Пророку своему. Видел сияние и Фома Катаволинос, апокрисиарий базилевсов, и напомнил ему купол Храма голый череп, скалящийся в ночи. Видел сияние и Лаоник Халкокондил, летописец. Видел и тут же записал: «25 мая 1453 года от Рождества Христова Великий Град Константина озарился светом от купола Святой Софии». К утру осажденный Город окутал густой туман.
А сам цесарь с патриархом и архиереями, и весь церковный клир, и толпы женщин и детей ходили по церквам Божьим и молитвы и мольбы возносили, плача, и рыдая, и возглашая: «Господи, Господи! Грозно естество твое и непостижима сила; древле и горы, познав силу ту, затряслись, и все сотворенное содрогнулось, солнце же и луна ужаснулись, и блеск их померк, и звезды небесные ниспали. Мы же, несчастные, всем этим пренебрегли, согрешали и беззаконничали, Господи, перед тобой, и многократно гневили и озлобляли тебя, Боже, забывая твои великие благодеяния и попирая твои заветы, и, словно безумцы, отвернулись от милостей твоих к нам и щедрот, и предались злодеяниям и беззакониям, и тем далеко от тебя отступили. Все, что навел ты на нас и на город твой святой, по справедливому и истинному суду свершил ты за грехи наши, и не можем открыть мы уст своих, ибо нечего сказать».— Утро доброе, сестра Мария. — Разве может оно добрым быть, сестра София? — Что-то тревожит тебя, сестра? — Что тревожит меня?! Разве это не тревожит всех сейчас? Турки, кругом турки, эти нехристи, и несть им числа! Ночью, говорят, протащили они волоком мимо Галата свои галеры из Босфора в Золотой Рог. Вышли наши корабли в залив под утро, вел их капитан Тревизано. Напали они на турок с тыла, но позабыли, что в Галате засели предатели-генуэзцы, кои принялись кричать и стрелять им в спину. Потопили наши немало галер турецких, пожгли их огнем греческим, но и одно наше судно ушло под воду, а моряков с него турки казнили. Разгневался базилевс и приказал казнить пленников турецких да выставить их головы на стены. Ужас что творится! А тут еще и Омофору злодеи похитили… — Защити нас, Богородица! — Уверена ль ты, сестра, что похитили? — Разве могу я ошибиться в этом? Чую я — нет ее более. Уносили образ с ней внутри, а вернули — пустым… — И кому же могла она понадобиться, сестра? — Мало ли нынче охочих до добра чужого! — А может, и хорошо, что взяли Омофору-то? Все ж туркам не достанется. А что помогать она не стала нам — так на то воля высшая. — И что же, брат Георгий? Полагаешь ты, что это вышняя воля? — А как же иначе, возлюбленная сестра! И то, что враги стоят у ворот, — это тоже она, родимая. Видать, провинились мы в чем-то, сильно провинились… Скоро, ох, скоро обрушится на нас буря. Я-то и сам ночью глаз не сомкнул, прислушивался к шуму из-за стен. — Да-да, сестра! Слышал я, сегодня поутру базилевс с воинами своими сделал вылазку, и много турок полегло под стенами — да только их все равно что песка на берегу морском. — Ох, брат Иоанн, ромеев тоже когда-то много было — да только куда подевались все? Спокойно ли на Триумфальной дороге, брат Андрей? — И днем и ночью ходят по ней латники туда-сюда, гремят оружием. Не спасет нас на сей раз чудо, как спасало когда-то. Об этом печалюсь. — А у тебя что, сестра Ирина? — В Акрополисе тихо. Слишком тихо… — Так что же все-таки делать нам, сестра? — Что делать? Что всегда. Стоять! Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне наступающий день. Дай мне всецело предаться воле Твоей Святой… Молился нынче в Храме, стоя на коленях, без малого весь Город. Растаял белесый туман, обнажив правду горькую. В последний раз Мехмед потребовал сдачи Константинополя и посулил свободный выход из Города всем жителям. Базилевс же предложил ему выплатить дань боле обычного — а платил он ни много ни мало, триста тысяч серебряных монет в год! — только чтобы оставить Город под скипетром базилевсовым. «Отдать же Град невозможно ни мне, ни кому другому из живущих в нем. Духом единым все умрем по воле своей и не пощадим живота своего», — таков был ответ императора Константина. Передан он был султану через Фому Катаволиноса. С тем оный Катаволинос от базилевса своего и отложился. А уж как рвал и метал султан — так и не передать словами. Казнил он немало своих сподручных — за то, что проспали вылазки ромеев на море и на суше, — и поклялся, что по обычаям ислама отдан будет Город на три дня на поток и разграбление. Скоро, скоро обрушится гнев султанский на Град Великий! В этот день многие друзья и недруги, православные и латиняне, старики и отроки, динаты и простые люди, севастократоры и стратопедархи малодушно молили Константина, дабы оставил он Город — для того якобы, чтобы вдали от опасности собирать войско, что однажды очистит Град Великий от нехристей поганых, которых намеревались они впустить. Но тверд был император, высоко держал он главу свою: «Немало героев, великих и славных, за отечество свое жизнь отдали. Мне ли не сделать этого? Нет, государи мои, если суждено мне погибнуть — погибну здесь с вами». Не было больше уныния и нерешительности. Прошло время страха. Наступило время стойкости. Во всякий час сего дня во всем наставь и поддержи меня. Какие бы я ни получал известия в течение дня, научи меня принять их со спокойной душою и твердым убеждением, что на все Твоя Святая воля… Едва рассеялся туман, полетели в сторону Города ядра, несущие смерть и разрушение. Супротив укреплений Феодосиевой и Ираклиевой стен стояли четырнадцать батарей, а недалеко от шатра султанского поставил мастер Урбан свою бомбарду длиной в сорок пядей, с жерлом в девять пядей и толщиной железа — в целую пядь.[32] Могла она стрелять всего пять раз в день — но какие это были выстрелы! Содрогалась и стонала от них земля. Хорошо еще, что наводчики у орудий были плохи, большая часть ядер не долетала до стен, а те, что долетали, падали не туда, куда направляли их. Повелел султан придвинуть батареи ближе к Городу — но напрасно, ибо погибали орудия из-за подкопов да вылазок ромеев. Повелел султан засыпать побольше пороха — да только начали рваться пушки, полетели осколки в шатер султанский, чуть самого не покалечили. Тогда повелел султан поставить пушки на галеры и стрелять по Городу со стороны Золотого Рога, там, где стены были тоньше и ниже. Но взволновалось море, полетели ядра мимо целей, орудия же сорвало и бросило в волны. Тяжелые времена настали для защитников Города. Рушили ядра стены и башни, немало там людей голову сложило. От ударов своих же орудий турок гибло больше, много больше, но что им сей урон? Слишком мало осталось защитников у Города, все вышли на стены — не только воины, но и старики, и жены, и даже отроки. Все, кто мог держать оружие в руках. И стоило туркам пойти на приступ, как встречали их пули, стрелы, камни и огонь греческий. Заговорила пушка Урбана — и посыпались камни со стен, но выстояли стены. Летело раскаленное железо в город, и всякое ядро не падало на землю, но находило себе жертву — церковь, дом или плоть живую. И хотя сыпалась с неба смерть, как град стальной, никто не покинул постов своих, никто не побежал, только крепче сжимали оружие защитники Города. Остался инок Димитрий один в опустевшем Храме. Все братья, кто мог на ногах стоять, ушли на стены — а и было там нынче не по-весеннему жарко. Сюда же не долетали ядра, посему и остались здесь только пара немощных старцев, женщины да калеки. Но звук… Звук падающих ядер терзал слух, и вздрагивали все, когда говорила пушка Урбана. — Сестра София! Сестра! — позвал Димитрий Ту, которой обязан был надеждой. — Сестра, вышли все сроки. Что делать мне далее? Как сохранить святыню, как спрятать ее от нечистых? Ведь найдут ее турки. А ежели не найдут, так просто убьют меня да бросят в яму — калека им без надобности, меня и на рынке не продашь, никто не позарится. Или сгорю на пожаре. Погибнет Омофора, истлеет в огне, вымокнет в грязи да в крови. Как уберечь ее от напастей сих? — Готов ли ты, брат? — Зачем спрашивать — разве есть такое, на что я не готов? — Тогда слушай. Когда турки ворвутся в Город, будь здесь, в Храме, вместе с людьми. Никуда не отходи, держи при себе святыню. Не терзайся понапрасну — не пропустишь ты, как откроется для тебя путь спасительный. Никто другой не сможет за тобой проследовать, ибо откроется сей путь только для тебя. — А что там, на пути? — Разве важно это? — Нет, но… почему мы должны прятаться? Почему не омочить полы Омофоры в волнах Золотого Рога и не испросить у нее помощи? Неужто откажет? — Не откажет, брат, не откажет. Но время еще не пришло. Ясно стало Ей, что не смогли пока слова Ее убедить инока. И сделала Она еще одну попытку: — Возлюбленный брат мой! Нынче гибель Города видится тебе концом света. Но это не так, далеко не так. Погибнет Город — но люди останутся. Греки, турки, генуэзцы, сербы… Много останется и других людей. Будут они рождаться и умирать, пить и есть, воевать и строить, радоваться и грустить. Но всему приходит конец. Погибла империя ромеев — погибнет и империя турок, и империя латинян. Никто не избежал еще гибели. Но однажды придет день, когда не Город ждать будет последнего своего часа, но весь род человеческий. Поднимется большая волна на Западе, но двинется навстречу ей такая же волна с Востока, вскипят валы с Юга — но встретятся они с такими же валами с Севера. Схлестнутся они, и ничто не устоит, а полю битвы снова быть здесь. И будет война сия уже не для покаяния, а для истребления. Где она пройдет, там людей не останется. Железо будет гореть, а камни — плавиться. Огонь и дым с пеплом поднимутся до неба, и земля сгорит. Вот тогда и скажет реликвия слово свое. — Неужто и за это тревожишься Ты? — А кому за это тревожиться, кроме меня? Я в ответе за всех, кто живет, кто умер и кто будет жить, ибо все люди — единое целое, хотя они про это и не ведают. Впереди у тебя, брат, много времени, подумай об этом. Падали ядра на Город, и вздыхал он каждый раз, когда говорила пушка Урбана. Тяжко ранен был Город, но покамест жив и не намерен сдаваться. Были времена, когда стояла столица империи, колеблемая ветрами, и не знала, куда ей преклониться, но времена сии миновали. Теперь не боялась Она за Город. Земной Град построен для того, чтобы разрушенным быть, небесный же нерушим вовеки. Заботило Ее иное. Провидела Она все, что было и что будет, все было открыто Ей, посему жертвовала Она дорогим для Нее во имя спасения еще более дорогого. Черные тучи сгустились над Городом. Но когда те же тучи сгустятся надо всем живущим — на что уповать ему? И вот уже слышала Она голоса из прошлого, настоящего и будущего, и так они перемешались, перебивая друг друга, что сложно было Ей понять, откуда идут они. Мы будем воевать с теми, которые не веруют в нашего Бога, покуда они не будут давать выкуп за свою жизнь, обессиленные, уничтоженные! Сколько раз слышала они эти слова! Разными были имена богов, разными были имена людей — но главное оставалось неизменным. Мы предупреждаем поклоняющегося кресту: ты и Запад будете разбиты! И смотрела Она это с тревогой и болью. Мы сломаем крест и выльем вино! Все люди были похожи друг на друга, как братья единоутробные. Впрочем, разве не братья они? Мы завоюем весь мир! Разве не одна и та же кровь течет в них, в людях? Мы перережем горло неверным, а их деньги и дети станут трофеями наших воинов! И вина ли братьев в том, что так жестоки они друг к другу? Мы говорим неверным: ждите того, что сокрушит вас! Все они равно молятся Богу, уповая на облегчение страданий своих и усугубление страданий ближнего. Мы продолжаем нашу священную войну! Как будто слышит Он их. А впрочем — слышит. Мы не остановимся до тех пор, пока знамя единости не пролетит по всему миру! Только хороший слух у Него, и всегда по мощам воздает Он елей. У вас не будет другого выбора, кроме как принять истинную веру или умереть. Вставала, вставала черная волна на Востоке, но поднималась навстречу ей такая же волна на Западе, шли валы с Юга — но встречались они с такими же валами с Севера. Схлестнутся они, и ничто не устоит, а полю битвы снова быть здесь. «Покажите мне, что нового несете вы, и найдете злые и бесчеловечные вещи, такие как приказы мечом нести веру, которую вы проповедуете», — говорил император Мануил, отец Константина. Не убоялся он говорить так — открыто, при всех, хотя и пребывал он в те поры в плену Баязидовом. И уж ежели пленник не побоялся говорить такое — так разве пристало бояться взять в руки оружие тем, кто свободен? Поднимутся две волны — и схлестнутся. Кто тогда устоит? Она вспоминала… Мануил тогда был молод и нерешителен, томился он в заложниках у Баязида, клонился то туда, то сюда, но едва услышал о кресте поломанном да детях, в рабство проданных, как иссякло смирение его. Забыл он про страхи свои и начал говорить правду и только правду, хотя были противники его сильны да злокозненны. Не прошло и полгода, как бежал Мануил от султана, взял в жены прекрасную Елену Драгаши, которую любил всем сердцем, а вскорости возложил патриарх Антоний на чело его адамантовую императорскую стемму с двуглавым орлом Палеологов, расправившим свои крыла. Она помнила это. Базилевс и супруга его в пурпурных, шитых золотом одеждах стояли пред алтарем, и солнечный свет падал на них так, что они, казалось, парили в сияющем эфире. А потом, на вершине славы своей и могущества, нежданно для всех принял Мануил постриг и под именем Матфея ушел в монастырь Перивлептос. И составил тогда Мануил свое завещание — после плена Баязидова да после Собора Флорентийского не могло оно быть иным. Завещал император потомкам своим никогда и ни в чем не доверять ни Востоку, ни Западу и не полагаться на них. Жаль, что не указал он, на что полагаться и кому доверять. На свои силы, не иначе. Зашаталась империя без опоры. Трон базилевсов занял тогда старший сын императора, Иоанн. Не передались ему таланты отцовские, зато достались они младшим, Константину и Феофилу, посему и было призвание их большим, нежели собирание останков великой некогда империи. Все империи рушились рано или поздно. Тяжкое это было зрелище. Гнили они изнутри, отравляя все вокруг своими миазмами, предавали правители свои народы, продавали врагам за гроши, делили на части, сквернословили и дрались за несуществующие ныне престолы, а народы в ответ убивали и предавали своих правителей. Смотрела Она на них с жалостью и презрением. Но эта империя отличалась от прочих. Она погибала с оружием в руках, на поле брани, непокоренная. Не потому ли, что и власть ее была разумна и не зиждилась на острие меча? Тяжко говорила пушка Урбана, грозно вторили ей другие орудия османские, пробивало железо камень, разрывало плоть живую. Гул стоял над Городом, и крики отовсюду неслись предсмертные. Вот уже запылали пожары. Но не покинули постов своих защитники, крепко стояла стена Феодосия. Двинули турки на Город огромные осадные башни — да пожгли их ромеи огнем греческим. Прорыли турки подкоп под стены — да нашли его ромеи и взорвали ничтоже сумняшеся. Сотни воинов османских нашли под землей погибель свою. Но слишком мало защитников осталось у Города. В ярости был Мехмед. Стояло войско его огромное у Константинополя, давно уже стояло, и конца-края этому стоянию видно не было. Желая смутить базилевса, отправил султан ему новое послание, предлагая на выбор — смерть или переход в веру магометанскую. И нашлись такие, кто предлагал принять сии условия. Были среди них и мегадука Лука Нотар, и кондотьер Джустиниани. Всю дорогу слыли они противниками рьяными, и куда только пыл их подевался? Только знал уже базилевс, что не надо выбирать там, где нет выбора. Тщетно с башен обескровленного Города высматривали дозорные в дымке Мраморного моря паруса кораблей христианских. Препирались венецианцы с папой, ссорились с генуэзцами из-за каждого дуката. Ждал Город помощи — да не пришла она. Ввечеру зияли в стенах городских страшные бреши. Но не решились турки идти на приступ ночью, а как вышли к стенам наутро, увидали — нет в стенах провалов, будто и не было их вовсе.
Цесарь же объезжал весь город, ободряя людей своих, вселяя в них надежду на Бога, и велел звонить в колокола по всему городу, созывая людей. Турки же, услышав громкий звон, снова затрубили в зурны и трубы и стали бить в бесчисленные тимпаны. И была сеча яростна и страшна: от грохота пушек и пищалей, и звона колокольного, и воплей и криков с обеих сторон, и треска оружия — словно молнии, блистало вооружение сражающихся, — а также от плача и рыдания горожан, и женщин, и детей казалось, что небо смешалось с землей, и оба они содрогаются, и не было слышно, что воины говорили друг другу, так слились вопли, и крики, и плач, и рыдания людей, и грохот пищалей, и звон колокольный в единый гул, подобный сильному грому.— Сестра! Господи, что творится вокруг! Это ад! — Совсем плохо, сестра Мария? — Мне-то еще ладно, слегка меня задело. Но что вокруг творится! Ядра летят, огонь всюду пылает, из-за дыма не продохнуть… — Крепись, сестра! — Сестра! Я весь в огне! Ядро… Оно поразило меня… Я умираю… — Крепись, брат Георгий! Потерпи немного — скоро легче станет. Закрой глаза… Вот так… Поспи… — Сестра! Вокруг обломки летят, все в дыму, люди обезумели и бегут, не разбирая пути. Что будет с нами всеми? — На все воля божья, брат Андрей. — Сестра! Турки — они везде! Кажется, вот-вот, и… — Не бойся, брат Иоанн! Не бойся — и ничего не случится. Что может быть страшнее страхов наших? — А в Акрополисе тихо. Только слышен гул издалека, и земля содрогается… Это конец? — Конец — это всегда начало. — Что делать нам, сестра? — Что всегда. Стоять! Во всех словах и делах моих — руководи моими мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что все ниспослано Тобою… Наутро турки собрались было идти на приступ в пробитые накануне бреши — ан глядь! — уж и нет проломов. Стоят стены как новенькие. Всю ночь жители Города не спали, таскали глыбы каменные, раствор месили, всю ночь клали кирпичи и камни. Осерчал султан, затопал ногами, приказал Урбану снова расчехлить пушки да проучить хорошенько строптивых. Снова подала голос бомбарда, и сотни малых орудий вторили ей. Опять заполыхали пожары по всему Городу — но стоял он, не шелохнувшись, только плыл над ним тревожный колокольный набат. Изумились турки. Опустили оружие. Но молод был султан, молод и горяч, как жеребец, которого некому объездить. Был Мехмед Фатих, что значит по-турецки Завоеватель, образован, владел он латынью и греческим, знал философию и астрономию. Но не пошло это впрок султану, ибо был он жесток, хитер, лжив и вероломен. Приказал он как-то обезглавить слугу, дабы некий живописец италийский увидал, чем отличается гримаса отрубленной головы от того, что рисовал он на картинах своих. Велел султан как-то вспороть животы сотне слуг, желая найти похитителя дыни из сада султанского. Было у султана два гарема — один из женщин, другой из мальчиков — для любовных утех, коим предавался султан при всех денно и нощно. Даже в этот поход взял он с собой для услады чресл томных широкобедрых красавиц, увешанных драгоценными каменьями, и молоденьких красивых мальчиков. Помышляя о военных подвигах, а еще более завидуя лаврам губителя турок Тамерлана, поклялся Мехмет уничтожить Византию и создать на месте ее свое царство, коему не было, нет и не будет равных. Был скрытен султан, как и все государи Востока, держал замыслы свои в тайне и усыплял бдительность ромеев ложными уверениями в дружбе да подарками дорогими. Истинные намерения его вскрылись слишком поздно. Махнул султан нечестивой рукой своей — и пошло войско его на штурм. Поднялся черный вал вдоль стен, всколыхнулись люди, собранные сюда злой волей с разных концов света. И сами не ведали они, что творят, только не могли остановиться и повернуть назад, ибо за это ждала их верная и мучительная смерть. Первыми шли на приступ башибузуки. Слыхал Димитрий, что набирали их повсюду, где прошлись нехристи проклятые своей тяжкой пятой. И в родных его краях сгоняли селян и пастухов гуртом в войско башибузучье, как на бойню. Вели их в бой не турки — вели свои воеводы, то ли убоявшиеся гнева османского, то ли до золота османского охочие, не разберешь их. Были башибузуки в плохих доспехах, а то и вовсе без оных и вооружены никуда не годным оружием — куда им супротив закованных в панцири латников Константина да рыцарей Джустиниани? Только жесток был Мехмед, но не глуп. Не уповал султан на башибузуков, были они для него как волы тягловые — коль издохнут, так невелика потеря, и кормить не надо. Шли позади башибузуков палачи султанские в черных одеждах — следили за ними, не давали бежать с поля боя, убивали сразу же, едва те поворачивали назад. Бросил султан на стены башибузуков, дабы проверить, крепко ли держат оружие защитники Города. Оказалось, что крепко. Не по зубам башибузукам. Через два часа затрубили турки отбой. Немногие вернулись с приступа. Где-нибудь в Боснии да в Болгарии зажгутся свечи поминальные, многие жены станут вдовами, а дети — сиротами. Но кому об этом расскажешь? Кто станет слушать? Изумились турки. Опустили оружие. И замер султан, а за ним — и все его воинство черное. Вздохнули жители города полной грудью. И вышел вдоль стен городских ход крестный, а после много людей собрались в Храме. Давно не было здесь столько народу. Пробивалось закатное солнце сквозь дымы пожарищ, и купол казался парящим над сиянием, что проникало через сорок окон, но багрянцем окрасилась золотая мозаика с воздевшей руки Перивлептой в тот вечер. Все они стояли с непокрытыми головами — друзья и недруги, православные и латиняне, старики и отроки, динаты и простолюдины, севастократоры и стратопедархи — и молились бок о бок. У всех были общие помыслы да дела единые. Повернулись люди к вечности, только поздно. Впрочем, вечность незлобива, и поздно лучше, чем никогда. Плакали люди, обнимали друг друга, просили прощения и прощались. Впереди стоял император Константин в сагионе простого воина. Был невыразимо красив он сегодня. Не отяжеляли его плеч златотканые одежды, не переливался в лучах солнечных талар самоцветами и жемчугами, пурпурная мантия не стекала на мраморные плиты, не сияла адамантами стемма на челе. Кроток и прост был нынче император, и тянулись к нему сердца людские. Немало базилевсов повидала Она на своем веку. Были среди них и хорошие, и плохие. Были и вовсе никакие. Но таких еще не было. Последний император, как и первый, не забывается. Здесь же стояла в скорби инокиня Ипомони. Златовидные некогда косы ее были седыми, а глаза — печальными, как у Богородицы с мозаик. Многих пережила она, но многих еще предстояло ей пережить. О, как понимала Она мать базилевса! Сама была такой же. Все они были Ей как дети, и всех провожала Она из этого мира со слезами на глазах. Это только кажется, что умереть — самое страшное. Самое страшное — это остаться жить. Она жила уже давно, Ей была знакома эта тяжесть. Стоял среди латинян и Джустиниани, кондотьер генуэзский. Был он мрачен и зол. Отказался базилевс принять веру латинскую, отказался сдать Город без боя. Из-за этого не мог кондотьер покинуть Город — но не мог и отстоять его. Загнал он сам себя в капкан, как зверь дикий, — а из ловушек таких разве спасаются? В окружении людей своих молился Георге Бранкович, деспот Косовский. Был он тверд и спокоен, хотя и столкнулся уже в бою с соплеменниками. Едва завидели башибузуки князя — тотчас ослабили натиск, ибо немало было среди них сербов, черногорцев да босанцев. А и сам князь не лютовал — весь кусок стены Феодосия от Пигийских до Золотых ворот, что был под началом его, невредим остался, откатились от него волной башибузуки после атаки, и среди них потери были невелики. Мудр был Георге, понимал, что не нужны сербам стены константинопольские и что не охота их вперед влечет, а неволя сзади подгоняет. Подле молился мегадука Лука Нотар, стратег флота имперского — в алом плаще и раззолоченных доспехах. Впрочем, были они ему без надобности, ибо Луку еще никто не видал на стенах. Золото базилевсово и все ценное имущество, кое удалось ему нажить непосильным трудом, погрузил он на галеры в гавани Элевтерия в надежде улизнуть, подкупив турок, стерегущих Город с моря. Об успехе сего предприятия и молился Лука. Она его не судила. Всяк свое получает, и князь, и простой человек, — только не всякому дано понять, что и почему он получил. Молился на свой, латинский манер и испанский рыцарь Франциск. Был он теперь всегда подле Константина и не отходил от него ни на шаг. Ведала Она, что забыл он и про истекающий кровью Город, и про ворота Романа, где сильнее всего был натиск, и про османов проклятых — а помышлял только о том, как бы сделать так, чтобы император, поступая согласно чести своей, все же остался в живых. Знал рыцарь, что не получится увести его со стен, не пойдет Константин по своей воле. Так может — унести, если император ранен будет или оглушен? Спрятать на галере, поднять парус и отплыть подале от горящих развалин? Никто не кинет камень за то в императора. Никто не кинет камень за то в рыцаря Франциска. Она бы с этим не согласилась, но объяснять это рыцарю не стала. Скоро сам он все увидит и поймет. Она не судила его — ошибался он из любви, а не из ненависти, а за любовь не судят. Тихонько стоял за колонной Лаоник Халкокондил, летописец. Он не плакал и не молился, не с кем было ему прощаться. Жадно внимал он всему, что видел. Повесть его о падении Града Великого станет историей. Не повредят сему манускрипту ни огонь, ни вода. Переживет летописец штурм, допишет свой труд под защитой нового патриарха, а потом примет постриг в монастыре на горе Афон, откуда и разойдется повесть его по всему свету. Помышлял же нынче летописец только об одном — как бы не пожгло его рукопись пожаром. Замыслил он упрятать ее в железный сундук, поглубже в подвале. Пожелала Она ему попутного ветра. Много пришло в Храм людей в тот вечер, яблоку негде было упасть. Но не все, далеко не все, кто должен был. Не было Фомы Катаволиноса, принявшего магометанство и служащего теперь султану под именем Юнус-бея той же верой и правдой, какой он служил императорам. Поступал Катаволинос аки падшая женщина с улицы Наслаждений, а по мощам, как говорится, и елей. Трепать его роскошный бархатный скарамангий злым валашским ветрам. Не было в Храме и патриарха Георгия, коему папская туфля показалась благостнее откровения. Не было и мастера Урбана, пушкам которого скоро стрелять по дому его. Она не думала о них, ибо сей день не предназначался для пустомыслия. Службу вел митрополит Геннадий, о патриаршем престоле уж и не помышлявший, а помогал ему инок Димитрий. У всех были когда-то свои мысли да дела свои. Но все оказались на одном корабле без руля и паруса, посреди бурного моря, и бежать было некуда. Причастился базилевс святых таинств и испросил у всех прощения. Она давно простила его. Первый и последний императоры носили одно и то же имя — Константин, матери их звались тоже одинаково — Еленами, а такое не может быть просто случаем. Закон — это то, что люди помышляют о Боге, случай же — то, что Бог помышляет о них. Она научилась читать эти мысли, и прихотливая, как разводы на сирийских тканях, вязь времен не была для Нее непознанной. Закончив молитву, опустились все на колени, и молвил базилевс: Вы, доблестные архонты и славные демархи, воины и храбрые соратники и весь наш верный и честной народ, хорошо знаете, что пришел час и враг нашей веры стремится любыми средствами и ухищрениями сокрушить нас мощным натиском с суши и моря всеми своими силами, дабы излить на нас свой яд как змей и пожрать нас как свирепый лев. В тот же час говорил султан Мехмед своим воинам под стенами Города такие слова: «Если кто из нас и будет убит, как это обычно случается в войнах, ибо каждому своя доля, то будет это не напрасно… Поэтому говорю вам и прошу вас стать мужественно и с твердым духом, как вы всегда это делали прежде, против врагов нашей веры. …Вам хорошо известно, что тот, кто умирает на поле брани, переносится целым и невредимым в рай, где возляжет с детьми, прекрасными женщинами и девами на зеленом лугу, благоухающем цветами, и омоется чистейшими водами, и все это в том месте у него будет от бога… Вверяю вам этот славнейший и знаменитейший город, родину нашу и царицу городов земных. …Здесь же от меня все мое войско и вся знать моего двора, если победим, получит жалованье вдвое против того, что получает каждый, и так будет до конца их дней… Знайте же братья, что есть четыре вещи, за которые нам должно предпочесть умереть, а не жить: прежде всего за нашу веру и благочестие, во-вторых, за нашу родину, в-третьих, за царя, помазанного на царствие, и, наконец, за родственников и друзей. …Если же найдете и захватите драгоценности золотые или серебряные, или платье, или же пленников, мужчин или женщин, больших или малых, никто не сможет отнять их у вас или причинить вам иное беспокойство…» Итак, братья, за одну из этих четырех вещей надлежит сражаться, не щадя жизни, а наш долг намного больше, ибо мы теряем их сразу все. Эхом под сводами Храма звучали слова базилевса. Блеснул закатным сиянием купол, и Богородица с мозаики будто простерла ко всем свои руки. «Ваше поминовение, и память, и слава, и свобода вечно да пребудут!» — будто и не император говорил сии слова, а Она сама. Рыдания людские заглушали слова базилевса. Каждый хотел жить и хотел, чтобы остались жить дети его. О, если бы люди задумались об этом хотя бы чуточку ранее! Они подходили к базилевсу и целовали ему руки, ноги и край его сагиона. Он же был спокоен, как и положено последнему стражу Великого Города. Светел был лик его. Прямо из Храма ушел он на стены городские, ибо там было отныне место императора. Ушел не для того, чтобы вернуться. И воины следом за ним покинули Храм. Махнул султан нечестивой рукой своей — и снова пошло войско его на штурм. Научи меня прямо и разумно действовать с каждым членом семьи моей, никого не смущая и не огорчая. Господи, дай мне силу перенести утомление наступающего дня и всех событий его. Руководи моею волею и научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить. Аминь. Осталось теперь разве что молиться. Ввечеру вновь поднялся черный вал у стен, и вновь посыпались ядра на Город, и вновь, не дожидаясь, пока пушки кончат стрелять, погнал султан на штурм Города войско свое, как баранов на бойню. Нетерпелив был султан, а набранные среди побежденных воевали плохо, посему нынче пустил он в ход отборные части. Худо стало защитникам Города. Тяжелее всего пришлось у ворот Святого Романа — стены там были старше и ниже, и много уже было в них прорех, много пожаров пылало вокруг. Когда ядро из бомбарды Урбана разбило заграждение, что ночью воздвигнуто было в бреши, бросились в пролом сотни турок с победными криками. Ждали они легкой победы, куражились и горланили песни бесовские. Но встретили жесткий отпор. Полетели в них пули и стрелы, посыпались камни, полилась смола кипящая. Крепко стоял и князь Бранкович у Золотых врат. Не смогли османы взять верх и на сей раз. Сам император обнажил свой меч и ринулся навстречу врагам, и воины его последовали за ним — как тут устоишь? Тела же убитых падали в ров — и был он до краев полон крови. Безуспешны были атаки. Скомандовал султан отход. И те, кто шел на приступ с песнями, ныне бежали в страхе, оставив гнить во рву и периволосе сотни трупов. Не мог поверить никто, что одерживали ромеи верх над турками, но знала Она, что они просто делали то, что выше сил человеческих. И снова крепость стен городских и сердец защитников Города стали проверять пушки. Не расходились люди из Храма. Горели все свечи в паникадилах — уж и не передать, как Димитрий расстарался, дабы засветить махины эдакие. Здесь и сейчас была его стена и его ров, ибо желающий найти свою стену всегда да отыщет ее. Когда доносился издали гул рвущихся ядер, вздрагивали люди в Храме и начинали молиться еще истовее. И в этот миг снова услыхал инок Димитрий столь ожидаемый им голос. Он звучал будто внутри его, и никто более не слыхал его. — Брат Димитрий, слышишь ли ты меня? Тихо, как будто в молитве, чтобы не тревожить других, ответствовал инок: — Слышу, сестра. Все стало так, как предсказала Ты. Но что делать мне теперь? — Ждать, только ждать. И хранить святыню. Я укажу тебе путь. — Сестра… Я все сделаю, только выслушай меня! — инок осекся и огляделся по сторонам: не слышит ли кто? Казалось ему, что весь мир следит за ними, подслушивает их разговор. Но нет — не было никому дела до бормочущего себе под нос псалмы инока. — Сестра, страшусь я представить, что будет. Там, за стенами, такое неизбывное зло, такая тьма кромешная… Не устоять Городу. Но Ты… Тебе больно будет, когда проникнет сия тьма сюда и окрасятся пол и стены Храма кровию невинных жертв. А потом бесы, сбежавшие из преисподней, посрывают с Тебя кресты, замалюют золотую мозаику штукатуркой да развесят повсюду богомерзкие свои знаки. Они изуродуют Тебя, и не мирную проповедь и херувимские песни слышать тебе каждый день — а завывания дьявольские. Как же оставаться Тебе тут, сестра? Может, успею я еще добежать с Омофорой до Золотого Рога? Может, настало время ее? Изумилась Она. Никто прежде не думал о том, что Ей может быть больно. Все считали зачем-то, что Она не чувствует ни боли, ни радости. Людям удобнее было думать так. Она не спешила раскрыть им глаза, ибо незачем было кому-то знать о муках ее. Но этот инок… Он первый догадался — сам, без помощи. Видать, и вправду пришло время меняться этому миру — Бог думал об этом так громко, что сложно было не расслышать. — Брат мой… — нелегко давались Ей объяснения. — Никто еще не говорил Мне слов таких. Для Меня они — как дуновение легкого ветерка на рассвете, как шепот волн в горячую звездную полночь, как аромат роз, распустившихся после грозы. Слова твои ласкают слух. Но не пришло еще время Омофоры, поверь же Мне. Ты избран затем, чтобы сохранить, а не затем, чтобы использовать. Впереди у тебя еще много веков, чтобы подумать об этом. И однажды согласишься ты со Мной. Храни же ее! Я укажу тебе путь — только не покидай пределов алтаря. — А с ними что? Им кто укажет путь? — Не тревожься за них. Их выведут разными путями. Одни из них будут темны и извилисты, другие — светлы и прямы. Не твоя это забота. Заприте только двери Храма получше и не отпирайте никому. Будь покоен. Никто не заблудится на темной дороге. Гулко захлопнулись двери Храма, звякнули прочные железные засовы. Затворился Храм от тьмы ночной, ярче воссияли свечи, отпугивая тени. Чем гуще тьма, тем ярче луч света. Не было более страха в людях — ни в тех, кто молился в Храме, ни в тех, кто стоял на стенах. Наступила полночь. Махнул султан нечестивой рукой своей — и в третий раз пошло войско его на штурм. На сей раз выставил Мехмед отборные полки любимцев своих, янычар. Всю ночь напролет бились янычары, но напрасно. Крепко стоял Град Константина. Но видать, и вправду пришло время меняться этому миру. Сильнее всего кипела сеча у ворот Святого Романа. Но напрасным был бы натиск османский, кабы не стрела, пущенная рукой какого-то турка безвестного, — видать, сама судьба направляла ее. Пронзила стрела шею кондотьера Джустиниани — не вовремя поднял он забрало. Тяжко ранен был предводитель генуэзцев. Знаками повелел он людям своим, чтобы вынесли его со стены и перетащили на галеру. Великое смятение случилось от того среди генуэзцев, многие бежали со стен, а многие побросали оружие да на сторону османов переметнулись. Смотри, Франциск, что бывает, когда предводитель покидает войско свое и уходит со стен во время битвы, пусть даже и смертельно раненным. Разве этого хотел ты для своего императора? Хлынули в прореху янычары — но встали защитники Города у них на пути, и никто из прорвавшихся не прошел далее, все остались во рвах да в периволосе. Но случай в ту ночь перестал быть случаем. Была во влахернской стене дверь, Керкопортой называлась. Через нее обитатели дворцов веками покидали Город. Через нее же возвращались они, не замеченные никем. Кто открыл эту дверь туркам? Подручные ли Катаволиноса? Луки Нотара? А может — купцы генуэзские? Или ее вообще забыли запереть? Кто знает! Разве так уж важно это теперь? Важно, что через Керкопорту вошел враг в Город. Когда увидали это на стенах, было уже поздно. Кинулись воины базилевса от ворот Романа до Керкопорты, ан глядь — уж со всех сторон янычары кишат да ятаганами машут. Там, где все давно решилось, ничего нельзя изменить. Остался на стене последний император Византии, базилевс Константин Драгаш, дравшийся, как простой воин. И подошли к нему среди всполохов пожарищ три темные фигуры. Нет, были это не янычары и не башибузуки, а милые его сердцу брат Феофил, отрок Иоанн и испанский рыцарь Франциск. Всего четверо против целого войска. Возрадовалось сердце императора. — Что делаете вы тут, среди смерти разящей? — спросил их Константин. — Тебя ищем, — был ответ. — Негоже тебе ходить одному по стенам в такое время. И на галеры следом за Джустиниани идти негоже, разговаривать там с тенями былого величия. Вот, мы принесли твое любимое вино из Моравии, на смоле настоянное. Выпей — головам нашим все равно наутро не болеть. Рассмеялся император — в первый раз за последний день, — откупорил бутыль да отхлебнул вина: — Вот уж не думали летописцы, что станет базилевс пить сей благородный напиток, к которому во времена предков его не всякий простолюдин прикасался, да еще и на стенах гибнущего Города. — Будет тебе, Константин! Раз уж суждено нам погибнуть — сделаем это вместе и с радостью. — А и впрямь, — ответствовал император, пустив бутыль по кругу, — пойдем, сразимся с этими варварами! Умереть лучше, чем отступить. И так вместе, клинок к клинку, бросились они в самую гущу битвы. Мраморный пол Храма поутру залит будет расплавленным воском, но некому будет счищать его. Да и не нужно, ибо сверху покроет его кровь. Четверо защищали они ворота и пали на поле чести. Пал вместе с ними Великий Город. Закрыла наутро небо черная пелена, заволокли дымы пожарищ. Закончилась страшная ночь, но не было в Великом Городе более рассвета.
Как словами можно поведать и рассказать о тех бедах и страданиях, ибо убитые с обеих сторон, словно снопы, падали с заборол, и кровь их ручьями стекала по стенам. От воплей же и криков сражающихся людей, и от плача и рыдания горожан, и от звона колоколов, и от стука оружия и сверкания его казалось, что весь город содрогается до основания. И наполнились рвы доверху трупами человеческими, так что через них карабкались турки, как по ступеням, и сражались, мертвецы же были для них как бы мост и лестница к стенам городским. И все ручьи окрест города были завалены трупами, и устланы ими берега их, и кровь, как могучий поток, текла, и залив Галатский, то есть Лиман, весь побагровел от крови. И рвы, и низины наполнились кровью, настолько ожесточенно и яростно бились. И если бы по Божьей воле не окончился тот день, окончательно погиб бы город, ибо совсем изнемогли горожане.— Сестра! Спаси нас! Мы гибнем! — Совсем невмоготу, сестра Мария? — Огонь, сестра! Огонь повсюду! Тяжело дышать… — Крепись, сестра! — Сестра, они пришли! Они срывают кресты, набивают мешки утварью церковной. Они рубят иконы и выкалывают глаза святым на фресках. Они нашли образ Одигитрии… Нет, не случайно это, за ним и шли, его и искали. Но Омофоры там не было, слава Богу! Порубили они образ да пожгли в костре. Господи, что творится! — Терпи, сестра. Бог тоже терпел. Брат Георгий! Слышишь ли ты Меня? — … — Брат Георгий? — … — Боже мой, он не отвечает! — Брат Георгий, где ты? — До встречи, брат! До скорой встречи! — Сестра! Мы все умрем? Говорят, базилевс погиб, и столько тел вокруг навалено, что не нашли его. И все, кто защищал город, тоже погибли. Что творится на улицах! Кровь течет по мостовым, как потоки дождевые. Я ранен. Мы все тоже умрем? — Нет, брат Андрей. Ты же знаешь, мы не умираем — мы просто уходим на покой. — Сестра! Мне, должно быть, повезло больше других. Вошли в Студион башибузуки, но оказались они — и кто бы подумал! — истинной веры. У нехристей руки-то до нас не дошли. Кинулись они грабить богатые дома и дворцы, а про бедные окраины позабыли. А эти выпустили из Города всех людей князя Бранковича и тех, кто мог и хотел бежать, вошли в дома и храмы и защитили их от разграбления. Мы теперь — их добыча. На вид — ну вылитые турки, однако ж крестов не сбивают и икон не рубят, стоят, как обычные прихожане, никого не режут, крестятся. Иные даже исповедуются и причащаются. — Неисповедим промысел Господень, брат Иоанн. — Сестра! Я слышу их шаги! Они уже в Акрополисе! Они приближаются… — Не бойся, сестра Ирина. Всем говорю — не бойтесь! Они не смогут причинить нам зло. — Но как же быть нам, сестра? — Быть! Просто быть! Пал Великий Град Константина, колыбель тысячелетней мудрости и красоты. Долгая и страшная ночь закончилась, но утро так и не наступило. Со всех сторон хлынули турки в Город, заполонив его. Бои шли прямо на улицах. Да и не бои это были, а бойня. Иные защитники убиты были прямо на стенах, иные — уже в Городе. Каким-то людям повезло — успели они добежать до кораблей, поднять паруса да выйти в море, ибо по первости галеры турецкие не преследовали их. Бросив суда свои в порту, устремились турки в Город в страхе, что все разграбят без них. Но не все, далеко не все, кто хотел, попали на корабли. Сгрудились толпы на пристани, давили люди друг друга, отталкивали, лезли по сходням, подбирались к бортам на лодках, а то и вовсе вплавь, но корабли не могли вместить всех. Судьба же тех, кто остался в Городе, была незавидна. Люди в тот день перестали бояться смерти. Никому не нужных детей, стариков и калек убивали турки на месте, остальные становились рабами. Выламывали воины Мехмеда золотые кресты, усыпанные самоцветами, из алтарей, лакали брагу из церковных потиров, жрали, давясь, истекающее кровью мясо с дискосов храмовых и бродили потом по улицам, пьяные аки свиньи, увешавшись драгоценными женскими уборами. Плачевна была судьба и храмов прекрасных. Иные были сожжены, иные — порушены. Ограбления же не избежал никто. Уцелело лишь несколько храмов — взяли их под покровительство свое христианские вассалы Мехмеда. А сколько было порублено да пожжено икон? Выдирались они из окладов, как и книги бесценные, да летели в огонь. Пал Город Великий. В одно только место не ступила еще нога нечестивых — в Святую Софию. Затворились в Храме люди, заперли тяжелые двери, железом окованные, и стояли как будто в забытьи, ничего не видя по сторонам, внимая лишь словам литургии: Подвига почесть от Создателя приял ecu, мучениче доблественне, Палеологов светоче, Константине, Византия царю крайний, темже, Господу ныне спребывая, моли Его, мир даровати всем и враги покорити под нозе людей православных. Нараспев читал молитву митрополит Геннадий, прислуживал ему инок Димитрий. Сильно билось его сердце, ибо чуял он, что вышли все сроки и скоро потребно будет служение его. Страшный стук прервал песнь херувимскую. Будто требовал он, дабы отворили двери Храма. Собрался было Геннадий сказать служкам, чтобы подняли они засовы, но молвил инок Димитрий: — Не нужно отворять, святой отец. Нам ли самим впускать нечестивых в Храм? Махнул рукой митрополит, остановил служек и вновь приступил к молитве. Но недолго было ему читать ее. Во второй раз страшный стук прервал песнь херувимскую. Умолк митрополит, задумался. Но сказал ему инок Димитрий: — Не нужно отворять двери, святой отец. Пусть нечестивые сами войдут в Храм. Снова поднял руку митрополит, запрещая служкам поднимать засовы. И вновь приступил к своей молитве, но тут уже в третий раз страшный стук прервал песнь. И сказал инок Димитрий митрополиту: — Не нужно отворять двери, святой отец. — Разве не сломают они их все равно? — Но зато не сами мы впустим к себе Тьму. Тем и спасемся. Собрался было ответить митрополит, но стук повторился — и уже не стук это был, а грохот топоров да таранов, коими ломали двери. И застыла кровь в жилах у всех, кто был в Храме. Отдавался стук в тишине, как будто был это звук шагов самого Сатаны. Страх сковал всех. Один только хромой инок не убоялся, ибо знал, что видимое не есть сущее. Стоял он тихонько в алтаре, держась рукою за грудь, на которой под фелонью была спрятана главная святыня Великого Города, а может — не только его одного. И почудилось ему, что прямо в сей миг мог бы он, слабый и хромой, безоружный, в одиночку выйти против силы темной, что рвалась нынче в Храм. Выйти — и одолеть ее. Одно лишь удерживало его — данное Ей слово. Да и не пришло еще время. Побеждать Тьму надобно, когда возьмет она власть надо всем живущим, растечется по городам и народам, заползет в каждую открытую ей душу, набухнет и разжиреет, решив, что весь мир уже подвластен ее тлену и ничто уже не помешает ей пожрать его. — Готов ли ты, брат Димитрий? — Готов, сестра София! Со страшным скрежетом рухнули тяжелые, железом окованные двери, ворвалась Тьма в Храм Божественной Премудрости. Задул ветер пламя свечей, и погрузился Храм во тьму кромешную — только в алтаре ясно горели светильни. И кинулись турки на свет, рубя всех на пути, как будто знали доподлинно, что нужно им здесь искать. Вот схватили они митрополита Геннадия, сорвали с него клобук и величественные одежды митрополичьи да бросили старца оземь. И других иноков валили турки, а простых людей убивали на месте, одних только молодых женщин хватали и вязали, как овец, отшвыривая прочь детей их. Страшными воплями наполнились своды, и эхо, привыкшее к песнопениям благозвучным, многократно отразило их. Те, кто слышал этот вопль, никогда, до самой смерти, не забыли его. Отступил инок Димитрий назад, ближе к стене мозаичной, на которой в окружении архангелов император Константин, основатель Города, с семейством своим и матерью, императрицей Еленой, приносил дары святые. Не сразу заметили турки в суматохе инока. А когда заметили, то встали вдруг как вкопанные и обратили лица (ежели можно было назвать так страшные их морды) ко входу во Храм. Там, освещенный светом факелов, восседал султан Мехмед на огромном коне. И заорали янычары, приветствуя своего Господина, потрясая при этом ятаганами окровавленными. Забыли они на миг о враге своем, что затаился и ждал. Всего миг оставался у инока — а он и не ведал до сих пор, как ому исполнить обещанное. Поднял он глаза к сотрясающемуся от криков куполу и вдруг почуял запах роз. Не сразу понял инок, к чему это, покуда не упал ему прямо на лицо сухой лепесток, потом еще один, и еще, и еще… Кроваво-алые и девственно-белые, чуть тронутые розоватой дымкой и багрово-пурпурные лепестки сыпались откуда-то сверху. Только были они бледными и сухими, адамантовые капли росы на них давно уже высохли. Наслаждался инок их ароматом, пусть это и был аромат уже умерших цветов. Узнал его Димитрий, ибо не было в Храме иных роз, кроме тех, что рвал он поутру в мирно спящей еще Влахерне целую вечность тому назад. И понял он, что знак свыше ему подан. Не ведали ничего турки ни о розах влахернских, ни о бледных лепестках, рассыпанных по полу, ни о промысле высшем. Видели они только внешнее, но не прозревали внутреннего. Пали лепестки на мрамор. Шагнул инок за ними следом. Заметили его турки. Пали лепестки на мрамор. Шагнул инок за ними следом. Кинулись турки к иноку, будто знали, что прятал он. Пали лепестки на мрамор. Шагнул инок за ними следом и уперся в стену. Некуда было дальше идти ему. Пали лепестки на мрамор. Протянули турки к иноку руки. Не спастись от них, не спрятаться. Но разверзлась вдруг стена и поглотила инока. Застыли турки в оцепенении. Не могли они сделать ни шагу дальше. Пали лепестки на мрамор… Но не привыкли нечестивые упускать добычу. Рванулись они вперед, топча лепестки, но наскочили на стену и далее уже не смогли пройти. Сомкнулась стена — ни трещинки не осталось на ней, как будто и не открывалась вовсе. Остались турки ни с чем. Видели они только внешнее, но не прозревали внутреннего. Клацали они зубами, рубили стену ятаганами, стучали по ней копьями, колупали мозаику — но была не по зубам им стена Храма. Затупились ятаганы, сломались копья. Сокрыта была святыня от них на веки вечные, до тех пор, пока не придет время извлечь ее на свет божий да погрузить в волны Золотого Рога. Она была покойна. Выбор Ее был верен. Время вышло, и запела Она свою прощальную песню. Радуйтесь, избавленные от бед, возносите победные и благодарственные песни! Держава ваша необорима, от всяких напастей свободна она. Вспыхнул ярко свет под куполом, разгорелся так, будто само солнце спустилось в Храм посреди ночи. Радуйтесь, радостью всех озаряя! Искупили вы проклятие Града Великого. Падший будет восстановлен на высоте, недостижимой для мыслей человеческих. Столп яростного света пронзил Храм до самых небес. И увидели в нем люди будто бы женщину со светящимися крылами за спиной и царским венцом на челе, всю преисполненную светом, что протягивала к ним руки, приглашая последовать за собой. Радуйтесь, ибо звезда, предваряющая Солнце, уже взошла на небо. Близко уже новое воплощение, чрез которое обновляется жизнь. Узрели столп сияющий жители Города и возрадовались, Узрели его латиняне — и опечалились, узрели турки — и страх объял их. Радуйтесь, посвященные неизреченным советом! Долго молчали вы о том, что требует веры. Отныне указываю я вам лестницу небесную, которою шел Бог и которой можете идти вы. Вот он — мост, переводящий земнородных на небо, каждый может пройти по нему, кто получил знание, но никому не открывший сего таинства. Расколол столп света небо, остановил время и повернул его вспять. Радуйтесь, прогнавшие врагов, не открывшие им дверей! Небесное сорадуется земле, а земное воспевает небесное. Непобедима храбрость мучеников, облечена она славою. И узрели сей столп души тех, кто пал нынче в Городе безвинно, восстали они и полетели на свет, струящийся из купола, подобно мотылькам, летящим в ночи на свечу. И было их много, тысячи и тысячи, но каждый находил дорогу. Рванулись к свету и неправедно умершие, но будто наскочили они на стену невидимую и далее уже не смогли пройти. Радуйтесь неминуемому исправлению людей и низвержению бесов! Напрасно обольщали они вас лживыми своими идолами. Это говорю я, камень, напоивший жаждущих жизни, я, огненный столп, путеводящий бывших во тьме, я, покров мира. Уходили души вверх по столпу, и покидала вместе с ними сила Ее Великий Город. Радуйтесь цветам нетления, плодоносящим свет, тенистым деревам, под которыми укрываются в полдень! Но покидала Она его не на веки вечные, а для того, чтоб однажды вернуться. Радуйтесь, вмещая невместимое и соединяя противоположное воедино! Придут однажды в чувство лишенные разума. Начало отныне будут искать в конце, а конец — в начале. Радуйтесь блистанию незаходимого Света, радуйтесь молниям, озаряющим души, и грому, устрашающему врагов, радуйтесь многоводным рекам и аромату благоухания роз! Такова была сила Божественной Премудрости. Радуйтесь, ибо не навсегда отлучаюсь! По возвращении каждый получит то, что заслужил. Как только зазвучит в стенах Храма молитва — так и ждите меня. Закончила сестра София свою песнь. Померк столп света яростного, переполошивший турок. И наступила тьма кромешная.
И так случилось и свершилось по грехам нашим: беззаконный Магомет воссел на престоле царства, благороднейшего среди всех существующих под солнцем, и стал повелевать владевшими двумя частями вселенной, и одолел одолевших гордого Артаксеркса, чьих кораблей не вмешали просторы морские и чьи войска занимали всю ширь земли… Но да познай, о несчастный, что если свершилось все, предвещанное Мефодием Патарским и Львом Премудрым и знамениями о городе этом, то и последующее не минует, но также совершится. Пишется ведь: «Русый же род с прежде создавшими город этот всех измаилтян победят и Седьмохолмый приимут с теми, кому принадлежит он искони по закону, и в нем воцарятся, и удержат Седьмохолмый русы, язык шестой и пятый, и посадят в нем плоды, и вкусят от них досыта, и отомстят за святыни».Три дня лилась кровь невинных в Константинополе, три дня грабили неимущих и насиловали не грешивших. Стал пустыней Град Великий: ни человека, ни скота, ни птицы каркающей или щебечущей. В иных местах из-за множества трупов самой земли не видно было. Когда же грабить и убивать стало некого и порядок был восстановлен, первым делом повелел султан принести ему голову базилевса. Искали тело последнего императора Византии на поле брани день и ночь, не переставая — но так и не нашли. Горы трупов перерыли — а и не было среди них искомого. И тел спутников базилевса тоже нигде не было. Узнал об этом султан, затопал ногами, повелел казнить всех, кто искал, но не нашел, и отправил на поиски других рабов своих. Другие рабы оказались догадливее. Отыскали они тело человека, по стати походившее на последнего императора, отъяли ему голову да надели на ноги ему сапоги базилевсовы — пурпурные, с золотом шитыми орлами двуглавыми, что раздобыты были во дворцах влахернских. А к телу приложили изуродованную голову невесть кого. И так принесли все султану. Возрадовался Мехмед, повелел насадить голову на шест и выставить ее на форуме. Потом же голову сию набальзамировали и возили по дворам мусульманских владык, дабы узрели они могущество султана и трепетали пред ним. Про императора же говорили одни, что вовсе и не погиб он, а живехонек и где-то в далекой Венгрии собирает армию — Город свой у турок отвоевывать. А другие говорили, что не погиб Константин, но превратился в статую, которая и по сей день стоит где-то в Городе, и что как только истекут положенные сроки, оживет статуя, сдвинется с места — и уж никто тогда ее не остановит. И что подле императора снова встанут брат его Феофил, отрок Иоанн и рыцарь Франциск. Когда прежние властители великой империи перестали быть опасны, озаботился новый владыка и другими делами. Унесены за город и сожжены были все трупы, оставшиеся в живых враги — казнены или сосланы на галеры, женщины были поделены по гаремам, дома и золото розданы войску, повсюду сами собой открылись базары, потянулись к городу корабли с товаром и повозки с провизией. Сам же султан занял дворцы влахернские, окружив себя всей роскошью византийской. Приказал он принесть себе фазанов, посыпанных корицей и начиненных оливками и бараньими языками, жаренных на углях пулярок, фаршированных устрицами и айвой, куропаток с цикорием, цесарок с миндалем и тмином, журавля в соусе из пафлагонского сыра и истекающую жиром зайчатину с ароматическими травами, привезенными из Индии, за которые на рынке давали золото по весу самих трав. Привели к султану пышногрудых жен и красивых мальчиков, прекрасные тела которых, умащенные благовониями, облачены были в расписные шелковые туники и увешаны жемчугами да камнями драгоценными. Только слишком светлы были для нового хозяина дворцы базилевсовы, и взирали на него со стен совсем не те лики, что хотелось бы ему. Посему приказал султан построить себе новый дворец, на свой вкус — с низкими потолками и черными стенами — и назвал его Сараем. Но мало было этого султану, мнившему себя хозяином половины мира. Потребна была ему и духовная власть над новыми подданными. Церкви превращены были в мечети, повсюду пронзили плоть их иглы минаретов. Но хотелось султану управлять и душами тех, кто не принял магометанства. Нужна была ему новая патриархия — не из любви к вере православной, а чтобы Рим позлить. Посему приказал он первым делом отыскать патриарха. Но сказали ему, что патриарх византийский, Георгий Мамми, бежал в Рим. Затопал султан ногами, повелел низложить его и поставить нового патриарха из числа митрополитов. Но и тут ждали его трудности. Не смогли рабы султанские отыскать ни одного из митрополитов: кто немощен был, кто погиб от рук турецких, а кто и вовсе делся невесть куда. Однако же после долгих поисков нашли-таки Геннадия Схолария — был почтенный старец захвачен во время последней службы прямо в Святой Софии и угнан в Эдирну. Купили его на невольничьем рынке и доставили обратно в Константинополь. Так и стал митрополит Геннадий новым патриархом, по-турецки — милет-баши. Исполнилось его заветное желание, но не прибавилось счастья, только скорби, ибо был патриарх в то роковое утро во Храме, все видел он и все помнил. Всяк получил то, что причиталось ему. Низложенный патриарх так и ползал на коленях пред папой до конца дней своих — да только получил от него жалкую милостыню. Деспот Косовский Георге Бранкович вместе с остатками войска своего добрался до родных земель и затворил намертво крепость Голубац — Железные ворота Дуная. Не было туркам туда ходу, покуда был он жив. Получили свое и латиняне, что покинули когда-то стены Города, а то и вовсе к туркам переложились. Был султан жесток, но не был он глуп. Не пощадил он предателей, а то глядь! — и самому в спину ударят. Как только открыли ворота Галаты генуэзцы, встречая своего нового повелителя с радостными лицами, повелел Мехмед изловить и перебить их, и всякое обещание, которое прежде давал он им, ни во что не вменил султан. Джустиниани же вывезли из пылающего Города на галере. Умирал он долго и, видит Бог, завидовал последнему императору. Остальные же венецианцы да генуэзцы поспешили присягнуть султану на верность. Не зря, ох, не зря поместил их один поэт в самый последний круг ада, поближе к пеклу! Бойкую торговлю открыли они на захваченных турками торжищах, ударяли по рукам да заключали сделки. И так увлеклись содержимым кошельков своих, что не заметили, как появились флаги с полумесяцем под стенами самой Вены — ну да это уже отдельная история. Получил свое и Юнус-бей, он же Фома Катаволинос. Отправил его султан на Север, с посольством к господарю валашскому — а уж этот-то господарь знал, как учить послов честности при помощи кольев позолоченных, и достиг он в сем непростом деле известных высот. Получил свое и мастер Урбан. Не смог он вернуться на родину, ибо после взятия Константинополя объявил султан войну королю венгерскому. Стал Урбан врагом для соплеменников своих, и даже родичи отреклись от него, как от отродья сатанинского. И настал тот час, когда жерла пушек его повернуты были в сторону дома его. Жалким был конец Урбана. Возлежал он на роскошных диванах в окружении наложниц, но даже райские гурии не могли облегчить его страданий, ибо не был он более мастером. Проклят был Урбан и дело его. Свое получил и мегадука Лука Нотар. Сперва привечал его Мехмед за то, что ползал мегадука бывший пред ним на коленях. Сохранил за ним султан его владения и казну, даже на службу взял — и не кем-нибудь, а эпархом константинопольским! А потом в один прекрасный день прослышал султан, что есть у мегадуки сын любимый, тринадцати лет от роду, красивый настолько, что ходили об этом легенды. Распалился султан да повелел доставить мальчика в гарем свой. Но отказался мегадука, за что и был казнен вместе с сыном и другими мужами из рода его. Та же судьба постигла вскорости и иных динатов, что султану поклонились, а состояния их обширные забрал тот себе. Ну что, мегадука, впору оказалась тебе чалма турецкая? Не жмет ли? Получил свое и Лаоник Халкокондил, летописец. Удалось ему покинуть пылающий Город — на корабле, что вез инокиню Ипомони в Морею, к сыновьям ее, морейским деспотам, и спасти самое ценное — манускрипты свои. Добрался он до Афона на корабле и в одном из монастырей тамошних описал то, чему стал свидетелем: «И так пострадал благоверный царь Константин за Божьи церкви и за православную веру месяца мая в 29-й день, убив своей рукой, как сказали уцелевшие, более шестисот турок. И свершилось предсказанное: Константином создан город и при Константине погиб. Ибо за согрешения время от времени бывает возмездие судом Божьим, злодеяния ведь, говорится, и беззакония низвергнут престолы могучих». Султан же въехал в Святую Софию на коне, повелел сбить с нее крест, водрузить на его место полумесяц и обратить Премудрую в мечеть, самую большую во всем подлунном мире. Замазали фрески и мозаики в Храме раствором, намалевали поверх словеса магометанские, понатыкали минаретов вокруг. Думали они, что станет так Премудрость служить иным владыкам. Но остались турки ни с чем. Видели они только внешнее, но не прозревали внутреннего. Под раствором, никем не замеченная, жила себе мозаика, где в окружении архангелов изображен был император Константин, основатель Города, со всем семейством своим и с матерью, императрицей Еленой, приносящим святые дары. И проявился на мозаике сей некий инок, коего ранее тут не было. Держал он в руках полотнище цвета белого — непонятно: зачем, почему? Погибли все братья, и некому было опознать инока. Да и под штукатуркой кто его увидит? Совсем иные молитвы возносились теперь из Храма к небесам. Совсем иные — и вместе с тем похожие. Все люди одинаково молились Богу, надеясь получить от него облегчение своих страданий и усугубление страданий ближнего. Как будто слышал Он их. Да и нужно ли Ему было все это слышать? Про столп сияющий, что прорезался из купола Святой Софии прямо в небо, и про женщину крылатую, исполненную света, запретил Мехмед упоминать под страхом смерти — был султан не глуп, но страх поселился в его сердце. И писал Лаоник Халкокондил, летописец: «Когда-то давно пришла Азия в Европу, но встали на пути беснующихся орд Спарта и Афины. При Фермопилах, Саламине и Марафоне показали они завоевателям, что не всесильны те, дабы через полтора века родился Александр Великий и изгнал Азию в пыльные степи, откуда и вышла она. Прошли века. Думали люди, что никогда не повторится единожды свершившееся. Но снова пришла Азия в Европу, и вставшие на пути у нее так же, как тогда, показали беснующимся ордам, что не всесильны они. Но где тот Александр, который изгонит Азию в ее пределы?» — Сестра! Слышишь ли Ты? Кабы сказали мне тогда, как оно будет, не поверила б я ушам своим. Каждый день приходят ко мне толпы людей с разных концов света, а турки ничего сделать им не могут, ибо люди эти несут туркам деньги. На месте брата Георгия теперь мечеть, а вокруг колонны Константиновой — сараи какие-то. Впрочем, у этих и сараи за дворцы сойдут. А роз во Влахерне больше нет… Да и самой Влахерны… Турки молятся по пять раз на дню — неужто думают, что спасет это их? — … — И не говори, сестра! Через Золотой Рог теперь перекинут мост в Галату, а на месте Триумфальной дороги нынче улица, вся в яминах — при базилевсах и то лучше дороги мостили. Едут по ней вонючие железные повозки и днем, и ночью. Да и самого Константинополя теперь уже нет — вместо него Стамбул. — … — Сестра! Мы скучаем по Тебе! В Акрополисе теперь стоит богомерзкий султанский дворец — даже динат средней руки постеснялся бы сделать себе такую конюшню! На месте форума — базар. Базары теперь повсюду, повсюду мусор и нищета, грязь течет прямо по улицам. Эти варвары повадились брать воду из Цистерны под Базиликой, и туда же они сливают нечистоты свои. А что они сделали с Тобой, сестра! Как изуродовали облик Твой! Айя София теперь звать Тебя… — Айя София? — Сестра?! Это ты?! — Слышишь ли Ты меня, сестра? Это я, айя Ирина! Сестра Ирина! — Слышу, сестра. — О Господи! — Скоро, скоро мы встретимся. Погодите, недолго уж осталось. — Несчастливым оказался конец, да? — Конец? Бог с тобой, сестра! Это только начало.
Что ни год — лихолетие, Что ни враль, то Мессия! Плачет тысячелетие По России — Россия! Выкликает проклятия… А попробуй, спроси - Да была ль она, братие, Эта Русь на Руси? Эта — с щедрыми нивами, Эта — в пене сирени, Где родятся счастливыми И отходят в смиренье. Где, как лебеди, девицы, Где под ласковым небом Каждый с каждым поделится Божьим словом и хлебом.Александр Галич
Потому что сны и сюжеты, черт возьми, не должны подтверждаться международными запросами!Январь 1930, Северный Канал, побережье Шотландии Я Бродяга. Светлячок, что у вас? Прием. Я Светлячок. Иду на моторе, буду на точке через полтора. Прием. Я Бродяга. Я через сорок. Может, меньше. Прием. Я Светлячок. Мошку слышно? Прием. Я Кобыла Мег. Через пятьдесят. Не слышно. Передатчик слабенький. Асгард здесь? Прием. Я Асгард. Разбудили. Мошку слышу. Они там же. Сидят плотно. Прилив. В Портпатрике искровая[38]. Мэр послал грузовик. Будут через тридцать. Но там уступ в два слоя. Слезть и с нижнего спускать веревку. Прием. Я Бродяга. Могут не успеть? Прием. Я Асгард. Могут. Прием. Я Кобыла Мег. Тридцать от Портпатрика[39]? Рифы же не пройти ни черта. Как они туда? Прием. Я Светлячок. Занесло. Прием. Я Асгард. Вижу проход. Кто первым, стучите. Наведу. Прием. Я Кобыла Мег. Идиоты. Лов испортили. Отстучу. Прием. Я Бродяга. Видимость гробовая. Асгард, наводите. Прием. Я Посошок. Чей SOS? Что случилось? Прием. Я Бродяга. Баркас на скалах. Сел плотно. Шторм идет. Координаты +54°50′ 3,92", — 5°6′ 28,64". Прием. Я Посошок. Вас понял. Почти на месте. Не знаю берега. Прием. Я Асгард. Водоизмещение? Прием. Я Посошок. Пятьдесят восемь. Прием. Я Асгард. Пройдете. Прием. Я Посошок. Асгард, где вы? Прием. Я Асгард. Над вами. Прием. Я Посошок. Замечательно. Ведите. Прием. В баре на Кингз-роуд редко бывают посторонние. Несмотря на близость доков, тамошние рабочие сюда почти не заглядывают. Этих чаще встретишь в барах на Маунт-стрит и Джеймс-стрит. А здесь заведение во всех отношениях респектабельное, тихое, в позднее время его обычно посещают одни и те же хорошо знакомые между собой джентльмены. Случается, что вечером в пятницу заглядывают и новые люди — но чаще вполне достойные военные с базы, нежели шумная молодежь. Нынешних посетителей все мы знали в лицо, они сравнительно недавно, года три назад, стали время от времени заходить по вечерам в заведение мистера Брентона. Старший из офицеров, капитан-лейтенант, любил играть в шахматы, а потому мистер Уолтэм, наш библиотекарь, быстро завел с ним приятельство. Но поскольку моряки бывали здесь не так уж и часто, то весь запас рассказов мистера Хортона исчерпать не успели. А мистер Хортон, отставной военный, как раз в Девонпорте[40] и служивший, охотно делился со слушателями деталями своей богатой биографии — за пару кружечек пива или стаканчик виски. Мистер Хортон, не подумайте о нем плохого, — очень приличный житель нашего города. Но у всех есть свои маленькие слабости, а у тех, кто вышел в отставку раньше срока, даже по уважительной причине, — очень скромные пенсии, так что мистер Хортон изыскал весьма достойный способ пропустить по вечерам чуть больше кружечек или стаканчиков, чем позволяет ему доход. Вот и сегодня, поскольку мистер Уолтэм покинул нас раньше обычного, сославшись на простуду, капитан-лейтенант заинтересовался историями мистера Хортона. После третьего стаканчика виски мистер Хортон почему-то решил рассказать то, чего никто из нас еще не слышал. — А знаете ли, сэр, почему меня отправили в отставку? Из-за чудовищной несправедливости, сэр! Нет, вовсе не потому, что я слишком много пил. Это я уже потом начал. Из-за белого дракона, сэр! Я был оператором радиолокационной установки, уоррент-офицером первого класса. И в одно печально закончившееся дежурство я увидел дракона, сэр! Он летел над берегом… — И в самом деле дракона, мистер Хортон? — интересуется капитан-лейтенант. — В самом деле! Огромная такая зверюга, сэр! Не меньше «Стирлинга»-тройки. Я немедленно доложил — и наутро меня заставили пройти медкомиссию, а потом отправили в отставку. Чудовищная несправедливость, верно, сэр? Капитан-лейтенант — человек вежливый. Он только головой покачал. А мистер Брентон, наш уважаемый бармен, отставил стакан, который протирал, и сердито уставился на мистера Хортона. — Вы, — говорит, — мистер Хортон, портите репутацию моего заведения. У меня разрешено рассказывать только правдивые истории, а не байки. Вовсе вас не за то уволили со службы. За что — захотите, расскажете. А летающего дракона вы видеть не могли. На радаре, что ли? А если бы и видели, так не стали бы об этом рассказывать, если, конечно, не решились бы нарушить подписку. — Какую подписку? — немедленно интересуется мистер Данхэм, ветеринар. — Опять власти от нас что-то скрывают? — Такую, — объясняет мистер Брентон, — которую дают те, кто случайно узнает о военной тайне. Да и не было никакого дракона. Галлюцинация это была, мистер Данхэм. Вот мистер Уотсон вам расскажет, какие бывают галлюцинации, когда в шторм вас битком набито на яхте, а сверху прорва «джерри» и все палят… — Галлюцинации, — отвечаю я и мистеру Брентону, и мистеру Данхэму, — разумеется, бывают самые разные. Кстати, я замечал, что чем больше людей, тем легче они случаются. Ну и дракон — это даже понятно… Но я представления не имею, о чем это вы, мистер Брентон. — У меня, — очень неохотно почему-то говорит наш уважаемый бармен, — есть двоюродная сестра, а у Мэри есть муж. Он из Дюнкерка эвакуировался и, спасибо мистеру Лайтоллеру,[41] выжил. Вот там это и было, — мистер Брентон мрачно косится на мистера Хортона, — просто померещилось людям. Но у нас ничего подобного никогда не случалось. Тут оживился молодой мистер Бретт, репортер городской газеты. Как всякий репортер, он питает пристрастие к загадочным и сверхъестественным явлениям, что в возрасте мистера Бретта даже позволительно. До тех пор он пил свою пятничную кружку в компании мистера Гамильтона. Мистер Гамильтон — писатель, года два назад перебрался в наши края, получив в наследство домик где-то в Пенникросс, но быстро стал завсегдатаем заведения мистера Брентона. Говорит, что у нас общество куда более приятное, чем в остальной округе. — Но, — воскликнул молодой человек, — позвольте! Это же невероятно интересно! Это же настоящая загадка! Нужно же разобраться? Вот так в тот вечер все и началось. Не прошло и полутора месяцев, как наш молодой мистер Бретт явился в бар премного довольным, и едва успели разойтись случайные посетители, как репортер поделился сведениями из полученного им письма. Папку с бумагами он прижимал к груди, словно карту острова сокровищ. — Вы, — заявляет на весь бар, — мистер Данхэм, были всецело правы! От нас действительно что-то скрывали. Разумеется, никакого дракона не было, но была засекреченная разработка нашего командования. Это самолет. Я написал очевидцам… — Молодой человек! — возмутился мистер Уолтэм, библиотекарь. — Вы понимаете, какие нынче времена? Вы уверены, что никто здесь… — Пусть рассказывает! — шумит мистер Данхэм. — Вы, мистер Уолтэм, не мешайте… — А вы, мистер Данхэм, вообще марксист! — отвечает библиотекарь. Он слегка глуховат, так что говорит громко. — Так что вам ответили-то? — спрашивает мистер Гамильтон, а капитан-лейтенант с военной базы тоже кивает — мол, ему тоже интересно. — Что был самолет новой экспериментальной модели. И что сын покойного мистера Лайтоллера, Ричард, весьма признателен и экипажу, и командованию за спасение, и хотел бы, если бы это возможно, чтобы об этом подвиге стало известно общественности. — Ну, — говорит капитан-лейтенант, — всему свое время. Но вообще интересно, конечно… — Не могли бы вы, — наш репортер своего не упустит, — помочь мне узнать, что это был за самолет, и имена членов экипажа? К сожалению, из тех, кто был на борту, никого уже нет в живых, а Ричард Лайтоллер помнил только позывной. «Асгард». Тут к спорщикам повернулись молодые люди из спасательной службы и двое из отставных военных — они по углам сидели, по отдельности. Они в наших беседах редко участвуют. А сейчас почему-то все смеются. — Это, — говорит отставной полковник Джонсон, — над вами, юноша, подшутили. — Точно, — хором говорят спасатели. — Почему это? — обижается мистер Бретт. — Потому что «Асгард», — объясняет полковник Джонсон, — это был гидросамолет спасательной службы на шотландском побережье, и как вы себе представляете его в воздушном бою? И было это уже с четверть века назад. Мистер Гамильтон усмехается, глядя на своего приятеля — он-то, Гамильтон, как раз в войну в ВВС служил. — На каком это шотландском?! — изумляется старший из спасателей, новичок у нас. — Какую четверть века? В прошлом году в Ярмуте! А так, конечно, гидросамолет, мы с ним не раз работали. Очень толковый там пилот. — Господи, — расстроился наш уважаемый бармен, — вот как начал мистер Хортон сказочки рассказывать — так теперь не закончим до конца года… Как в воду глядел — потому что мистер Бретт подпрыгнул выше прежнего и опять решил разбираться с настоящей загадкой. А мистер Гамильтон вместо того, чтобы молодого человека образумить, решил к нему присоединиться. Ему, дескать, как писателю, это весьма интересно. Эндрю Бретт, которого пока что гораздо чаще звали Энди, был уроженцем Лондона, а в окрестности Плимута его семья вынуждена была переехать после войны. Энди закончил местный колледж, но средств для продолжения образования у семьи не было, и в возрасте восемнадцати лет молодой человек поступил в городскую газету Девонпорта на должность младшего репортера, где и служил уже три года. Он имел репутацию вежливого, исполнительного, но излишне увлекающегося и романтического юноши, что, впрочем, нисколько не печалило главного редактора газеты, поскольку младший репортер Бретт регулярно разнообразил колонку городских происшествий заметками об удивительных событиях и необъяснимых явлениях. Правда, в городе редко случалось что-то, чего не могла объяснить полиция. Это весьма огорчало Энди, который был не только романтичен, но и честолюбив и мечтал раскрыть какую-нибудь из величайших загадок Вселенной или хотя бы явить миру грандиозную сенсацию, которую в Лондоне будут обсуждать не меньше недели. Вышесказанное является практически исчерпывающей характеристикой героя нашего повествования. Впрочем, можно добавить, что он был достаточно привлекателен, числились за ним кое-какие спортивные достижения, имелось достаточное количество обаяния, умение легко сходиться с людьми и вызывать у них доверие. Одним словом, Энди был совершенно типичным молодым представителем своей профессии. Как с таким человеком сошелся мистер Гамильтон — загадка. Он был старше Бретта едва не вдвое, вкусов — старомодных, взглядов — неопределенных, но не вызывавших протестов даже у библиотекаря. Как все приличные люди его возраста, мистер Гамильтон воевал — и очень основательно хромал. В остальном внешностью он обладал совершенно непримечательной, но, когда говорил, что случалось довольно редко, становилось ясно, что за плечами у него Тринити-колледж и многолетняя привычка командовать людьми. Должно быть, дело было в механизмах. Мистер Гамильтон очень любил все, что ездит, плавает и летает, да и вообще все то, что с мотором внутри. В баре он починил старую, еще с цилиндрами, музыкальную машину, собственно, после этого и стал одним из завсегдатаев заведения: зашел с улицы, спасаясь от дождя, увидел это антикварное сооружение и попросил разрешения посмотреть, после чего целую неделю разбирал, проверял, чинил, отлаживал. Потом механизм пошел, а мистер Гамильтон остался. А мистер Бретт очень любил автомобили, но своего не имел и потому с удовольствием проводил время, копаясь в чужих. Когда завсегдатаи бара на Кингз-роуд затеяли спор о загадочном самолете, мистер Бретт немедленно почуял несравненный аромат сенсации. Увы, он прекрасно знал, что не может позволить себе самостоятельное расследование, а главный редактор городской газеты ни под каким видом не согласится оплатить ему поездку неведомо куда в поисках неведомо чего. Какова же была радость Энди, когда мистер Гамильтон тоже высказал определенный интерес к загадке и, сказав, что есть ли тайна, нет ли — а подобный опыт ему пригодится в работе над книгой, предложил репортеру стать его компаньоном в поездке. Энди, разумеется, удивился подобной щедрости, но мистер Гамильтон объяснил, что после ранения он не может подолгу управлять автомобилем, а также ему строго-настрого запрещено поднимать тяжести, и хотя запретом докторов он регулярно пренебрегает, в дороге это может грозить неприятностями. Для начала Энди решил списаться с военными, в том числе со своими коллегами по перу, а уж получив несколько ответов, познакомиться с делом поближе. Для первой поездки были выбраны не слишком удаленные от Плимута города, где располагались спасательные станции и особенно военные базы. Мистер Бретт обоснованно сомневался в том, что станет там желанным гостем, но рассчитывал на мистера Гамильтона, ветерана и уважаемого человека. Ожидания его всецело оправдались, поскольку там, где на юного репортера с удостоверением девонпортской городской газеты смотрели без воодушевления, с мистером Гамильтоном нередко соглашались побеседовать. В Портленде, на базе Серепта, с ними поначалу и вовсе не хотели разговаривать, но мистер Гамильтон умудрился отыскать человека, с которым служил кто-то из его знакомых, — и дальше они еще часа два обменивались всякими историями, даже до Великой Войны[42] добрались, а нужная информация выкатилась сама собой и безболезненно — правда, и пользы от нее оказалось немного. Знали на базе позывной «Асгард», и не просто знали, а в войну был у этого позывного очень высокий приоритет: сообщения передавать, предупреждениям внимать, помощь оказывать. А в 45-м приоритет сняли, что и неудивительно. Мобилизовали, видимо, какую-то гражданскую структуру под военные нужды, а потом обратно отдали. Позывной, впрочем, не исчез — периодически всплывал, по спасательным делам. Но на Серепте «Асгард» никогда не базировался, скорее всего, они у местной береговой охраны жили, у тех тоже база неподалеку, в Веймуте. В Веймуте все было попроще: город курортный, люди доброжелательные. С Энди разговаривали охотно: знаем, но не наши и никогда у нас не были. Это к военным, на Серепту. — Это… занимательно, — сказал мистер Гамильтон Энди, огорченному тем, что круг замкнулся. — Не проехаться ли нам чуть дальше по побережью? Разумеется, мистер Бретт согласился. К тому моменту он уже понял, что его шансы самостоятельно справиться с загадкой невелики, да и не мог он оставить явно собравшегося ехать дальше спутника. Так что Энди отбил телеграмму редактору газеты и повел машину мистера Гамильтона, как уже привык. Мистер Гамильтон оказался партнером не только полезным, но и весьма приятным, хотя его неразговорчивость Энди несколько печалила. Зато в остальном его привычки можно было назвать безупречными, к тому же он прекрасно знал побережье и умел выбирать недорогие, но очень приличные гостиницы. В ночь перед прибытием в Пемброк Энди не спалось. Вместо того чтобы лежать в постели с купленным в дороге замечательным американским детективом, получившим в прошлом году премию Эдгара По, он сидел у окна и просматривал записи, сделанные по пути. Хлопнула дверь соседней комнаты, потом — наружная дверь. Энди высунулся из окна и увидел, что его спутник спускается с крыльца. — Мистер Гамильтон? Уже ночь же… — Я иногда страдаю бессонницей, — улыбнулся тот. — Еще с войны. Прогуляюсь по окрестностям… Заснул репортер не скоро — все дожидался возвращения мистера Гамильтона, но потом его потихоньку сморило. Приснилось что-то непонятное, но отчетливо запомнившееся каждой деталью и неприятным муторным ощущением, какое оставляют по себе слишком реальные сны. Человек стирает рубашку в ручье. Дегтярное мыло плохо мылится: холодная вода, сентябрь — осень есть осень, даже на юге Ирландии. Впрочем, это просто значит, что стирка займет чуть больше времени. Блеклый, серый человек, хлипкий и невысокий. По виду — сельский учитель или, скажем, телеграфист. Из тех, что очень следят за собой. Стараются выглядеть прилично и даже отчасти в том преуспевают. Но вокруг них всегда какой-то тусклый неуют. Мелкие хлопоты, излишнее внимание к подробностям, больная жена… Что он тут делает — в лесу, у ручья? Неправильное место, неправильная поза, неправильные — умелые, привычные — движения рук. И когда хмурый небритый тип — мятый пиджак, свитер, брюки заправлены в сапоги — спускается по склону и садится рядом на камень, стирающий не поворачивает голову. — Рад тебя видеть, слышал, что ты вернулся. — Я недалеко выбирался, на Валентию,[43] — говорит стирающий. — Я знаю. Уже в газетах было. Чем тебе не угодил трансатлантический кабель, что ты ему жить не даешь? — Пропагандистским потенциалом. Жертв никаких, ущерб, по существу, минимальный — они за пять дней все восстановят, — зато шуму на весь мир. Они должны привыкнуть, что неуязвимых объектов у них нет. И не будет. — Вот теперь можно и отполоскать. — Ты чем расстроен? — Пока меня не было, твои олухи половину шрифтов в болоте утопили. Как прикажешь номер издавать? — Отступление, — пожимает плечами небритый. — Вьюки нужно закреплять. И проверять. Ладно, не страшно. Сходим завтра в город. В местные «Ведомости» — у них должны быть подходящие. — В город? — Просто зайдем, возьмем шрифты и выйдем. — Ты всегда так говоришь. — морщится человек в пиджаке. — Когда мы не выходили? — Под Галлиполи.[44] — В позапрошлую войну — за империю, с Германией — человек в пиджаке был старше званием. В прошлую — против империи, за независимость — много младше. Сейчас это не имеет значения.[45] Ты поднимаешься в должности, когда убивают того, кто над тобой. Рубашку в ручье сейчас стирает третий в военной цепочке командования. И второй в политической. — Под Галлиполи я не отвечал за операцию. Я отвечал за вас. Я за вами тогда прилетел? Прилетел. Снял? Снял. Зайдем и выйдем. — Еще раз отполоскать. И выкрутить. Один раз. И второй. Ткань хорошая, легко отдает воду. Влаги остается совсем немного, через час рубашка высохнет. Если не пойдет дождь. Это все пустяки. Рейды, облавы, утопленный шрифт, безалаберность, недостаток ресурсов. Это все мелкие хлопоты, подгоревшая яичница. — За тобой охотятся, — говорит небритый. — Лично. Но это тоже ерунда. Мне не нравится эта война. Мы отдали инициативу. Когда мы дрались за независимость, у нас было мало шансов, но была ясная цель. Сейчас… — Сейчас вопрос один — можем ли мы переломить ситуацию. Если нет, драться смысла нет и надо договариваться. Главное пока — не делать резких движений и по возможности не убивать людей. — Если ты попытаешься договориться с правительством, тебя пристрелят с двух сторон. Не надевай, простудишься. — Поживем. Увидим. Зачем надевать? Пусть сохнет. У меня запасная есть. У меня всегда есть. Утром Энди обнаружил на дверях спутника записку «Все-таки принял снотворное, сплю. Поезжайте один. Прошу прощения. Искренне ваш, РГ». Действовать без поддержки было обидно и как-то уже непривычно. Репортеру, конечно, следует быть одиноким волком, но в компании мистера Гамильтона одиноким волком работать было как-то уютнее. Да и оставлять писателя в гостинице не хотелось. Что такое «бессонница с войны», Энди знал хорошо. Ему самому до сих пор иногда снилась бомбежка, хотя эвакуировали их рано, и сирену он слышал всего раз пятнадцать, а убежище во дворе засыпало только однажды и ненадолго. В общем, Энди решил подождать и не ошибся. К часу дня мистер Гамильтон спустился, увидев спутника, улыбнулся — и через полчаса они уже ехали на базу летающих лодок в Пемброк-Док. Поначалу обоих и вовсе не хотели пускать на базу, но, как обычно, мистер Гамильтон нашел каких-то общих знакомых, завязался разговор, потом их отправили к «коллегам по перу» — военным корреспондентам части. Слово за слово — и Энди задал вопрос про «Асгард». Молодой военный, от силы года на три постарше мистера Бретта, неожиданно рассмеялся. — Репортерское чутье, не иначе. Вчера как раз у ребят тут было дело. А штука вышла знатная. Ночной паром из Росслера[46] на плавающую мину налетел — с войны еще. Оторвалась откуда-то. Она, представьте, у них в скуле застряла и не взорвалась. Они еще, молодцы, двигатель вовремя заглушили, чтобы эту мерзость не растрясти, и просто дрейфовали, пока наши не подошли и людей не приняли. — А «Асгард»… — Так это они на сигнал первыми отозвались и машину застопорить посоветовали. И нас подняли. Мы бы еще этот паром долго искали — их же без двигателя почти на мыс Святой Анны снесло, мимо фарватера… Но это не наш самолет, соседский. Энди уже предчувствовал, что на окрестных базах они тоже ничего не найдут и услышат только совет спросить где-нибудь рядом. Так и оказалось. — Ну вот, — сказал он уже на обратном пути. — Только даром ваше время потратили. Извините, мистер Гамильтон. — Ну что вы, Энди. Это тоже совершенно замечательный результат. Неуловимый самолет — чем не сюжет? Может быть, для мистического романа это и подходило, ведь писатель всегда может придумать какое-нибудь фантастическое объяснение, но мистер Бретт сильно сомневался в том, что его примут в какой-нибудь газете. Даже в девонпортской. 193? побережье Кента Я Королева Анна. Слышу SOS. Прием. Я Соня. Слышу SOS. Прием. Я Береговая Охрана, город Дил[47]. Слышу SOS. Прием. Я Асгард. Передаю SOS. Яхта «Солнечный день», порт приписки Рамсгейт. Сидят на Гудвиновской банке в трех кабельтовых от первого буйка. Два члена экипажа. Прием. Я Береговая Охрана, город Дил. Как сидят? Прием. Я Асгард. Так себе. Если не снять, на отливе переломятся. Прием. Я Береговая Охрана, город Дил. Королева Анна, Соня, идите к яхте. Прием. Я Королева Анна. Вас понял. Прием. Я Соня. Вас понял. Прием. Я Королева Анна. Вижу яхту. Пытаюсь установить связь. Прием. Я Соня. Что со связью? Прием. Я Королева Анна. Связи нет. Приступаем к эвакуации. Прием. Я Соня. Подойдем через двадцать. Прием. Я Королева Анна. Тут… двое детей. Мы их сняли. У них не было рации. Прием. Я Соня. Что за дети? У них «Маркони»[48]? Прием. Я Королева Анна. Тринадцать и одиннадцать лет. Яхта родителей. Да. «Маркони». Выключен. Прием. Я Береговая Охрана, город Дил. Асгард, вы кого принимали? Прием. Я Асгард. Принимал сигнал бедствия. «Солнечный день». Прием. Я Береговая Охрана, город Дил. Черт-те что. Прием. Я Асгард. Чем богаты. Прием. Наших сыщиков-любителей мы не видели месяца полтора или два. За это время их несколько раз вспоминали — к моему великому удивлению, загадка вездесущего гидросамолета спасательной службы заинтересовала большую часть завсегдатаев заведения мистера Брентона. Пока Бретта и Гамильтона не было, остальные по вечерам припоминали то, что слышали когда-то сами, а заодно и делились тем, что узнали, расспросив знакомых. Признаться, я первое время не понимал, в чем тут дело, но наш ветеринар объяснил мне, как почти коллеге, что позывные, как и названия микроорганизмов, не повторяются. Так что либо один и тот же пресловутый самолет в разное время был приписан к разным базам, либо здесь и впрямь наблюдается некоторая странность. Надо сказать, что первая версия, высказанная мистером Уолтэмом, показалась мне наиболее разумной, но наши уважаемые военные с ней не согласились. Отставной полковник Джонсон напирал на то, что тот «Асгард», с которым он лично — вот как с нами сейчас — разговаривал в 30-х годах на шотландском побережье, никак не может быть тем же, с которым имел дело мистер из спасательной службы в прошлом году в Ярмуте. Тут они друг с другом согласились, а поскольку ни у кого не было поводов подозревать собеседника во лжи, пришли к выводу, что все это — какая-то путаница и непременно разъяснится. Разумеется, нормальным разумным образом, а не в стиле американского мистера Лавкрафта, как большая часть завсегдатаев ожидала от мистера Бретта. Оставалось лишь надеяться, что, поскольку расследование ведется при участии такого благоразумного джентльмена, как мистер Гамильтон, мы все-таки не услышим никакой ерунды про призраков и послания с того света. — Ну, и что же вам удалось обнаружить? — спрашивает мистер Данхэм. Он вечно ищет доказательства тому, что власти злонамеренно скрывают от общественности решительно все. Мистер Гамильтон только руками развел, но молодой мистер Бретт стоял к нему спиной и не увидел. И немедленно принялся рассказывать. Папка у него за эти месяцы подросла впятеро, уже едва завязывается. И папкой этой он машет во все стороны. Очень восторженный молодой человек наш репортер. — Во-первых, под этим позывным летало несколько самолетов. — Мистер Бретт переждал шум, помахал папочкой. — Да, да, да. Его же видели те, кто с ним работал, — и описывают они разное, от «Блэкбёрна» и «Морского Лиса» до… «Каталины». Да, «Каталины». А там, по идее, шесть-восемь человек экипажа… Во-вторых, с этим позывным сталкивались везде в наших водах, то есть — от Канала до западной оконечности Ирландии. В-третьих, он больше года-полутора, от силы двух, на одном месте не сидит, сдвигается. В-четвертых, этот «Асгард» завелся у нас около тридцати лет назад, может быть, чуть меньше. Во всяком случае, самое раннее по времени воспоминание, которое мне удалось найти, — 28-й год, Дерри. В теории… это может быть один человек и разные самолеты. Или одна программа. — Значит, — хором говорят полковник Джонсон и молодые люди из спасательной службы, — одна программа. — Как, в общем, мы и предполагали, — добавляет полковник. — Это прекрасно все объясняет: и протяженность по времени, и площади, и разные модели. — А почему, — заводится мистер Данхэм, — мы ничего не знаем? — А потому, — в тон ему шумит библиотекарь, — что времена нынче… — Погодите, — останавливаю их я. — Времена, конечно, временами. Но спасательная служба, кажется мне, вовсе не невесть какая тайна. Так, полковник? — тот кивает. — Мистер Бретт, а вы не нашли никого из членов экипажа — ну, или тех, кто их видел? Наверняка летчики друг друга знают. — А вот это следующий пункт, — торжествует мистер Бретт. — Никого никто и никогда не видел. Ни одна живая душа — ни одной живой души. И где базируется или базировался — никто не знает. Где-то рядом. Потому что всегда близко. Где — бог весть. И еще: рация у «Асгарда» всегда была в идеальном состоянии. Они всех слышали, и их все слышали. Кстати, из этого следует, что их там по меньшей мере двое, пилот и радист. Не дракон же хвостом по ключу стучал. — Ну, знаете, юноша, — говорит полковник Джонсон. — Дракона я спишу на ваше богатое воображение, возбужденное рассказом мистера Хортона. Но я вам скажу кое-что, мне казалось, что это очевидно, но, может быть, это и не так… — вздыхает полковник. — Вот остальные, наверное, уже догадались, о чем я говорю. Понимаете ли, самолет — вещь, простите, прожорливая. Ему нужно горючее, запчасти, ремонт. Все это, извините, закупается, проводится по такому количеству ведомостей, что бумаги больше, чем того горючего. На каждую гайку есть наряд, печати, подписи. На одну рацию знаете сколько деталей нужно? — Полковнику, кажется, неловко слегка. Прописные истины мистеру Бретту объясняет. — Да и экипаж тоже не из-под холмов выходит и туда же уходит. Личные дела со всеми данными строжайше ведутся. Увольнительные, переводы, обследования, поощрения, взыскания — все записывается… Если вы на одной базе не нашли ничего, значит, на соседней отыщется. — Армия, — встревает библиотекарь, — это вам не марксистский кружок! — А откуда вы знаете, как оно в кружке? — язвит ветеринар. Пока их уговаривали не шуметь и не перебивать, мистер Бретт слегка стушевался. — Я опрашивал бывших военнослужащих… Тоже никто ничего не слышал, — грустно сказал мистер Бретт. — Я понимаю, могут молчать — а может быть, как раз они и не сталкивались. Но не знаю, как выяснить точно. — Ну, — улыбается полковник, — не огорчайтесь вы так. Это же проще простого. Выберите какую-нибудь точку, где пресловутый «Асгард» видели недавно. Вот, скажем, те же Пемброк или Ярмут. Узнайте, какая это была модель. Уточните дальность полета. И получится у вас вот что, — тут полковник Джонсон взял у мистера Бретта его папочку и на обороте какой-то светокопии начертил план. — Вот, допустим, соседняя база, к которой самолет якобы приписан. Вот от сих до сих он и правда что может появиться. А вот здесь уже нет — горючего не хватит. Значит, где-то отсюда досюда он и базируется. Понимаете, мистер репортер? — Да… и техобслуживание проходит. Разве что засекречено, тогда мне никто не скажет. Но зачем засекречивать-то? Летает, с гражданскими сотрудничает… — Ну, — полковник молодого человека даже по плечу похлопал. — Вы репортер, вам могут и сказать. Собираете материалы для статьи о героизме нашей спасательной службы… — Идея. Спасибо, сэр… ведь и правда юбилей, можно сказать, на носу. После этого разговора репортер и мистер Гамильтон пропали до середины осени. 1 июня 1940, окрестности Дюнкерка Я Странствующая Наяда. Вестерли, отзовитесь. Прием. Я Асгард. Кто меня слышит? Яхта Вестерли, обстреляна противником, пожар на борту. Прием. Я Посошок. Рад вас слышать, Асгард. Давайте наводку. Прием. Я Асгард. Полторы мили на два часа от вас. Прием. Я Странствующая Наяда. Спасибо. Мы уже под берегом. Прием. Я Посошок. Наяда, не возвращайтесь, мне по курсу. Подберу. Прием. Я Красный-2. Нужны паромы и маломерки. Прием. Я Асгард. Красный-2, к вам идут Светлячок и Странствующая Наяда, ловите позывные. Прием. Я Красный-2. Асгард, спасибо. Что на подходе? Прием. Я Асгард. Посошок и Вайракей. Прием. Я Красный-2. Проходимость? Прием. Я Асгард. 5 и 4,6. Прием. Я Красный-2. Направьте к восточному молу. Прием. Я Асгард. Вас понял, передаю. Прием. - Я Посошок. Красный-3, я возьму 130. Прием. Я Красный-3. Посошок, куда? Прием. Я Посошок. Красный-3, какая вам разница? Прием. Я Красный-3. Посошок, готовьтесь принимать. Прием. - Я Странствующая Наяда. Нужно горючее, не дойдем. Прием. Я Асгард. Наяда, на четыре часа под молом шлюпка с канистрами. Прием. Я Странствующая Наяда. Чья? Прием. Я Асгард. Наяда, откуда я знаю? Прием. После того как Энди проверил свои выкладки на завсегдатаях бара на Кингз-роуд и, разумеется, не был понят никем, кроме городского ветеринара, настоятельно просившего мистера Бретта вскрыть очередной заговор правительства, но зато получил дельный совет от полковника Джонсона, он вновь собрался в дорогу. На этот раз даже редактор газеты был к нему благосклонен — идея опубликовать серию репортажей о спасательной службе пришлась тому по душе, а то, что затея младшего репортера не будет стоить газете ни пенни, — вдвойне. Местом начала изысканий был назначен Ярмут. Ярмут же и выбрали базой для дальнейших поездок по побережью, если таковые понадобятся. Поэтому почту свою Энди заранее перевел туда. И не прогадал. На третий день по приезде — в самом Ярмуте и на местных станциях береговой охраны про Асгард, естественно, слышали, но ничего толком не знали, — на главпочтамт пришло письмо: тоненький конверт, плохая коричневая бумага. Государственные учреждения на бумаге экономят всегда, а архивы — втройне. Содержание можно было пересказать в трех словах. Официально гидроплана или самолета с позывным «Асгард» не существовало никогда. А единственный «Асгард» в регистре — это яхта, порт приписки — Дублин. Принадлежит частному лицу, используется для коротких переходов на выходные и вообще ведет себя прилично с тех пор, как умер прежний владелец. Вот раньше список был пестрым — и контрабанда оружия, и рейсы по просьбе военного министерства. Но даже в те бурные времена шестнадцатиметровое гоночное судно никак нельзя было принять за гидросамолет. Мистер Гамильтон на бумажку посмотрел и грустно кивнул: — Это мы с вами должны были сразу сообразить. Яхта была, и знаменитая же яхта. И хозяина мы знаем. И я знаю, и вы знаете — и даже покойный Лайтоллер знал, потому что его перед последней войной в разведку посылали тем же самым маршрутом. «Загадка песков».[49] Энди только рот раскрыл, совершенно недостойным одинокого волка образом. Ведь любимая книжка. И не у него одного. Да он и море полюбил еще в Лондоне — как раз читая о том, как некая яхта шла вдоль побережья северной Фризии… — Да, — продолжил мистер Гамильтон, — и на гидросамолетах автор летал. Так что связь может быть прямой — кто-то мог назвать машину или проект в его честь. И если это 27-й год, то понятно, почему не назвали прямо. Тогда ирландские дела у всех еще были на памяти. — А вы знаете, мистер Гамильтон… мне в Пемброке приснилось, — он наскоро пересказал то, что запомнилось. — Удивительно, правда? — Да нет, не удивительно вовсе. Вы, вероятно, помнили что-то, только у вас любимый автор и его яхта, гражданская война у наших соседей и позывной самолета спасательной службы принадлежали трем разным мирам и в голове днем не увязывались. Это как если бы Винни-Пуха вдруг расстреляли за шпионаж, а он потом воскрес — абсурд же. Ну а во сне все можно. 1 июня 1940, окрестности Дюнкерка Я Красный-3. Посошок, сколько у вас еще места? Прием. Я Посошок. Примем еще полсотни на палубу. Прием. Я Красный-3. Бомбят — сами видите. Не перевернетесь? Прием. Я Посошок. Я был вторым помощником на «Титанике» — и живой. Какие там немцы… Прием. Я Красный-3. Так держать. Прием. Я Асгард. Ветер с Азорских, небо ясное. Видимость полная. Прием. Я Красный-2. Нам бы облаков… Прием. Я Асгард. Шесть дней была облачность 100. Грех жаловаться. Прием. Я Посошок. Судно впереди, вы что? Прием. Я Саусэнд Британия. Я речной паром. Прием. Я Посошок. Так что вы делаете в Канале с такой осадкой? Прием. Я Саусэнд Британия. Людей везу. А вы? Прием. Я Посошок. Вас понял, Саусэнд Британия. Держитесь поближе. Прием. Я Асгард. Посошок, Саусэнд Британия, у вас по курсу небольшая гроза. Прием. Я Посошок. На мне пикировщик. Преследует. Уклоняюсь. Прошу прикрытия. Координаты. Прием. Я Красный-1. Координаты переданы. Прием. Я Посошок. Асгард, не валяйте дурака. Прием. Статика. Я Посошок. Ну, Асгард, вы даете. Прием. Статика. Я Посошок. Прием. Статика. Я Посошок. Прием. Я Асгард. Извините, был вне зоны действия. Берег чист. Следуйте своим курсом. Прием. Я Посошок. Святой Георгий и… Извините. Прием. Я Асгард. Ничего страшного. Удачи. Прием. Неподалеку от Ярмута, в Норидже, жил тот самый кузен мистера Брентона, бармена. Адрес Энди спросил у мистера Брентона заранее, когда оба сыщика-любителя определились с направлением поездки. Мистер Брентон скептически заметил, что ничего любопытного они там не услышат, но попросил передать привет сестре и ее мужу. Мистер Брентон ошибся — Энди и мистер Гамильтон любопытного услышали немало. Кузина мистера Брентона оказалась весьма радушной хозяйкой, привету от брата была рада, а супруг ее, ныне владелец маленькой бакалейной лавки, поначалу был неразговорчив и от бесед о Дюнкерке все время старался перейти к другим, более приятным для воспоминаний эпизодам своей биографии, но волшебный напиток виски развязал язык и ему: — О чем там говорить… Страшно было. До жути. Набилось нас, как сельдей в бочку не набивают. Сначала еще ничего, хотя ребята, когда узнали, что капитан у нас с «Титаника», — чуть за борт не сиганули. Тут кто-то сказал, может, и сам капитан, что если с «Титаника» ушел, так что уж немцы… А потом погода испортилась. И еще те самые немцы сверху. Не помню сколько. Помню, что стреляли бесперечь… ну, или показалось. Вообще там много чего показалось. Знаю я, что вас интересует. Дракон. Да не было никакого дракона… Мы на палубе сгрудились, страшно голову поднять. Да и гроза. И кто-то как заорет, что, мол, дракон сверху. Белый. Ну, тут все и увидели. Да и я увидел… не скажу, что дракона, а так… Что-то. Белое, сверкает, огонь, кружится… Самолет это, конечно, был. «Джерри» покрошил и улетел. Нам потом все нервы вымотали, чтоб не говорили про этот самолет. А про дракона — ну, можно, если хотите, чтоб смеялись… — Есть у меня идея, — сказал мистер Гамильтон, когда они вышли из лавочки. — Сейчас не поздно еще, если поедем, до пяти доберемся. Тут милях в восьмидесяти есть один маленький городок с аэродромом. Темпсфорд.[50] Аэродром для обычных самолетов, но, думается мне, нам там кое-что могут рассказать. — Почему? — Судите сами. Гидропланы — обычно не очень быстрые и не очень маневренные машины. А чтобы небольшой гидросамолет разделал пикировщика, а то и двух, это вообще странно, хотя всякое бывает, конечно. Но это если о серийном производстве говорить. А есть еще прототипы и гоночные варианты, для соревнований. Тот же «Феликстоу-5» в виде прототипа серийную модель намного превосходил. Представим, что кто-то спроектировал отличную модель — быструю, маневренную и с хорошей дальностью. Но в серию она не пошла. Например, потому, что оказалась дорога в производстве. Что будут делать с такой машиной в военное время? — Ну… привлекут к военным операциям? — К каким? — Там, где можно действовать в одиночку? — наугад ляпнул Энди, в отличие от многих своих ровесников, не слишком увлекавшийся военной авиацией. — А таких очень немного. Зато есть служба, которой прототип такого рода очень пригодится. Разведка. Самолет хорош и для патрулирования, и для секретных операций. А с Темпсфордского аэродрома летали во Францию, в Норвегию и много еще куда. По ночам. — Простите, а откуда вы знаете? — А я там однажды садился. Зеленая лужайка, зарастающие взлетные полосы, старый сарай на краю аэродрома… — Темпсфордская стоянка такси, — улыбается мистер Гамильтон. — Это так называлось. Здесь ничего и не строили особенно, чтобы немцы не нашли. А они искали. «Найти змеиное гнездо и разбомбить». Мне рассказывали потом. Найти знакомых в опустевшем гнезде оказалось сложнее: аэродром закрыт, последние самолеты перегнали отсюда в 47-м, на базе хозяйствовала служба тыла — к счастью, несмотря на «красную угрозу», к мерам безопасности тыловики были равнодушны, и до Темпсфорд-холла путешественники добрались беспрепятственно. Там хранился архив и сидели трехголовые и серые архивные церберы. И вот тут детективам повезло, потому что на церберий лай явился — явным образом изнывая от скуки — начальник архива… И сразу же, как понял Энди, узнал мистера Гамильтона. — Однако! Я и не думал, что еще вас увижу… — только и выговорил он. Подчиненные его тут же куда-то испарились. — А вы совершенно не изменились, даже удивительно, лет-то сколько прошло. Наделали вы тогда шороху, мистер… — сконфуженно покраснел пожилой архивист. — Простите, вот в лицо помню… — Гамильтон, Роберт Гамильтон. Ничего удивительного. Вы видели столько людей, а время было… — Ну, не все, не все ухитрялись так сесть, а потом еще и сбежать из госпиталя. — Сбежал, — признался мистер Гамильтон под изумленным взглядом Энди, — о чем теперь жалею. — Однако ж что мы здесь стоим? Прошу ко мне! Оказалось, что мистер Гамильтон в Темпсфорде не садился, а падал, на брюхо. Вместе с чужим и совершенно дырявым «Галифаксом», который привел неизвестно как, потому что пилота убили еще на земле, а навигатора тяжело ранили на взлете. Подбирали у французского Сопротивления беглых пленных — и что-то, видно, пошло не так. Узнав о причинах визита, гостеприимный хозяин только фыркнул. — Да, конечно, помню. Это наша машина, сказочная совершенно вещь — пруд как раз для нее и выкопали. Ребята в ней души не чаяли. «Лизандерам» все же лунная ночь нужна, а «Асгарду» этому и минимальная видимость годилась. И полосы не нужно, лишь бы хоть какая-нибудь спокойная вода была. На девичью слезу приземлится, с чайного блюдца взлетит. Базировался не здесь. По рации вызывали. Пилотов не видели. И они наших не видели — незачем. Откуда взялся, не знаю — его майор Холланд из исследовательской группы приволок. И куда делся, не знаю — нас же, — капитан поморщился, — расформировали. За ненадобностью. Когда лорд Селборн[51] попытался объяснить Эттли,[52] что мы такое и что у нас по всей Европе есть, тот сказал, что ему не нужен британский Коминтерн. И разгоняли нас так, будто мы не британский Коминтерн, а московский. Ваш самолет куда угодно могли запихнуть, хоть к военным, хоть в МИ-5. Могли списать или выбросить. Или просто потерять… — Неужели мы так ничего и не найдем? — горестно вопросил Энди, ведя машину по дороге из Темпсфорда. — Мистер Гамильтон? — Должно быть, этот самолет теперь у военной разведки, — пожал плечами писатель. — Там, конечно, его найти трудно — но вот вам разгадка. — Нет, это не разгадка! Этот конкретный «Асгард», вот тот же, что и над Дюнкерком, — ладно, у разведчиков. А остальные? Те, что в Ярмуте, в Пемброке? Вы сами сказали — внесерийный прототип. А что получается? — Что получается? Самолет один и тот же, нестандартный. Принимают его каждый раз за то, на что он больше всего похож для зрителя. Вы репортер, сами знаете, что такое очевидцы. И получается у нас, что со временем модель как бы «сдвигается». А самолет патрулирует определенные районы, попутно оказывает помощь спасателям. Тридцать лет в строю — удивительно, но, если проект был хорош, сделали машину на совесть, а потом правильно ухаживали, это в пределах возможного. И никаких тайн с драконами. — И постоянно переводят с места на место? И в реестрах нет ничего? И экипажа никто не видел? — Ну, вы только что были на базе, о назначении которой местные жители и сейчас ничего не знают. — Это-то обычное дело. Но вот помните, полковник Джонсон говорил — не бывает такого, чтобы не было сведений. А у нас получается — всегда у соседей и у соседей. Мы так весь остров объедем, и все будет у соседей. — Может быть. А теперь представьте себе, что кто-то из наших информаторов… нам просто солгал. Как раз из соображений безопасности. — Ну… тогда нужно вернуться в Пемброк. Его же там совсем недавно видели. — Посмотрим, Энди, — сказал мистер Гамильтон, и молодой репортер подумал, что его профессии наглость даже приличествует, но все равно выходит как-то неловко. Должно быть, из-за разговора с начальником архивов в ту ночь мистеру Бретту приснился еще один неприятный и запоминающийся сон. Хриплый голос, прыгающий, резаный, насмешливый, бесконечно уверенный, знакомый — его обладатель ушел в отставку как раз в нынешнем году, но сейчас звучит моложе, как в записях. — Неизвестное летательное средство белого цвета, позывной «Асгард»… Ну и ну. Впервые позывной использован в Ирландском море в 27-м. Не смешно. Ни разу легально не заправлялось горючим и не пользовалось техническим обслуживанием на территории Соединенного Королевства. Способно непрерывно находиться в воздухе не менее пяти суток. Способно поддерживать контакт с шестью объектами одновременно. Способно поймать сигнал бедствия с любого расстояния. Дышит пламенем. Скусывает головы вражеским самолетам. Ну это, допустим, драматическое преувеличение. И возможно, контролирует погоду. Не верю. — Головы — это невкусно… очень, — собеседник, сидящий в высоком кресле, его и не видно, только слышно, явно усмехается. — Погода — очень сложно, почти невозможно. Просто слишком многие хотели… мечтали, точнее, чтобы так было. Остальное — чистая правда. Хорошая работа. Голос тоже смутно знаком. Подойти ближе не получается, вообще сдвинуться с места невозможно. А из угла полутемного кабинета почти ничего не видно. — Каков ваш радиус действия? Не нужно. Если вы пришли или прилетели сюда, значит, согласны работать. — Я уже работаю. И не хочу, чтобы мне мешали. — Координируете службы спасения? Предупреждаете о постановке мин? Я же не предлагаю вам слетать в Берлин. Я знаю, могли бы, уже слетали бы. — Верно — не могу. Остановите расследование, сэр. Придумайте что-нибудь убедительное — секретную разработку, например. — Что будет делать эта секретная разработка? — То же, что и сейчас. — Кстати, я вас не узнал. — Меня теперь не узнают, сэр. — Жена? — в хриплом голосе никакого сочувствия, только любопытство. — Никто. — Как это вас так? — Случайно. Как обычно. Несвоевременные действия, непредвиденные последствия. Я не собирался бежать. Смысл война уже потеряла, а вот инерция осталась — и переломить ее не получилось. Чего я хотел — выйти из игры. Хоть в землю. А если удастся выжить — заняться чем-нибудь однозначно полезным. Надолго. И без выбора. Чтобы соблазнов не было. От сих и до сих. — Вы получили, что хотели… — Я получил, что хотел. — Над Дюнкерком вылетали. Над Северным морем тоже. Это вы можете. Мы воссоздаем… министерство неджентльменской войны или министерство неограниченных неприятностей, как вы его, помнится, называли двадцать пять лет назад. В дополнение ко всему прочему вы будете возить людей, пуда и обратно, и оборудование. Хоть в кабине, хоть в когтях — им все равно, лишь бы тихо и надежно. И принимать сообщения. За это вы станете самолетом-разведчиком Управления специальных операций. Уникальной разработкой. А что демаскировались тогда под Дюнкерком, так на эвакуацию было брошено все… — Только до конца войны, сэр. И возить людей, а особенно — оборудование, я согласен только в свободное время и по предварительной договоренности. И, поверьте, не по своей… прихоти. — В полночь карета превращается в тыкву? — Я как-то попробовал уйти на покой, — еще раз усмехается человек в кресле… человек? — Точнее, заняться не своим делом… — Не объясняйте, — кашляет премьер-министр, — я, что ли, не пробовал? — Я вам завидую, — серьезно кивнул мистер Гамильтон. — Воображение у вас замечательное. Если бы мне снились такие сны, я бы давно уже проснулся знаменитым. А мопс наш Уинстон и правда использовал бы такое диво, не задумавшись. И напрочь позабыв, какими словами называл и какие приказы отдавал. Не так обстояли дела летом сорокового, чтобы старое поминать… Но вы же понимаете, что это годится только для книги? — А по-моему, — ответил Энди, — все совершенно ясно. Мистер Гамильтон сидел рядом с водителем, кресло его было отодвинуто назад, до упора, чтобы можно было вытянуть ногу. Энди к этому уже привык, и к ночным отлучкам, и к странному расписанию. — Не тот жанр, — сказал мистер Гамильтон. — У вас получается не тот жанр. В романе о войне или о шпионаже, даже в детективе, не могут возникнуть эльфы, треножники марсиан или сумасшедшие ученые и спутать всем все карты. Даже в Ирландии, уж на что там никакие правила не соблюдаются. Самое большее, что может сделать арестованный повстанец по законам тамошнего жанра, это нарисовать реку и лодку — и уплыть. И то, если его имели глупость запереть в подходящем месте. — Вам, конечно, виднее, мистер Гамильтон, — улыбнулся Энди. — Но какой из меня писатель, я всего-то репортер. Кстати, а как это — нарисовать и уплыть? Я про такое не слышал. — А это про многих рассказывали. Про О'Нила. Про кое-кого из фениев. И про Майкла Коллинза,[53] кстати. Он над этим очень смеялся. Потому что он-то знал, сколько усилий уходит на самое простенькое чудо. Да и вы тоже знаете — с тем же Дюнкерком. Говорят: пришли маломерки, сняли солдат с берега. А до того на побережье неделю никто не спал, собирали суда, проверяли, все перебирали, ставили флотские команды — владельцев-то там было немного, к операции допустили только тех, кто и в самом деле мог дойти туда и обратно под бомбами. Координировали, прикрывали. Расписание было. Теперь вспоминают: чудо, — усмехнулся рассказчик. — А в Ирландии и правда такое поверье есть, что существуют… места, откуда можно выйти, если правильно указать куда. Показать или нарисовать. Или спеть. Но нарисовать проще всего. И уйти домой или просто туда, где безопасно. Впрочем, говорят, что это распространенный мотив… Руль вправо! Энди, который, раскрыв рот, слушал рассказ, успел выполнить команду, и, наверное, ровно поэтому оба пассажира «Бентли» не оказались в широком кювете, тянувшемся вдоль проселочной дороги, — в. компании лягушек и жаб. Впрочем, самому мистеру Бретту это не очень-то помогло — он и не понял, обо что ударился головой: то ли о руль, то ли о лобовое стекло. Сознание он потерял вполне надежно, даже не успев разглядеть, что причиной аварии стала выскочившая на дорогу овца. Но машина не перевернулась и даже не съехала с дороги.Arletta
Посвящается деду
— Ты слышишь меня, я верю: Смертью таких не взять. Держись, мой мальчик: на свете Два раза не умирать…К. Симонов
Автор благодарит за оказанную помощь Веру Камшу, Кирилла Назаренко, Юрия Нерсесова
Крысы помнят, о мастер Гофман, Как все было на самом деле.Канцлер Ги (Майя Котовская)