Как во садике во зеленом,
Как во тереме во высоком,
Что сидела тут красна девица,
Сидючи, думу думала,
Думу думала, все молилася:
— Уж ты, батюшка мой,
Угодник Николай Святой!
Ты пожалуй мне
Уж ты лодочку-самоходочку.
Перевезла бы меня да та лодочка
Через реченьку, через огненну,
Перевезла бы она чрез сине море,
Довезла бы меня до царствия,
До того раю до блаженного!
Провозвествовал Николай Угодничек:
— Ты ль душа моя, красна девица!
Уж к чему тебе да та лодочка,
Да та лодочка-самоходочка?
Ты проси себе чиста серебра,
И проси себе красна золота,
И проси себе крупна жемчуга!
— Уж ты батюшка мой,
Николай Угодничек!
Уж к чему мне чисто серебро?
А еще к чему красно золото?
Да еще к чему бел крупен жемчуг?
Провозвествовал Угодник Николай:
— Ты душа моя, красна девица!
Чисто серебро — чистота твоя,
Красно золото — красота твоя,
А бел крупен жемчуг —
Из очей твоих слезы катятся,
Ко Господу в небо просятся!
Все до царствия до небесного,
До его раю до блаженного!
— Это песня о душе, — сказал другой странник и с хрустом разгрыз чеснок. — Красной девицей душа называется.
— Говорят же, — произнес Вадим, припомнив один из разговоров с Лавром, — «дай девице крылья — будет ангел».
Странники закивали, довольные таким красивым оборотом беседы. Видать, не слыхали такого выражения.
А Вадим подумал о Гвэрлум: если ей, «темному эльфу», бывалой питерской девице дать крылья — получится из нее ангел или нет? Сложная тема. В какой-то мере богословская.
— Идем мы, значит, поем, — продолжал неспешное повествование странник, — а тут и крест Божий стоит. Подошли мы ко кресту и стали класть поклоны. А тут словно бы толкнул меня кто-то в спину. Поворачиваюсь я и вижу — глядят на меня из кустов чьи-то глаза. Пристально глядят, не мигают, и солнце в них отражается неподвижно. А это, сынок ты мой, верная бесовская примета. У человека живого, пусть и грешного, солнце в глазах играет, зайчиков пускает, а у беса — стоит неподвижно, точно мертвое.
Я и подумал: точно, бес за нами следит. Не нравится ему, паскуде, что мы идем на поклонение. Всю дорогу он за нами шастал, только не показывался, а теперь себя явил.
И только я такое подумал, как иная мысль мне пришла: уж не мертвец ли в кустах? Прервали мы молитву и пошли смотреть, что там лежит. И точно — обнаружили человека убитого.
Ах, беда! Уложили мы его под крест, глаза ему закрыли, как могли, руки сложили. В деревню послали на подмогой. Пришли мужички оттуда — нет, говорят, не знаем такого. Еще пуще мы загоревали, потому что кто же нам поможет? За попом послали. Пока ходили взад-вперед, явился один человек из деревенских и узнал мертвеца. «Это, — говорит, — скоморох поганый. Я его в избе корчемной видел, пел и плясал сегодня утром, а нынче мертвый лежит и перед Господом Иисусом Христом ответ держит за всю свою недостойную жизнь, проведенную в плясках и пении».
Что тут делать? Поп пришел, только вздохнул и отошел — в ограде церковной таковских людей не погребают. А тут иной мужичок из избы корчемной подоспел. «Я, — говорит, — знаю скомороха этого. Неделька его имя, а столуется он в Новаграде у одного корабельщика, именем Флор Олсуфьич». Ну, мы и послали этого мужичка в Новаград, разыскать сего корабельщика Флора, сообщить ему.
Так мы рассудили: хоть человек сей умерший и скоморох, а все живая душа.
Посидим возле него, посторожим его душеньку. А тот знакомец пускай до Флора сходит и все ему поведает, что узнал. Его, мужичка того, сильно бес пьянства мучает.
— Да, он нам это рассказал, — поддержал Вадим. — На выпивку у Флора просил, только тот ему ни копейки не дал. На хлеб бы подал, одеждой бы поделился, а насчет выпивки Олсуфьич тверд — пьянчуг не любит.
— Вишь ты, — сказали странники, услыхав такое, — суровый мужчина.
Флор теперь сидел возле тела неподвижно, обхватив руками голову, думал.
— Дальше-то что было? — спросил Вадим у странников, решив допросить свидетелей по полной программе. Как в кино видел.
— А ничего дальше не было, — беспечно ответили странники. — Ждали вас, псалтирь читали и угощались чем Бог послал, и добрые люди подали.
Вадим поднялся и решился наконец взглянуть на умершего.
Флор поднял лицо, встретился с Вадимом глазами, и Вершкова поразило сильное горе, которое глянуло на него из Флоровых зрачков.
— Кто мог убить скомороха? — спросил Флор.
— Почему ты решил, что его кто-то убил? — удивился Вадим. — Он был уже немолод. Выступал в избе корчемной, значит, выпил при этом. Танцевал, говорят странники, стало быть, напрягался. Тут до гипертонического криза рукой подать, при его-то сложении…
Флор осторожно раздвинул ворот на груди у умершего, и Вадим увидел, что вокруг горла Недельки обвивается тонкая злая бечева.
— Его задушили, — сказал Флор глухо. — Задушили нарочно, не в драке случайно — как бывает, когда здоровенная оглобля ручищи сует не думая… Нет, подкрались сзади и накинули бечеву. Это убийство, Вадим.
Вадим присел рядом на корточки, преодолевая себя, взглянул еще раз на вздувшееся, посиневшее горло Недельки.
— Но кому и для чего потребовалось убивать старого плясуна? — недоуменно молвил Вадим.
— Пока не знаю, — сказал Флор. — Но знать буду непременно. И пусть побережется тот, кто это сделал!
— У нас проблема, — напомнил ему Вадим. — Скоморохам отказывают в церковном погребении. Что мы будем с ним делать?
— Похороним здесь, — решил Флор. — На перекрестке. Тут хоть крест стоит, и то ладно. Неделька знал, на что шел, когда начинал скоморошничать. Ему Лаврентий не раз предлагал — оставь ты, старый, все это, покайся, сиди дома, молитвы читай, по хозяйству помогай — тебя же все уважать будут, и люди, и ангелы. Какое там! Ему, видите ли, нравилось людей смешить. И самому веселиться. Вот и погубил себя, глупый…
— Лопата нужна, — сказал Вадим, поднимаясь. — Я выкопаю яму, а ты уговори мужичков-странничков, пусть они что-нибудь споют или прочитают, что ли…
Зародилось горе от сырой земли,
Из-под камешка из-под серого,
Из-под кустышка из-под ракитова.
Во лаптишечки горе пообулося,
Во рогожечку горе пооделося,
Тонкой лычинкой подпоясалось.
Приставало горе ко добру молодцу.
Видит молодец, от горя деться некуда,
Молодец бежит от горя в чисто поле,
В чисто поле серым заюшком.
А за ним горе вслед идет,
Вслед идет, тенета несет,
Тенета несет все шелковые.
Молодец бежит во быстру реку,
Во быстру реку рыбой-щукою.
А за ним горе вслед идет,
Вслед идет, невода несет,
Невода несет все шелковые.
Молодец от горя слег в постелюшку,
Во постелюшку, в огневу болезнь.
А за ним горе вслед идет,
Вслед идет, во ногах сидит,
Во ногах сидит, ухмыляется:
— Уж ты стой, не ушел, добрый молодец!
Только добрый молодец и жив бывал,
Загребло горе во могилушку,
Во могилушку, во матушку сыру землю!
Слова, простые и горькие, так и застревали в памяти, и незатейливая монотонная мелодия продолжала звучать в ушах, хотя давно уже ушли прочь, удаляясь к заветным Соловецким островам, страннички-богомольцы.
Друзья сидели у свежей могилы, под крестом, от их рук пахло разрытой землей.
— Выпить бы сейчас, — сказал Вадим. — Вечная память.
Ему было и грустно, и как-то интересно. Смерть всегда представлялась Вадиму невероятным приключением. Особенно — чужая. Своя пугала, что естественно. Но что там, за гранью? Он стеснялся этого любопытства, скрывал его, как умел, однако подавить не мог.
Флор молчал.
Потом вдруг поднял голову, и в тот же миг первый солнечный луч озарил землю. Встретившись взглядом с солнцем, Флор произнес:
— Я найду того, кто это сделал. Кто убил беззащитного старика, не дав ему даже времени на покаяние.
Он поднялся и направился к своему коню. Вадим последовал за ним. На том месте, где сидели страннички, остался ровный черный круг кострища — и больше ничего. Даже очисток от чеснока не было. Странно иной раз проходит по жизни человек, подумал Вадим. Как будто не по земле идет, а над землей, к какой-то своей цели, другим людям невидимой и неведомой. Минуя человеков — прямо к Богу. Даже завидно иной раз делается.
— Возвращаемся покамест в Новгород, — распорядился Флор, тяжело опускаясь в седло.
— Разве не лучше по свежим следам?.. — начал Вадим и осекся. Флор тяжелым взглядом остановил его. Потом — видимо, смягчившись при виде искреннего огорчения, которое появилось на лице товарища, — новгородец объяснил:
— Не хочу их спугнуть. Незачем убийцам знать, что у старого скомороха были друзья. И как выглядят эти друзья.
— Так ведь кто-то в корчме вспомнил, что ты с Неделькой дружбу водишь и кров ему даешь, — напомнил Вадим.
— Мало ли кто и что вспомнил… Они нас с тобой видеть пока не должны. Я подумать хочу. Все это неспроста случилось.
— Что ты имеешь в виду? — осторожно осведомился Вадим, выплясывая возле своего спокойного коня сложный танец в попытке взгромоздиться в седло. Наконец ему это удалось. Конь не без одобрения покосился на седока. Вадиму почудилось, что он замечает некоторую иронию на гнедой морде.
Флор дал другу время устроиться в седле удобнее и только тогда ответил:
— Никто не убивает скомороха без особенной причины. Скоморох безопасен и беззащитен. Он живет, как муха, — жужжит, летает, иногда таскает сладенькое, но по мелочи. От него иной раз бывает досада, но вреда — никакого.
— Мух иногда уничтожают, — сказал Вадим.
— Именно. Но пока они не оказываются там, где им быть не следует, они в безопасности. Стало быть, наш Неделька случайно попал туда, где посторонним делать нечего. А потом его выследили и задушили.
— Думаешь, это случилось не здесь?
Флор отрицательно помотал головой.
— Ни в коем случае! Кусты целехоньки, и следов почти нет. А человека, особенно такого, как наш Неделька, в одно мгновение не задушишь. Он, пока умирал, топтался на месте, хватался руками… Должны быть следы. Непременно должны быть! А тут просто девственная природа, как ты выражаешься.
— Ты прав, — признал Вадим. — Следовательно, преступник выследил нежелательного свидетеля, убил его, а затем перенес тело в другое место, желая запутать следствие?
— Именно.
И, не проронив больше ни слова, Флор поскакал в сторону Новгорода.
Казань-то город во крови стоит,
Казанка-то речка кровью протекла,
Мелкие ручьи горючими слезами,
По лугам да все волосы,
По горам да все головы,
Да все головы разноличные…
Рассуждая, что в животе и смерти волен Единый Бог, больной царь пожелал, чтобы двоюродный брат его боярин Владимир Андреевич и прочие бояре целовали крест на верность сыну его Димитрию. Царевичу не было от роду еще и году, и бояре боялись, что властью завладеют Захарьины, ближайшая родня царицы. Поэтому многие из бояр пожелали посадить на царство Владимира Андреевича и не желали целовать крест Димитрию.
Сам Владимир Андреевич разделял это мнение. Так возникла боярская смута. Поднялся шум, крики, зазвучали укоризненные речи, посыпались даже бранные слова. В выражениях в ту эпоху не стеснялись даже при царском дворе. Иоанн слышал всё это, но был бессилен, потому что лежал как пласт и едва мог шевелить языком. Куда больному перекричать дюжины здоровых луженых глоток!
Однако смятение понемногу улеглось, бояре одумались и за два дня присягнули Димитрию, а Владимира Андреевича принудили дать клятву силой.
Хоть Сильвестр и не буянил вместе с остальными, однако исполнил царскую волю неохотно и сердцем был за князя Владимира Андреевича. Он недолюбливал царицу, а пуще того — ее братьев, которые везде, где могли, ему досаждали.
Добра из смуты, как водится, не вышло никакого. Государь Иоанн Васильевич выздоровел, а ненависть к боярам еще пуще укрепилась в его сердце. И на Сильвестра появилась у царя горькая досада.
После того, как болезнь оставила Иоанна, он по обыкновению отправился по монастырям на богомолье. И в одном из таких монастырей нашел Иоанн себе нового собеседника — инока Вассиана, старого доброхота своего отца Василия. Царь зашел к нему в келью и начал говорить с ним, а в разговоре спросил: «Как мне царствовать, чтобы великих и сильных мира сего держать в послушании?» Вассиан по своей старинной злобе к боярам отвечал: «Ежели ты, государь, желаешь быть самодержавцем, то не брал бы ты себе ни одного советника мудрее себя самого».
Это злое слово пришлось царю по душе, и Сильвестр, который порядком ему прискучил своей твердой волей и уверенной манерой едва ли не приказывать государю, сделался для Иоанна как будто чужим.
Эй, люди добрые, подходите,
Наш сладкий товар посмотрите!
А была у нас с Матреной дочка —
Из себя кругла, как бочка!
При этом он указал рукой на Наталью, подразумевая в ней свою незадачливую супругу Матрену, родительницу мифической «дочки-бочки».
Гвэрлум принялась улыбаться и кланяться на все стороны. Прохожие останавливались, пересмеивались. А Пафнутий продолжал, ничуть не смущаясь:
Посватался к ней из кабака отшельник,
Повенчался в чистый понедельник.
Уж и приданое мы ей закатили,
Целый месяц тряпки стирали и шили.
Поневу длинную,
Из меха воробьиного,
А салоп соболиного меха,
Что ни ткни, то прореха,
Воротник — енот,
Что лает у ворот,
На прощание ее побили
И полным домом наградили…
— Почем сладкое? — уже щупали у Натальи на лотке пирожки чьи-то пальцы.
Наталья чуть шевельнула грудью, отодвигая лоток.
— Сперва купи, потом лапай, — сердито молвила она, входя в роль. — Полкопейки три штуки.
— Моя жена лучше стряпает, — сказал кто-то.
Горе горемычное на гору идет,
Горе горемычное котомочку несет,
А в той ли котомочке — все камушки.
Одежда на горюшке изорванная,
Обувка на горюшке истоптанная,
Веревочкой горе подпоясано,
Голова у горюшка повсклокочена,
Брови-то у горя понасупились,
Щеки-то у горя понаморщились,
Головой-то горе покачивает,
Ногами-то горе прихрамывает.
Знать, тебе, горюшко, знакома печаль…
Животко длинно, протяжно всхлипнул. Только теперь он начал понимать, куда попал, и для чего привела его сюда неведомая сила.
Если случается погибнуть скомороху на большой дороге — от злых людей, без покаяния, без должного поминовения, — то собираются другие скоморохи проводить его в долгий путь. Устраивают свои особенные, скоморошьи жальники.
О душе известно следующее.
В первые три дня проходит душа воздушные мытарства. Ибо злые духи, как известно, обитают не под землей, а в воздухе и летают там невидимо под твердью небесной, что отделяет мир людской от мира ангельского.
Это страшное для души время, и ничем душе не поможешь, только молитвой, а молиться скоморохи не могут.
Затем попадает душа в райские обители и разглядывает их, как хочет. Все она видит из того, что словами человеческой речи описать невозможно. Иные говорят: «Сад», только это, надо полагать, следует понимать иносказательно.
А после этого оказывается душа в аду и видит все те муки, которым подвергаются нечестивые души…
И, поскольку скоморохи твердо убеждены, что попадут они после смерти именно в ад и проведут остаток вечности среди грешников, в мучениях и полной недосягаемости несотворенного света, то принято у них было подбадривать душу собрата шутовскими проводами.
Сидя в котле с кипящей смолой, смотрит сейчас Неделька, как веселятся на его поминках другие скоморохи, и тихонько, тайком от чертей, его мучающих, утешается. Для того и собрались они сейчас на этой поляне.
Начали уже наигрывать гусли и дуделки, потянулись над ночным лесом, разгоняя туман, громкие гнусавые звуки шутовской музыки. Выступили вперед «персоны»: Ангел, Молодец, Смерть и Черт.
Молодца представлял рослый, широкоплечий человек с черной бородой и сверкающими глазами. От частого кривляния лицо его пошло ранними морщинами и обладало той неопределенностью, аморфностью, какая часто отличает актерские лица. Если бы видели его Наталья с Вадимом и незадачливый Харузин, то сразу бы поняли: в скоморохе пропадает артист, которому в условиях Руси шестнадцатого века — увы! — не суждено будет реализовать свой талант в полной мере.
Ангел был стар, плешив, но чрезвычайно бодр. Такие на детских утренниках всю жизнь, со студенческих лет и до пенсии, с неизменным энтузиазмом изображают Деда Мороза и Карлсона, вполне довольствуясь подобной участью и никогда даже втайне не помышляя о Гамлете.
Смерть и Черт были средних лет, эдакие трудяги скоморошьего ремесла, в котором явно не достигли высот. Впрочем, они в любом деле высот бы не достигли и, кажется, хорошо сознавали это.
Остальные стояли кругом, хлопали, играли на дуделках, трещали деревянными ложками, выкриками подбадривая актеров.
Пристроился рядышком и Животко, приоткрыл в нетерпении рот — что-то сейчас ему покажут!
Начал Ангел:
— Ах, Молодец, душа беспечальная,
Не навек твое веселое житье-бытье,
Придет за тобой погибель,
Приберет твою душу и кости!
Молодец отвечал, гордо откинув голову:
— Что мне каяться, грехи мои невелики:
Богородицу обижал, Ее Сына не уважал,
Постов не соблюдал, Божий храм не посещал!
Громким голосом, почти рыча, запела Смерть:
— Как ступил тут Молодец по голову в воду,
По голову в воду, в кипучую смолу,
Только шапка по воде поплыла!
И с этими словами он размахнулся и швырнул в толпу невесть откуда взявшуюся у него в руках шапку. Животко взвизгнул, несколько человек отшатнулись, дудки заверещали, поднялся крик, треск, захлопали ладоши, кто-то засвистел, и снова захлопали крыльями пробуженные вороны.
А после все стихло. Актеры с поляны исчезли, остались только свечи. Поводыри отвязали своего медведя, и Потапыч исправно отплясывал для людей, вертя черным рыльцем и порыкивая. Кругом смеялись и пили. Откуда-то вытащили хмельную брагу. Животко отошел подальше в лес, но и в чаще настигал его шум.
Мальчик упал на колени и заплакал. Ему казалось, что злая судьба оторвала от его души огромный кусок мяса и сейчас пережевывает его острыми, крепкими зубами.
Приходил Егорий к своей матушке,
Приходил к Софии Премудрый.
Подайте нам хлеба, люди добрые!
— Ох ты, матушка, София Премудрая,
Ты дай мне от своей руки благословеньице!
Подайте нам ухлебов, люди добрые!
Я возьму меч булатный, сбрую латную,
Я поеду во Хлиемий град,
Подайте нам решетного, люди добрые!
Ко тому царю ко Демьяницу,
Ко Демьяницу, басурманицу!
Поднесите нам из века, люди добрые!
Я ему хлеб-соль отплачу,
Кровь горячую пролью!
Подайте нам хоть невейницы, люди добрые!
Точнее сказать, выводил эту жалобную песнь один Животко, а второй мальчик только подпевал и выкрикивал припев, всякий раз меняя в нем просьбу к людям добрым.
Навстречу им вышла женщина в черном платке, вынесла хлебных корок, как и просили, а следом выбежала еще девица с косой и быстро сунула в руки мальчикам мешочек сушеных яблок. Стремительно перекрестив обоих, поцеловала Севастьяна в щеку и удрала, пока взрослые не приметили.
— Жалостливая, — удивленно сказал Севастьян, потирая поцелованную щеку.
Животко кивнул, не переставая петь.
— Может, нас в дом призовут, — сказал он, прерывая песню, потому что больше никто не выходил.
Но такого чуда не случилось. Люди все находились в поле — торопились, пока стоят погожие деньки, на севере они быстро заканчиваются.
Церковь для крещения Животко решили искать в каком-нибудь маленьком городе подальше от Новгорода. По дороге они почти не разговаривали — выяснили друг о друге главное, и ладно.
Лес стоял стеной, охраняя мальчиков и успокаивая растревоженные их сердца. Иногда по дороге Животко принимался петь:
Расплакалась нищая братия,
— Христос, Небесный Царь,
На кого ты нас оставляешь?
Кто нас станет питати,
От темной ночи покрывати?
Речет им Христос Небесный Царь:
— Не плачь, моя меньшая братия!
Дам я нищим убогим
Гору крутую золотую.
Будет вашим душам пропитание,
От темной ночи прикрывание…
Песня была долгая, хватало ее, казалось, на всю дорогу.
Говорилось в ней, как, заслышав о золотой горе, напали на нищую братию злые богатеи и отобрали у них все земное золото. И тогда дал Христос нищим-убогим свое имя святое благое!
Иисусе мой прелюбезный, сердцу сладосте,
Едина в скорбех утеха, моя радосте.
Рцы душе моей: «Твое есмь Аз спасение,
Очищение грехов и в рай вселение».
Мне же Тебе Богу благо прилеплятися,
От Тебе милосердия надеятися.
Кто же мне в моих бедах грешному не поможет,
Аще не Ты, о Всеблагий Иисусе Боже!
Хотение мое едино: с Тобою быти,
Даждь ми Тебе Христа в сердце всегда имети.
Изволь во мне обитати, благ мне являйся,
Мною грешным, недостойным не возгнушайся…
Неожиданно Лавру показалось, что он слышит второй голос, повторявший не в лад, но очень тихо и скорбно:
— Мною грешным, недостойным не возгнушайся…
Лавр остановился, замолчал. Голос тоже смолк.
— Пафнутий, — позвал Лавр.
Безумец шевельнул глазами, двинул губами.
— Ты меня слышишь? — спросил Лавр.
— Развяжи меня… — пробормотал Пафнутий.
— Опасаюсь я, — ответил Лавр. — Как бы не пришлось снова с тобой драться… Еле совладали, такой ты бык здоровенный оказался…
— Это зелье проклятое так действует… — шепнул Пафнутий. — Сейчас прошло. Я как новорожденный телок — еле лежу, а уж рукой и вовсе пошевелить не могу. Развяжи меня, Лавр.
— Ты помнишь, стало быть, кто я такой? — удивился Лавр. — И имя свое помнишь?
— Да…
— В прошлые разы ты ничего не помнил, Пафнутий. Или ты притворялся?
— Я не притворялся… — Слезы потекли по бледным щекам Пафнутия, слабенькие и жиденькие. Лавр глядел на них и не верил им.
— Твоя хозяйка — госпожа Туренина, не так ли? — спросил Лавр.
Пафнутий кивнул, глотая слезы. И добавил:
— Она всех подле себя держит, не так, так эдак… И полюбовников, и прислужниц, и работных людей… Ее все боятся, а иные жить без ее зелья не могут.
— Так и Харузин говорил, — задумчиво молвил Лавр. — Видать, расплодились впоследствии эти Туренины… Надо бы это зловредное племя под корень извести. Согласен ты со мной?
— Я, Лаврушка, сейчас на все согласен, — пробормотал Пафнутий. — Развяжи меня… Больно.
— Терпи, — сказал Лавр. — Я здесь один. Развяжу тебя — после не поймаю, а ты человек опасный. Что у тебя на сердце?
— Ничего…
Но Лаврентий недаром был «медвежонком», выросшим среди разбойников, — он хорошо видел, когда у человека на сердце прячется какая-то тайна.
— Лучше скажи мне сейчас, — пригрозил Лавр, — иначе тебе будет очень больно, Пафнутий. Ты предать нас хочешь.
— Нет! — вскрикнул Пафнутий тоненько и зарыдал, как женщина, в голос.
Лаврентий отвернулся от него и снова начал петь. Тогда Пафнутий прошептал еле слышно:
— Туренина хочет, чтобы я отравил царя.
Лавр сделал вид, что не слышит. Он продолжал выводить слова своей молитвенной песни:
Исчезе в болезни живот без Тебе, Бога,
Ты мне крепость и здравие, Ты слава многа.
Радуюся аз о Тебе и веселюся,
И тобою во вся веки, Боже, хвалюся…
Пафнутий повторил, чуть громче:
— Авдотья дала мне яд, чтобы я отравил царя!
Лавр замолчал и быстро повернулся к связанному, взял его за руки, нежно и одновременно сильно стиснул:
— Ты уверен?
— Да, Лаврентий, в этом я уверен…
— Фиал при тебе?
— На груди. Вы не нашли его, когда меня хватали.
— Это потому, что мы тебя не обыскивали, — сердито пояснил Лавр. — Вот единственная причина. Поверь мне, Пафнутий, если бы я решил тебя обыскать, то нашел бы что угодно, даже маковое зерно у тебя за щекой!
Пафнутий тяжело вздохнул, полотенца, туго стягивающие его грудь, впились в тело, и под рубахой обрисовались очертания крохотного пузатого сосудика.
Лавр осторожно извлек в прореху ладанку с зашитым в нее фиалом. Разрезал шнурок и завладел сосудом. Там действительно плескалась какая-то жидкость — всего несколько капель.
— Осторожней, — шепнул Пафнутий, — это страшный яд, клянусь тебе!
— Он убивает? — спросил Лавр. — Или вызывает безумие?
— Безумие… Спаси меня, брат Лаврентий! — Пафнутий забился, пренебрегая болью, которую доставляли ему путы при их натяжении, зарыдал, затрясся. Глядеть на него было страшно и жалко.
— Лежи! — сказал Лавр. — Я к тебе опять Харузина пришлю. Он будет читать Псалтирь, а ты лежи да слушай, понял? Ни слова ему не говори, иначе я отрежу тебе язык!
— Ты? — Пафнутий так удивился, что даже плакать перестал.
— Мой отец — разбойник! — напомнил Лавр. — Если понадобится, я забуду о жалости. И не жди, что Харузин снимет твои путы прежде, чем придет Флор и позволит освободить тебя. Харузин — человек боязливый. Он тебя опасается, потому что еще прежде ему доводилось видеть таких, как ты.
И с этим Лаврентий вышел, а вскоре явился Харузин, кислый и недовольный, уселся подальше от постели и принялся монотонно читать Псалтирь. «Сделали из меня какого-то Хому Брута, — думал он, бормоча церковнославянские слова. — Неровен час этот дурак со своей постелью поднимется над полом и летать начнет… Круг надо было очертить, что ли…» Но затем ему в голову пришла спасительная мысль: кровать-то тяжелая, в пол врощена, вряд ли она поднимется. Да и летать тут негде, зацепится углами.
И вот такое простое, даже примитивное соображение совершенно успокоило Харузина. Он продолжал читать, а бес в душе Пафнутия присмирел и не давал о себе знать.
Пафнутий слушал, моргал, вздыхал, но молчал. И минуты текли медленно, чинно — в ожидании Флора Олсуфьича.
Флор ворвался в дом вместе с англичанином и каким-то несчастным оборванным иностранцем, к тому же заляпанным грязью и кровищей. Иностранца, не говоря худого слова, отправили мыться в лохани на дворе и переодеваться в пристойное платье. Флор плюхнулся на скамью под образа и принялся стонать и охать на все лады.
— Устал! — объяснил он Вершкову. — Однако дело не ждет — сейчас едем в имение Турениной. Помнишь, Недельку заманили туда? Там охотничий домик имеется, и Авдотье поручили устроить охоту для царя. По пути объясню. Собирайся! Где Лавр?
Брат пришел, сел рядом. Флор сразу углядел, что у того озабоченный вид.
— Что еще? — спросил он и вдруг подскочил: — С Натальей?..
— При чем тут Наталья? — удивился Лавр и вдруг засмеялся. — Все о зазнобе беспокоишься? Нет, она сейчас вышиванием увлекается. Ей Настасьюшка показывает, как жемчугом шить. Сидят рядком, молча, точно две голубицы, и трудятся.
Кроткая, отзывчивая, смиренная Настасья вызывала у Гвэрлум самые нежные чувства. Настасье можно было покровительствовать, а кроме того, она оказалась настоящей «Марьей-искусницей». Как всякий «неформал», Гвэрлум была чуть-чуть хиппи и очень уважала различные феньки и украшения. Рукоделие в ролевой среде весьма почиталось и даже иногда приносило доход.
Поэтому девушки почти подружились — насколько это было возможно.
— Рассказывай, брат, что случилось, — устало попросил Флор. — Нам еще ехать полдня верхом, пока доберемся до места…
— Пафнутий очнулся, — проговорил Лавр. — Он человек Турениной. Это она его опоила, лишила памяти и выгнала.
— Почему?
— Надоел ей или еще по какой причине… — Лавр пожал плечами. — Авдотья лишилась рассудка, бесы завладели ее душой. Разве ты не видишь?
— Я это видел! — сказал Флор с сердцем. — Ох, поверь мне, брат, я такое видел! Не самого дьявола, но самые мерзкие его козни… И они еще не закончены.
— Туренина обладает неслыханной властью над душой Пафнутия и над его телом, — продолжал Лавр. — Он не может долго жить без ее зелья, а она приказывает ему совершать самые страшные поступки, и он все делает. И даже не помнит об этом.
— Я устал, — сказал Флор. — Давай попросту повесим его в лесу на первой же сосне, а?
— Погубим невинного человека, — возразил Лавр. — Наш отец тяжело расплатился за подобный грех.
— Невинного! — вздохнул Флор. — Все они невинные… кроме нас с тобой.
— Туренина дала ему фиал с ядом, чтобы на пиру Пафнутий отравил царя.
— Час от часу не легче! — воскликнул Флор. — А я узнал, что она заложила порох в охотничий домик, где останавливается царская свита!
— Похоже, Авдотья очень не хочет, чтобы государь остался жив. Если не яд, так взрыв его убьет… — проговорил Лавр. — Она безумна, брат, я это понял. Она еще безумнее, чем Пафнутий. Она вся во власти своего господина дьявола — бедная, погибшая душа!
— Чем по Авдотье скорбеть, подумал бы лучше, как уберечь царя, — сказал Флор, шевеля пальцами правой руки и разглядывая их так, словно видел впервые. — У меня ум за разум заходит — ничего в голову не идет.
— Пороховую мину уберешь ты. Возьми англичанина и Вершкова, — посоветовал Лавр.
— И я поеду! — раздался юношеский голос.
Оба брата повернулись в ту сторону одновременно и с одинаковым выражением лица уставились на подошедшего Севастьяна.
— Нет, Глебов, ты останешься дома, — приказал Флор. — Ты последний в роду, я не позволю тебе рисковать и жертвовать жизнью… Довольно и нас.
— Я… — запальчиво начал было Севастьян, но Флор встал и рассердился:
— Я велел тебе остаться дома! Если тебя заметят на улице, то схватят, а следом за тобой возьмут под стражу и Настасью. А если ты погибнешь, Севастьян, твоя сестра останется без защиты. Нет, ты будешь здесь. В этом доме тоже могут понадобиться мужские руки…
Севастьян сник и присел в уголке. Бездействие измучило его, но Флор был прав. Кроме того, Севастьян обещал во всем слушаться братьев — хозяев приютившего его дома.