«Поезжай матери тчк новый адрес…»Он не поехал ни к отцу, ни к матери, а рванул в деревню к приятелю, только что уволившемуся в запас из их части. В деревне он две недели глушил самогон, а по ночам зло и пьяно плакал на сеновале. Хотя сам себя уговаривал, что ничего в этом такого нет. Ну, развелись. Делов-то куча… «…Хотя бы дождались, сволочи…»
«РСФСР. Братская могила красноармейцев и комсостава 14-го экспедиционного отряда, умерших от болезни цинги 21 человека в начале 1923 года»…Отдали честь…
«Лейтенанту флота князю Ростовцеву с экипажем фрегата «Св. Анна». Отечество вас не забудет».
«Спецсообщение»
Обл. ОББ Ром милиции Павлову. Дактилоскопическая установка убитого в деревне Смолы ничего не дала. По нашим данным, в вашем районе дислоцируется бандгруппа, примерный состав до шести стволов. Бандиты нападают на крестьян, отбирают продукты. Они имеют устоявшийся канал сбыта, меняя продукты на деньги и золотые изделия как в районе, так и в области. Исходя из особой опасности бандгруппы, высылаем вам в помощь оперуполномоченного ОББ УНКВД области капитана Токмакова.Нач. ОББ Клугман.
«Пан Ромуз. Коммерсант».Микульский сложил снимки в пакет, спрятал их в карман пиджака. Оглядел комнату, погасил свет. Фотограф почти бежит по серым предрассветным улицам. — Стой! Из-за угла появляется патруль. Два офицера и два солдата с автоматами. — Документы. — Вот, — фотограф достает паспорт, в него вложена справка. Офицер, подсвечивая фонариком, прочел ее, посмотрел на фотографа. — Ваш ночной пропуск, товарищ Микульский? — У меня его нет, товарищ лейтенант, — фотограф волнуется. — Мне срочно нужно в милицию. — В милицию? — переспросил офицер. — Впервые вижу человека, торопящегося в милицию.
«Вашей мебели необходим ремонт?» «В Академгородке потерялась собака…» «Куплю ударную установку…»Одно из объявлений было отчеркнуто:
«Комната для одного человека, ул. Объединения… Остановка «Универмаг «Юбилейный»…Денисов позвонил дежурному: — На всякий случай попроси Новосибирск проверить… — Он продиктовал отчеркнутый в «Рекламном приложении» адрес. — А вдруг! Может, Пименов снял комнату на улице Объединения? — Газета с объявлением в кармане погибшего могла, конечно, оказаться случайной. — Насчет проверки Андреева ничего нет? — Нет… Здесь машинист подошел и помощник с ним. С той электрички, что сбила Бухгалтера. Я послал к тебе, — Антон подумал. — А в Новосибирск я позвоню. Все? — Пожалуй. — А как поступить с задержанным? Ну, с этим Долговязым? Сорок пятое отделение просит передать его им. У них уголовное дело. — Пока повремени. Антон насторожился: — Значит, ты считаешь, что он тоже… причастен к несчастному случаю? — У Долговязого мог быть сообщник в электричке, — уточнил Денисов. — Пока я не знаю кто… Неясно, почему Бухгалтер выскочил из поезда… В кабинет постучали. — Войдите. — Денисов положил трубку на рычаг. Машинист и помощник оказались одного возраста, оба сверстники Денисова. Они повторили то, что инспектор уже знал. — В Москве приняли нас на восьмой путь, самый неудобный для пассажиров. От первого вагона до вокзала расстояние порядочное… — Машинист сел в старое кресло в углу, с удовольствием вытянул ноги. — На путях, когда подходили к платформе, никого не было. Шли с обычной скоростью… А у восьмого пути сбоку кусты, шпалы сложены. — Мог потерпевший попасть под электропоезд так, что вы не заметили? — спросил Денисов. Ответил помощник: — Если только свернул на путь перед самым электровозом… Убегал бы от кого-то, например. Кабина высоко, поэтому впереди образуется небольшая слепая зона. Тропинка рядом с дорогой. Поверни круче на близком расстоянии — и пожалуйста! — Себя не жалеют, — вставил машинист. — Будто негде ходить! Помощник договорил: — Когда видимость хотя бы частично ограничена, все может случиться…
«Лев Кондаков. Трагически погиб в маршруте».
«Мы стоим за необходимость государства, а государство предполагает границы.— У вас еще будет достаточно времени поразмыслить над всем этим у себя дома, — уже спокойней заключил майор. — Выездная виза сегодня же будет передана с соответствующим заявлением вашему консулу. Для вас же путешествие закончено. Лейтенант Ковалев! Подготовьте материалы о выдворении гражданина из пределов СССР как нарушителя советских законов, задержанного с поличным… Проследите за его отправкой ближайшим рейсом… И вот теперь, «проводив» любителя классической музыки, Ковалев шел к начальнику контрольно-пропускного пункта, недоумевая, зачем он мог понадобиться так срочно? Ищенко тоже ничего толком не знал и лишь поторапливал друга: скорей, и так времени потеряно много. После улицы из кабинета начальника КПП пахнуло духотой закупоренного помещения. Ковалев доложил о прибытии, с удивлением отметил, что полковник встречает его с улыбкой. — Не догадываетесь, зачем я вас вызвал? Только что позвонили из роддома: ваша жена родила. Все благополучно. Дочь. Надо же, повезло! А у меня одни парни, трое. — Полковник встал, протянул лейтенанту обе руки: — Поздравляю, Ковалев, от души поздравляю. Можете смениться, Ищенко я дам распоряжение, и домой. — Он взглянул на часы: — Служебный автобус отходит через двадцать минут. Не опоздайте. Желаю счастья!.. Да, если нетрудно, захватите и передайте начальнику аэропорта вот этот конверт. Там марки, — пояснил он смущенно, — наши сыновья затеяли обмен. Дружат, понимаете ли, до сих пор, раньше-то мы жили в одном доме… Ковалев автоматически взял из рук начальника конверт. От счастья он сейчас плохо соображал. На пути, перегородив узкий проход между двумя залами, попались неуклюже растопыренные стремянки маляров, затеявших косметический ремонт аэропорта, полные до краев ведра с побелкой и краской. Сами маляры — две девушки и парень в низко надвинутой на лоб газетной пилотке — работали на деревянных мостках под самым потолком, и оттуда летела на пол мелкая известковая пыль. Рискуя разбить себе лоб, вывозиться в мелу, Ковалев вихрем помчался к лестнице, ведущей на второй этаж, взялся за перила. И внезапно будто обожгло руку. Прямо перед собой, чуть ниже ладони, он увидел пачку денег. Деньги были свернуты в рулон и засунуты под фанерную обшивку, которой строители на время ремонта перегородили зону спецконтроля от общего зала, облицевали косыми листами перила и лестничный марш. В сумеречной тени шаткой некрашеной стенки, за которой находились таможенный зал и «накопитель», свернутые в рулон деньги легко можно было не заметить или принять за продолговатый сучок, мазок краски, а то и за мотылька, распластавшего овальные крылья по яичной желтизне фанеры. Даже на глазок, без подсчета, Ковалев мог сказать, что обнаружил крупную сумму. «Сотни четыре, не меньше. Доллары? Фунты? Или в наших купюрах?» Медленно, будто внезапно что-то вспомнив, он повернул обратно, сосредоточенно нахмурил лоб. За ним могли наблюдать, и Ковалев, чтобы не выдать себя, не показать охватившего его волнения, на ходу открыл клапан почтового конверта, достал из него блок марок. В блоке оказалась серия аквариумных рыб диковинных форм и расцветок. Он выудил из пакета следующий блок, притулился к киоску «Союзпечати» наискосок от лестничного марша и принялся углубленно изучать зубчатые бумажные треугольнички с изображением далеких солнечных стран. Под руки попался клочок с оторванным краем, на котором неподвижно застыла неправдоподобная в своей буйной зелени пальма, растущая среди знойных барханов, словно воткнутая в песок метла. Время шло, а возле денег никто не появлялся. Ковалев просмотрел марки по второму кругу. Все эти сфинксы, райские птички, запеченный яичный желток солнца, унылые бедуины в белых тряпицах на головах мало занимали его, но он старательно придавал своему лицу выражение неподдельного интереса. Уже и сама лестница с едва видной отсюда точкой спрятанных денег казалась ему похожей на застывший, словно пирамида, рисунок марки, а цель, ради которой Ковалев торчал в общем зале, была еще далека. Откуда-то сбоку вывернулся Ищенко, подрулил к киоску, заговорил с подхода: — Ну ты даешь, Василий! Лучшему другу — и не сказал. Хорошо, шеф просветил. Ну, поздравляю! — Николай… — Потом будешь оправдываться, за праздничным столом. Дуй скорей на автобус, осталось всего три минуты. — Николай, слушай меня. И не оглядывайся. Под перилами лестницы — тайное вложение. Чье — пока не знаю. Сообщи начальнику смены. И пришли сюда кого-нибудь, хоть Гусева, что ли. Да объясни, пусть не бежит, как на пожар, а то все дело испортит. Ну, давай! У тебя и своих дел по горло. Автобус пусть едет. После сам доберусь, на такси. Так Гусева ко мне подошли… Первогодок Гусев вошел в зал вразвалочку, покачивая чемоданчиком с таким видом, будто получил десять суток отпуска и вот-вот уедет домой. «Артист! — восхищенно подумал Ковалев. — Смотри, как преобразился!» Гусев изобразил на лице, что безмерно рад встрече с лейтенантом, затем хозяйски, чтобы не мешал, поставил чемодан на прилавок закрытого киоска. Незаметно шепнул, что Ищенко ввел его в курс дела, и тут же начал рассказывать какую-то смешную нескончаемую историю про одного своего знакомого, встретившего на заячьей охоте медведя. «Артист! — снова искренне поразился Ковалев. — Откуда что взялось?» Мимо них проходили люди, о чем-то говорили между собой, но Ковалев их почти не слышал, словно ему показывали немое кино. Однажды, еще до училища, когда он служил рядовым на морском КПП и стоял в наряде часовым у трапа, ему тоже показывали «кино». В иллюминаторе пришвартованного к причалу океанского лайнера, на котором горели лишь баковые огни, вдруг вспыхнул яркий свет. Ковалев мгновенно повернулся туда и остолбенел: прямо в иллюминаторе плясали две обнаженные женщины, улыбались зазывно и обещающе. Он не сразу сообразил, что это из глубины каюты, затянув иллюминатор белой простыней, специально для него демонстрировали порнофильм. А потом к его ногам шлепнулось на пирс что-то тяжелое. Записка, в которую для веса вложили монету или значок! Он немедленно вызвал по телефону дежурного офицера. Тот развернул записку, прочел: «Фильм блеф, отвод глаз. Вас готовят обман». Всего семь слов. Внизу вместо подписи стояло: «Я — тшесны тшеловек». Ясно было, что готовилось нарушение границы… В тот вечер, усилив наблюдение за пирсом, наряд действительно задержал агента. Прикрываясь темнотой, тот спустился с закрытого от часового борта по шторм-трапу и в легкой маске под водой приплыл к берегу. С тех пор Ковалев накрепко запомнил «кино» и неведомого «тшесного тшеловека», который, наверняка рискуя, вовремя подал весть. Где он теперь?.. Время по-прежнему тянулось, будто резиновое. Гусев успел дорассказать свою историю и начал в нетерпении поглядывать на лейтенанта, потому что не привык на службе стоять просто так, без дела. Вот уже и маляры покинули свои подмостки, должно быть, отправились перекусить или передохнуть. Следом за ними спустился и паренек в легкомысленной газетной пилотке, поставил ведро со шпаклевкой к фанерной стенке, совсем неподалеку от денег. Ковалев напрягся. Маляр повертел туда-сюда белесой головой, полез в карман, закурил. Снова оглянулся по сторонам, словно отыскивая кого-то. В это время внизу, у самого пола, видимо, плохо прибитые фанерные листы, разгораживавшие два зала, разошлись, и в проеме показалась рука, сжимающая продолговатый сверток. В следующий миг пальцы разжались, пакет оказался на заляпанном побелкой полу, а рука, мелькнув тугой белой манжетой, убралась. Листы фанеры соединились. Гусев даже подался вперед, готовый немедленно начать действовать, но лейтенант незаметно осадил его: стой и не спеши. Пограничник должен уметь выжидать, в этом тоже его сила. Вдруг Ковалев увидел, как паренек-маляр, хорошо видимый Ковалеву, докурил свою сигарету, затоптал окурок и еще раз, уже медленно, оглядел зал. Потом он теснее прижал ведро к стене и заспешил вслед за ушедшими девушками. — Наблюдайте за пакетом и деньгами, — приказал Ковалев солдату. — Потом обо всем доложите. Я — в накопителе. Унимая гулко бьющееся сердце, сдерживая поневоле участившееся дыхание, Ковалев вошел в накопитель, отгороженный от общего зала и различных служб временной фанерной перегородкой до потолка. Обычно Ковалев избегал появляться здесь без надобности, потому что некоторые излишне нервозные и подозрительные иностранцы заранее ждали от этих загадочных русских какого-нибудь подвоха и незаметно, исподтишка фиксировали каждый шаг пограничного офицера; некоторые из них, пряча глаза, в душе желали, чтобы он поскорее покинул помещение. На этот раз народу в накопителе было немного. Две дамы в строгих, неуловимо похожих деловых костюмах с глухими воротами под горло, сидели в ожидании своего багажа на полужестком диванчике, будто в парламенте, и важно вполголоса беседовали. «Не по погоде одежда, — посочувствовал им Ковалев. — Жарко сейчас в кримплене». Ковалев поневоле примечал профессиональным взглядом всякую мелочь. У той, что постарше, подремывал на коленях шоколадно-опаловый японский пекинес с приплюснутой морщинистой мордочкой и как бы вдавленным внутрь носом. Крошечной собачке не было никакого дела до журчащих звуков разговора хозяйки и ее собеседницы. Невнятный людской гомон, смешанный с заоконным аэродромным гулом, тоже мало беспокоил породистое животное, и пекинес невесомо лежал на хозяйских коленях, словно рукавичка мехом наружу. Возле диванчика, неподалеку от дам, склонился над распахнутым кейсом тучный потный мужчина, по виду маклер или коммивояжер. Зачем-то присев на корточки, он перебирал кипы бумаг в своем пластмассово-металлическом чемоданчике с набором цифр вместо замков; шевеля губами, вчитывался в развороты ярких реклам или проспектов и собственных раритетов. Галстук у него сбился на сторону, словно мужчина только что оторвался от погони и сейчас наспех ревизовал спасенное им добро. На Ковалева, прошедшего неподалеку, «коммивояжер» даже не поднял глаз. Широкое окно посреди накопителя было обращено ко взлетно-посадочной полосе, и около него, сплетя за спиной длинные пальцы, неподвижным изваянием застыл человек спортивного склада. Ранняя седина выделялась в его волнистой шевелюре. Мужчина пристально наблюдал за тем, как в отдалении то и дело вихрем проносились самолеты различных авиакомпаний. Вот мужчина повернулся, явив Ковалеву чеканный, как на медали, профиль лица, боковым зрением цепко охватил мало в чем изменившуюся обстановку зала и опять вернулся к прежней позе, лишь сверкнули из-под обшлагов пиджака дорогие запонки. Во всем его облике ясно читалась единовластная уверенность в себе и полнейшее равнодушие к происходящему вокруг. «Такие должны хорошо играть в гольф и лихо водить машину», — подумал Ковалев, вспомнив мимоходом какой-то не то английский, не то американский фильм. Не было у Ковалева ни малейшего желания угадывать среди прочих иностранцев единственного, нужного ему человека, подозревать из-за одного всех, потому что в большинстве своем это были нормальные здравомыслящие люди, многие из которых еще помнили последнюю опустошительную войну или, во всяком случае, знали о ней хотя бы понаслышке. Но кто-то из них, занятых сейчас своими будничными делами, пытался, словно мышь, воспользоваться ничтожным просветом, щелью, чтобы совершить нечто противозаконное, идущее во вред государству и, таким образом, во вред ему самому, Ковалеву. Примириться с этим Ковалев не мог. Он продолжал наблюдение. Сцепленные за спиной, узловатые в костяшках пальцы иностранного пассажира и напоминали те, что на мгновенье мелькнули в отжатом проеме фанерного стыка, и были отличны от них. Чем? Размером, формой?.. Лейтенант, как бы фотографируя руки до мельчайших подробностей, до малейшей жилки, сравнивал и сравнивал запечатленное в памяти и видимое воочию; он боялся ошибиться. Словно почувствовав на себе посторонний взгляд, мужчина расцепил руки, молча и, как показалось лейтенанту, презрительно скрестил их на груди. Ковалев поспешил отвернуться. Его внимание привлек сначала бородатый не то студент, не то просто ученого вида пассажир, по слогам читавший согнутую шалашиком книжку из серии ЖЗЛ об Эваристе Галуа, название которой Ковалев прочел на обложке. Время от времени «студент» поднимал глаза и, не переставая бубнить, исподлобья окидывал зал, находил какую-нибудь точку и на ней замирал, подолгу уходил в себя. Толстая сумка, висевшая у него через плечо, была раздута сверх меры. Чуть скосив глаза, Ковалев увидел маленького вертлявого человечка в мягких замшевых туфлях и болотного цвета батнике, надетом явно не по годам. Заказав себе в небольшом буфете, набитом всякой всячиной, порцию апельсинового сока, мужчина сначала удивленно разглядывал отсчитанный ему на сдачу металлический рубль с изображением воина-победителя, а потом гортанно начал требовать себе лед. — Эйс, битте, льёт, — тыча пальцем в стакан, требовал он попеременно на разных языках. — Льёт, а? Нихт ферштеен? Айс! Явный дефект речи не позволял ему выговаривать слова четко, и Ковалев волей-неволей улыбнулся: уж очень похоже было английское «айс» на вопросительное старушечье «ась?». Сам иностранец тонкости созвучия не улавливал, и оттого еще забавней выглядело его лицо с недовольно надутыми губами и сердитым посверкиваньем глаз. Знакомая Ковалеву буфетчица, Наташа, которой гордость не позволяла объяснить покупателю, что холодильник сломался и пока его не починит монтер, льда нет и не будет, — эта Наташа безупречно вежливо, старательно прислушивалась к переливам чужого голоса, как бы не понимая в нем ни единого слова. Недовольно бурча, иностранец в батнике побрел от полированной, сияющей никелем стойки буфета, на ходу сунул нос в стакан, подозрительно принюхался к его содержимому и на том как будто успокоился. Апельсиновый сок ему пришелся по вкусу. Другие пассажиры были менее колоритны, почти ничем не привлекли внимания офицера, и, глядя на их обнаженную аэропортом жизнь, Ковалев напряженно думал: кто? Кто мог осуществить тайное вложение? Коммивояжер? Любитель гольфа? Или «студент»? А может, этот, в батнике? Все они с одинаковым успехом могли проделать нехитрую манипуляцию со свертком — и ни о ком этого нельзя было сказать с достаточной уверенностью. Любое предположение заводило Ковалева в тупик, а он все равно упрямо продолжал размышлять. Две чопорные дамы, сидящие в накопителе, словно в парламенте, естественно, отпадали, потому что с их надменным видом никак не вязалось понятие грязного дела, недостойного их высокого положения. Благодушный семьянин с двумя хорошенькими девочками-близнецами, расположившимися неподалеку от дам, или восковолицый священник в долгополой сутане, выхаживающий по периметру накопителя, тем более не могли быть заподозрены. И все же сверток поступил в общий зал именно отсюда, из накопителя… Надо было как-то оправдать свое присутствие здесь, в месте, удаленном от пограничного и таможенного контроля, и Ковалев купил в буфете пачку каких-то разрисованных импортных сигарет, хотя терпеть не мог табачного дыма. — Вы сегодня удивительно хороши, — он обратился к Наташе подчеркнуто на «вы». Девушка поправила крахмальную наколку и сообщила лейтенанту: — К концу недели завезут «Мальборо». Оставить? Ковалев покачал головой: нет, не надо. Но невольно улыбнулся в ответ на ее заботу. Со стороны можно было подумать, что лейтенант-пограничник зашел сюда с единственной целью — поболтать с хорошенькой буфетчицей. Что ж, тем лучше. Он с улыбкой отдал Наташе честь и озабоченно направился в самый угол зала, где в стороне от других примостилась на стуле сухопарая миссис, почти старуха, которой уже ни к чему были ни пудра, ни крем, ни прочие атрибуты молодости. Она прибыла в Союз с предыдущим рейсом, минут тридцать назад, но все еще не отваживалась покинуть зал и выйти на воздух. При посадке самолета ей стало дурно, стюардесса без конца подносила ей то сердечные капли, то ватку с пахучим нашатырем. В аэропорту занемогшую пассажирку ждал врач, но от помощи она отказалась, уверяя, что с нею такое бывает и скоро все само собою пройдет. Просто ей нужен покой — абсолютный покой и бездействие, больше ничего. Она сидела под медленно вращающимися лопастями потолочного вентилятора, вяло обмахиваясь остро надушенным платком. Весь ее утомленный вид, землистый цвет лица, кое-где тронутого застарелыми оспинами, нагляднее всяких слов говорил о ее самочувствии. Возле ее ног дыбились два увесистых оранжевых баула ручной клади, и было любопытно, как она сможет дотащить их до таможенного зала. Ковалев остановился напротив, учтиво спросил по-английски: — Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен? Увядающая миссис натужно улыбнулась: — О нет, благодарю, мне уже лучше. Весьма вам благодарна. Белая батистовая кофточка колыхалась от малейшего движения иностранки. Но поверх кофточки, усмиряя воздушную легкость батиста, пряча под собой тщедушное тело, громоздилось нелепое черное кимоно с широкими рукавами, делавшее женщину похожей на излетавшуюся ворону. Ковалев устыдился столь внезапного, неуместного своего сравнения, будто оно было произнесено вслух и услышано; но и отделаться от навязчивого образа оказалось не так-то просто. Он поспешно кивнул пожилой иностранке и легким шагом пересек по диагонали продолговатый зал накопителя. Теперь у Ковалева не оставалось никакой уверенности, что таинственный владелец пакета может быть обнаружен. И потому червячок неудовлетворения, почти юношеской досады точил и точил его душу, проникая глубоко, в самое сердце. Уязвленное профессиональное самолюбие не давало покоя, звало к активным действиям, а что именно предпринять, Ковалев не знал. И словно в утешение ему, каким-то чудом вызванная из недр памяти яркой звездочкой взошла в потемках души внезапная радость: теперь их на земле трое — он, жена и малышка. Дочь… Как они ее назовут? Кем воспитают?.. Еще давным-давно, классе в четвертом или пятом, Василий смотрел в театре чудесную сказку «Снежная королева». Он до слез жалел, что ему досталось от родителей такое неинтересное имя, и тогда же, жалея себя, решил, что, если в будущем у него появится дочь, он назовет ее Гердой. Ну, а если сын, то Кеем… Ковалев усмехнулся: детство все, наивное детство. Сейчас сплошь и рядом Денисы да Ирины, как у Ищенко, да еще Светочки. Хотя и с трудом, он заставил себя на время не думать о дочери, тем самым не позволяя себе расслабиться и размякнуть, потому что невозможно было совместить яркий сполох звезды — рождение дочери, его продолжения на земле, — с тем, что его повседневно окружало, что приучило на многое, очень на многое смотреть совсем иными глазами, чем все. И, пожалуй, впервые его кольнуло покуда безотчетное, но явственное отцовское чувство тревоги за судьбу дочери, за ее будущее. Ведь это на нее, познавшую лишь живительное тепло материнской груди, были нацелены рыла нейтронных бомб, на нее обращали яд возможной новой войны невидимые головорезы. И с этой новой для себя мыслью, с тревогой, подступившей к самому сердцу, Ковалев поспешил к начальнику контрольно-пропускного пункта. В кабинете «шефа», как называли молодые офицеры начальника КПП, по-прежнему стояла вязкая духота. Лопасти вентилятора, слившись в круг, разгоняли застойный жар лишь в ограниченном пространстве впереди себя, шевелили на лбу полковника прядку волос. Закупоренные от аэродромного шума двойные окна в алюминиевых рамах лишь добавляли тепла, накаляя кабинет, как через увеличительное стекло. Сбоку, за приставным столиком, низко склонился к столешнице вызванный пограничниками офицер управления. Он сверялся с записями в коричневом добротном блокноте и на вошедшего не смотрел. Ковалев коротко доложил, что установить, хотя бы предположительно, владельца пакета не удалось. Полковник сдул со лба спадавшую прядку волос, молча кивнул, указывая лейтенанту на стул. Глаза его были подернуты той спокойной матовостью, которая отличает в человеке большой опыт и знания. Ковалев втайне боготворил его, чем-то напоминавшего ему отца, после которого у матери осталось с десяток спешных любительских фотографий да вылинявшая за годы форма пограничного офицера. Отца настигла бандитская пуля уже после войны, и Василий, сколько себя помнил, всегда благоговел перед памятью о нем. Оттого никогда и не позволял себе в присутствии полковника вольных поз, мало-мальских неуставных отношений, хотя совместная их работа не проводила резкий грани между начальником и подчиненным, а, наоборот, большей частью ставила их обоих почти в равное положение. Ковалев таил, ничем не выказывал своего истинного отношения к полковнику; ложное чувство самозащиты однажды продиктовало ему: не хочешь выглядеть перед ним излишне сентиментальным — не проявляйся, сжимай эмоции в кулак, потому что ты не юный пэтэушник, даже не студент, а человек в погонах, с которого спрос особый. Конечно, со временем он понял, что его рациональная теория страдает односторонностью, что глупо сдерживать в себе естественные природные начала, но уже ни перестроить, ни как-то перекроить себя на новый лад не мог: за полтора года послеучилищной службы на КПП в нем тоже сформировался, пусть не до конца, собственный характер, диктовавший свои нормы отношений и личного поведения. Он и теперь вежливо, но твердо отказался от приглашения полковника сесть, стоял на удобном для разговора расстоянии. — Вот что, лейтенант Ковалев… — Начальник КПП несколько раз нажал и отжал голубую кнопку остановки вентилятора, наблюдая за тем, как она глубоко утопает в круглой нише и вновь показывается оттуда, возвращаемая упругой пружиной. — Вот что… В свертке оказались рулоны восковки. Все тексты на ней — враждебного, подстрекательского содержания. Полковник на минуту умолк. Ковалев терпеливо ждал продолжения разговора. — Деньги, по всей вероятности, никакого отношения к пакету не имеют: слишком велико от них расстояние от пола, туда из щели не дотянуться. Видимо, кто-то решил избавиться от них таким образом. Бывает… И маляр тоже тут ни при чем — обыкновенный честный человек, хороший производственник, комсомольский секретарь бригады… Меня в данном случае беспокоит другое. — Полковник взглянул в окно, где синем-сине расстилалось небо без единого облачка до самого горизонта. — Разберемся: почему в пакете оказались только восковки? Обнаруженные восковки — не шапирограф, для них нужна специальная краска. Думается, надо искать недостающую часть «комплекта». Но — наши «опекуны» за рубежом слишком предусмотрительны, чтобы засылать столь далеко «неукомплектованного» агента… А может быть… — полковник перевел взгляд на офицера управления. — Может быть, агент — новичок, так сказать, попутчик, которого за плату уговорили доставить к нам эту мерзость с тем, чтобы потом передать ее по назначению. — Полковник с силой нажал кнопку остановившегося вентилятора. — Вот еще один вариант: трусость. Обыкновенная трусость, которой подвержены и опытные агенты. Вот, испугавшись чего-то, наш «гость» и выбросил восковки. Таможенников мы уже предупредили, а им во внимании не откажешь. Начальник КПП откинулся на спинку стула. — Вам все ясно, лейтенант Ковалев? — Так точно! Вернувшись в зону пограничного контроля, Ковалев некоторое время понаблюдал за работой контролеров. К ним в застекленные кабинки доверчиво, словно дети, протягивали паспорта и визы недавно прибывшие пассажиры, пытались о чем-то заговаривать, путаясь в словах и дополняя их где улыбкой, где жестами. Нигде никакого ни затора, ни недоразумения. Ревнивое, сладостное чувство током пробежало по жилам лейтенанта: его питомцы! Не зря корпел с ними на занятиях по идентификации личности, приучал к тонкостям обращения с документами. Теперь любой работает, как часики: поприветствует иностранца на языке его родины, окинет профессиональным взглядом паспорт, въездную визу владельца, проставит штамп, и — встречай, земля русская, заморского гостя! Встречай и привечай, открывай богатства русской души и необъятных российских просторов!.. В таком счастливом, почти праздничном настроении наблюдал Ковалев за работой своих подчиненных. И единственное, что огорчало его в этот момент душевного подъема, это неоконченная история с пакетом, в которой пока реально существовали лишь обнаруженные рулоны восковки да помнился быстрый, нервный промельк узкой руки с белой манжетой между желтых фанерин… Когда пограничники уже заканчивали оформление пассажиров с прибывшего рейса, в дверях накопителя показалась прихворнувшая миссис. Видимо, она достаточно отдохнула, пришла в себя, потому что, хотя и пригибаясь, несла свой груз сама. Следом, вытирая лоб платком, спешил с прижатым к животу кейсом тучный «коммивояжер». Помахивая непонятно откуда взявшимся зонтом, вышел «любитель гольфа», как мысленно окрестил его Ковалев, мельком, ленивым полувзглядом окинул происходящее. Человек в молодежном батнике и обросший «студент» столкнулись в дверях и никак не могли разойтись — обоим мешала битком набитая заплечная сумка обладателя книги об Эваристе Галуа. Две дамы в строгих черных костюмах вышли из двери накопителя, словно из кельи монастыря, храня на лицах прежнее недоступное выражение. У одной из них на руках по-прежнему подремывал разморенный жарой мохнатый пекинес. Сходство дам с монашенками усиливалось еще и тем, что они шли как бы в сопровождении священника в долгополой сутане, под его молчаливым взором не смели позволить себе даже лишнего шага. Пожилая миссис, ближе всех оказавшаяся к стойке, подтягивала баулы поближе. Тяжелый груз чуть ли не вырывал из ключиц ее худые руки, жилы на шее напряглись — вот-вот лопнут. Ковалев хотел было ей помочь, но возле нее тотчас оказался пассажир в батнике, жестом предложил свои услуги. Однако пожилая миссис, с виду женщина бессильная, так шмякнула баулы об пол, так свирепо глянула на них сверху вниз, словно это были ее кровные враги, с которыми надлежало расправиться. Иностранец в батнике пожал недоуменно плечами и придвинулся поближе к «студенту», переложившему книжку под мышку. Еще не отдышавшись после такой нагрузки, увядающая миссис полезла в карман кимоно за сигаретами, густо задымила, выпуская в недавно побеленный потолок едкие табачные струи. Ковалев удивленно наблюдал за ней: так смолить — никакого здоровья не хватит. Пассажиры разбрелись меж высоких столиков, принялись заполнять таможенные декларации. «Любитель гольфа» писал быстро, почти не отрываясь, с высоты своего роста глядя на продолговатый листок декларации. «Коммивояжер» отчаянно потел, и высунутый наружу кончик языка выдавал его немалое старание. Человек в батнике оказался небольшого роста и потому писал, едва не лежа подбородком на толстом пластике стола. Что-то не устраивало его в четких графах, он поминутно хмурился и комкал один лист за другим. Неподалеку от него заполнял документ сутуловатый «студент». Он так и стоял, не выпуская из-под руки, очевидно, понравившуюся ему книгу о великом математике, хотя она явно ему мешала. Обладательница рыжих баулов справилась с декларацией быстро, одним махом. Ковалев подумал, что наверняка в ее руке перо трещало, отчаянно брызгало и рвало плотную бумагу — так быстро мелькала ее узкая ладонь. Сделав дело, сухопарая миссис выпростала худые руки из болтающихся рукавов кимоно, без надобности щелкала и щелкала блестящей импульсной зажигалкой, поминутно прикуривая и без того подожженную длиннющую сигарету с темно-коричневым фильтром. Яркий румянец покрыл ее щеки, и Ковалев снова удивился, потому что видел всего несколько минут назад полустаруху, которая сейчас сбросила, по крайней мере, десяток лет. Между тем «любитель гольфа» тоже освободился, с невозмутимым видом стоял, опершись на длинный зонт-автомат с изогнутой ручкой, и поглядывал на озабоченных своих соотечественников. Поднимали головы и остальные пассажиры, еще недавно дожидавшиеся своей очереди на оформление въездных виз в накопительном зале. Знакомый Ковалеву таможенник, к низкому столику которого помолодевшая миссис подпинывала и подпинывала по скользкому мраморному полу свои оранжевые крутобокие баулы, незаметно переглянулся с лейтенантом, даже, кажется, подмигнул: вот, мол, дает, такой и годы и хворь нипочем!.. Пора было предъявлять ручную кладь на таможенный контроль, но иностранка отчего-то не спешила браться за баулы, уступала место другим. «С чего бы это?» — насторожился Ковалев. Иностранка стояла к нему в профиль — маленькая и растерянная. Пристальнее прежнего окидывая взглядом ее тщедушную фигуру, Ковалев интуитивно угадал на ее поясе едва заметное утолщение, тщательно укрытое тяжелой тканью просторного кимоно. Такая диспропорция сначала озадачила лейтенанта, когда-то изучавшего анатомию человека и знакомого с основами живописи. Затем тонкая ниточка рассуждений повела за собой мысль, подсказывая Ковалеву безошибочный вывод… Насколько Ковалев мог определить, таможенник тоже что-то почувствовал. Лицо его вмиг стало серьезным, сама собой угасла веселая улыбка, и таможенник вновь обрел торжественно-деловой вид. Два кадуцея в эмблемах петлиц его форменного кителя сияли на солнце крошечными запрещающими светофорами. Даже не взглянув на баулы, таможенник спросил у миссис, все ли деньги и ценности указаны в декларации. Иностранка фыркнула, видимо, что-то не понравилось ей в старательном произношении этого человека, облаченного в темно-синий мундир. — Еще раз повторяю, миссис… — Миссис Хеберт, если угодно. — Миссис Хеберт, все ли деньги и ценности вы указали в таможенной декларации? — настаивал служитель на своем. — Все! — отрубила пассажирка хрипловатым от табака голосом. — Ну, что ж… — Таможенник протянул руку, требуя показать ему зажигалку, которую дама не выпустила из рук, даже когда заполняла декларацию и вздымала баулы на оцинкованный стол. Осторожно он снял с блестящей безделушки заднюю крышку, выковырнул шилом комок ваты. На его подставленную ковшиком ладонь горошиной выкатился черный бриллиант, остро блеснул на свету отшлифованной гранью. Таможенник бережно взвесил, как убаюкал, его на руках, словно там было что-то живое, хрупкое, и в любой момент могло рассыпаться на куски. Черный бриллиант! Редкость необычайная. Точно его цену трудно даже назвать… — Вам придется пройти в комнату для личного досмотра, — объявил таможенник иностранке, от изумления потерявшей дар речи. Она не сопротивлялась, не устраивала крикливых сцен. Брела вслед за неумолимым таможенником, будто в шоке, не видя ни дороги, ни собственных ног. Вдоль тела безжизненно, плетьми свисали когда-то, должно быть, красивые руки с длинными пальцами, белые полоски манжет туго охватывали запястья. Вызванная в комнату для личного досмотра пожилая женщина-таможенник сняла с нее плоский набедренный пояс с фляжками, наполненными специальной типографской краской трех цветов. Дальнейшее она воспринимала как сон. Ей предъявили для опознания пакет в первоначальном его виде, развернули и показали содержимое — рулоны восковок, спросили, признает ли она эти вещи своими. Женщина равнодушно подтвердила: да, пакет и находящиеся в нем восковки — ее. И вдруг разрыдалась — безудержно, навзрыд. — Я знала, знала, что все так и будет, — заговорила она вслед за первой, самой бурной волной слез. — Это они меня вынудили, они! Запугали, что к старости я могу остаться без крова и пищи, что меня вышвырнут на улицу или упекут-в дом престарелых. Они все могут. О, теперь я вижу, что они со мной сделали! Сначала они убили моего мужа, подстроили, будто он погиб в автомобильной катастрофе. Но я-то догадываюсь, я убеждена, что это не так. Мой муж был осторожный человек, он никогда не переходил улицу в неположенном месте и всегда оглядывался; но он слишком много чего знал и всегда мог рассказать о них, всегда! А потом его не стало, и тогда они принялись за меня. Женщина судорожно схватила протянутый ей стакан, сделала несколько торопливых глотков. Вода стекала по ее птичьей шее, пропитывала блузку — она ничего не замечала и говорила, говорила, захлебываясь словами от давно скопившегося гнева: — После похорон ко мне пришли какие-то люди и сказали, что муж остался должен фирме, с которой сотрудничал, огромную сумму. Не знаю, что это была за фирма, муж не любил своей работы и никогда ничего мне о ней не говорил. И о долге — тоже… Мой дом быстро опустел, потому что я привыкла во всем полагаться на мужа и сама нигде не работала. А как иначе, ведь я ничего не умела делать такого, что принесло бы доход. Долг не только не погашался, но и возрастал, уж не знаю, как так у них получалось. Проклятье! Я огрубела и уже дошла до того, что сама себе начала стирать белье и готовить завтрак. А потом… потом они выкупили мою закладную на дом и сказали, что теперь я у них в руках. «Как птичка, — сказали они, — птичка, которой можно подрезать крылышки». Они требовали, чтобы я согласилась работать на них, как это делал муж, и тогда у меня ни в чем не будет нужды. Она сделала еще один торопливый глоток, бездумно начала перекатывать стакан с водой в ладонях. Ее никто не торопил, и женщина, вздохнув, продолжала: — Однажды какой-то черный автомобиль промчался совсем рядом со мной, только чудо помогло мне остаться в живых. И тут я не выдержала. О, вы не знаете, что такое завтрашний день без куска хлеба и без надежды, что такое наши дома для престарелых, куда идут, чтобы умереть не на улице, не под чужим забором… Меня каждую ночь преследовали кошмары, будто я босиком ступаю по холодному полу этого гадкого дома. Б-р-р!.. Нет, вам многого не понять! Я всю жизнь прожила в достатке, мой муж неплохо зарабатывал, чтобы содержать и меня, и дом. Детей у нас не было, так что разорять было некому. И вдруг — все кувырком!.. А те люди, что навещали меня после гибели мужа, сулили мне райскую жизнь, покой и обеспеченность до самой смерти. Они подарили мне бриллиант только за то, чтобы я поехала к вам по туру. И путевку в вашу страну — тоже они приобрели! О, мой бриллиант… — Кстати, миссис Хеберт, зачем вам понадобилось возить бриллиант с собой, да еще в такой, я бы сказал, оригинальной «оправе»? Насколько я понял, вы ведь не собирались его продавать? — Разумеется, не собиралась. Я держала его, как у вас говорят, на черный день. Да, я пыталась спрятать его у себя дома, даже нашла для него ямку в стене, в кухне, под кафелем. Но у нас, знаете, слишком ненадежны дома, чтобы быть спокойным за свое добро. — Тогда отчего вы не указали камень в таможенной декларации? Он был бы в абсолютной сохранности, уверяю вас. Наши законы гарантируют неприкосновенность личной собственности. Иностранка вскинула удивленные глаза, не понимая, шутят над нею или говорят правду. — Вы что, не знали этого? Да или нет? Она прошептала едва слышно: — Нет… Ковалев, все это время молча стоявший у стены кабинета, где шел первичный допрос, взглянул на стол. В самом его центре выделялась на белом листе бумаги усеченная пирамидка камня. Всего лишь камень, продукт природы. А сколько судеб сошлось вокруг него! Нет, когда его дочь вырастет большой, он позаботится, чтобы золотой телец не стал для нее идолом, знаменем жизни. Как можно, чтобы человеком управлял минерал?.. Чтобы в итоге прожитой жизни — печальном итоге — оставалась такая ничтожная, сомнительная ценность? Ковалев взглянул на женщину, все еще не унявшую рыдания. — Чем вы должны были заниматься в Советском Союзе? — спросили ее. — Конкретно: ваши задачи и цели? — Вот именно — заниматься, потому что делать я ничего не умею, — раздраженно произнесла иностранка. — Я кое-как научилась вязать, только кому сейчас нужны мои вязаные чулки, когда их полно всюду, в любой лавочке? А те господа научили меня обращаться с этими штуками, — кивнула она на фляжки и розовые восковки, ворохом сложенные тут же, с краю стола. — Я должна была намазывать формы краской, печатать, а потом засовывать эти дурацкие листовки в почтовые ящики по подъездам! И так — все дни моего пребывания в любом вашем городе. Но в последний момент я чего-то испугалась и решила избавиться от пакета. Хорошо, что я нащупала ногой щель; это меня спасло. Я тут же успокоилась. В конце концов, меня никто не контролировал из тех господ, только я слишком поздно догадалась об этом. А тем людям всегда можно было сказать, что я сделала все, как они велели. О, позор! — Она закрыла лицо обеими руками. — Я — и какие-то почтовые ящики! Присутствующие на первичном допросе переглянулись, осторожно спросили: — У вас все, миссис Хеберт? — А что у меня может быть еще? Что? С меня и так достаточно, довольно. Я устала и… и довольно. Женщина снова закрыла лицо ладонями, горько, безутешно заплакала. Но слезы мало-помалу иссякли. Она подняла голову, с беспокойством спросила: — Что мне за это будет? — Вот протокол допроса. — Офицер управления протянул ей несколько листков: — Прочитайте и распишитесь. — И… что со мной сделают? — напряглась она. — За попытку незаконного провоза антисоветских материалов вы будете выдворены из пределов Советского Союза. Остальное — дело вашей гражданской совести. Иностранка обвила длинными пальцами голову, сжала ее, как обручем. — Кстати, бриллиант вы можете забрать с собой. — Офицер протянул ей камень. — На память. Он все равно фальшивый. Вот заключение экспертизы. Обыкновенная красивая стекляшка. Как видите, ваши господа оказались не столь щедры на расплату. Иностранка сидела оцепенев, потом начала что-то искать на столе среди других вещей. — Закурите? — Ковалев ловко вскрыл пачку, выщелкнул из ароматной ее глубины длинную сигарету. — Пожалуйста, не стесняйтесь, — предложил он почти тем же тоном, каким разговаривал с «больной» иностранкой в закупоренном прямоугольнике накопителя. Пожилая миссис, на глазах растерявшая остатки былой стати, жадно потянулась к протянутой сигарете. — Можете оставить себе всю пачку. Ковалев без сожаления отдал ей красиво разрисованную коробку импортных сигарет, потому что сам не терпел, просто не выносил губительного, вредоносного дыма.В. И. Ленин».
— Теперь конец Гитлеру, он проиграет войну! Советский Союз победит!Это заявление, как и другие подобные, стоило ему тюремного заключения и окончательного занесения в списки «контра», «неблагонадежных», то есть тех, кто решил быть в рядах «Сражающейся Франции»[4]. Они, патриоты, любящие свою родину и готовые отдать жизнь за нее, не могли смириться с позорной капитуляцией Франции. Их поддерживал тогда призыв генерала де Голля: — Ко всем французам! Франция проиграла битву! Но Франция не проиграла войну! Самозваные правительства сдались, поддавшись панике, забыв честь, отдав страну в рабство. Несмотря на это, ничто не потеряно, потому что эта война — мировая война. …Я призываю всех французов, где бы они ни находились, присоединиться ко мне… Наше отечество — в смертельной опасности. Давайте все бороться, чтобы спасти его!!! Это воззвание прозвучало 18 июня 1940 года из Лондона, через два дня после того, как маршал Петен подписал позорное для Франции перемирие; армия разоружена, страна оккупирована, сопротивление фашистам карается смертной казнью. Но патриоты не сдавались: отовсюду, где стояли регулярные части французской армии, в Силы Свободной Франции (ССФ) вступали те, кто не хотел сдаваться и не был согласен с петеновским режимом[5]. За одну лишь попытку побега военных в Лондон, где формировались ССФ, была введена кара — расстрел на месте или каторжные работы. Но они все равно бросали свои части и шли на смертельный риск побега, чтобы сражаться за честь родины. …Путь Игоря Эйхенбаума во Францию лежал через Россию. Так же, как путь его будущих товарищей по эскадрилье (а позже — полку) «Нормандия». Итак, Мадагаскар.
— Я сидел тогда в военной тюрьме за антифашистские высказывания, когда ко мне пришел товарищ передать необычную новость: в Джибути, крупном стратегическом вишистском порту, требуются механики. Но, поскольку город блокирован английскими войсками, туда могут отправить только добровольцев. Это была удача! Ведь здесь, на острове Мадагаскар, за мной постоянное наблюдение, не убежишь, а вот в Джибути, на континенте, где рядом — союзные антигитлеровские войска англичан, — это более вероятно.Он дал согласие на перевод в Джибути.
Какие же тяжелые бои идут в Советском Союзе — вот первая мысль, которая приходит мне в голову. Это первый непосредственный контакт с «русской» войной, и мне не забыть его по сей день. Во мне закипает злоба. Скорее на фронт! С этого момента и все время потом я знаю: здесь, в России, идет беспощадная, не на жизнь, а на смерть, война с фашизмом. А ведь я видел войну в Сирии и в Англии. Но там она не всегда ощущалась, порой о ней удавалось забыть. Здесь же она была с тобой каждую минуту.19 сентября 1943 года. Сталинград… Им дали возможность увидеть город с высоты бреющего полета. Самолет описал несколько кругов над городом и над Волгой. Круги эти навсегда запечатлелись в его глазах, потому что это были круги ада.
Город Сталинград имел шестьдесят километров в длину, и все эти шестьдесят километров были сплошными развалинами. Разрушения в таком масштабе даже трудно было себе представить. Балки, трубы — все перевернуто, искорежено, покрыто ржавчиной и дымом. Куски стен с оконными или дверными проемами, кучи щебня, обломки пушек, танков, гражданская утварь. Если не всматриваться, то видишь кругом только изуродованные балки и — камни, и камни, и камни. Как военный, я понимал, что это была за битва и чего стоила русским победа.Он знал и раньше, что русские стояли насмерть. За ходом Сталинградской битвы следили все антифашисты. «Мы, французы, — скажет спустя сорок лет ветеран полка «Нормандия — Неман» Пьер Матрас, — внимательно наблюдали за Сталинградской битвой, день за днем отмечая на карте малейшие изменения в ходе сражения… Сталинград был поворотом войны, одной из решающих ее побед». …Самолет приземлился на южной окраине Сталинграда — фронтовом поле «Бекетовка». Пассажирам было разрешено осмотреть город, вернее, ту его часть, где можно было хоть как-то ступать по земле. Вид сверху все-таки отличался от той картины, которая предстала перед глазами теперь: беспорядочное нагромождение обломков и осколков имело, оказывается, свой «порядок»; все эти куски металла — алюминия, чугуна и стали — были на вес золота. Их собирали в кучи, развозили и складывали: алюминий с алюминием, сталь со сталью, чугун с чугуном, чтобы переплавить и ковать новое оружие. «Все для фронта, все для победы» — этот лозунг войны осуществлялся повсюду. Необычная экскурсия завершилась осмотром дома сержанта Павлова; стены, как сито, были пробиты пулями. Двадцать пять лет спустя он снова увидит этот дом, когда в составе делегации 303-й авиадивизии во главе с генералом Г. Н. Захаровым посетит Сталинград. Город давно уж восстановлен, и ничто не напоминает ту груду камней и железа, которую он увидел в сентябре сорок третьего. Но дом сержанта Павлова оставался таким же, каким был тогда. У входа стоял часовой, охраняя эти камни, потому что каждому хотелось взять на память реликвию. Игорь Эйхенбаум попросил разрешения взять несколько кирпичей для выставок о Великой Отечественной войне, которые, как ветеран «Нормандии — Неман» и генеральный секретарь ассоциации, он устраивал во многих городах Франции. С трудом, благодаря личной просьбе генерала разрешение было получено. А в 1971 году во Франции выставку «Нормандия — Неман» в Великой Отечественной войне» в составе советской делегации посетил сам легендарный сержант Павлов. Он никак не ожидал увидеть здесь куски «своего» дома и оставил такую взволнованную надпись в книге отзывов: «Никогда не думал, что в Париже увижу кирпичи, которые защищал 58 дней».
— Я ощутил потребность двигаться, идти куда глаза глядят. После всего увиденного было необходимо побыть одному. Я все шел и шел вперед, и до самого горизонта не было видно ничего, кроме каркасов пушек, танков, груды обломков самолетов и бесконечных верениц автомашин всех типов и размеров: это свозили кучи металла, чтобы перековать его в новое оружие. Вдруг послышались удары молота. На расстоянии примерно километра я заметил два силуэта. Подошел ближе и увидел старого кузнеца. Ему было приблизительно лет шестьдесят. Огромным молотом с очень длинной рукояткой он бил на взмах какой-то кусок металла. Это была броня немецкого танка. Старик стучал и стучал молотом, продолжая ломать на части изуродованный танк. Рядом был мальчик лет двенадцати. Поздоровались. Кузнец, видимо, понимал, что происходит с каждым новым человеком, увидевшим руины города, и по-своему ответил на мой безмолвный вопрос: — Город что… Восстановим… А вот жизней не вернешь. На глазах у него показались слезы, и, словно оправдываясь, он добавил: — Я участвовал еще в первой битве. В обороне Царицына. Слов его никогда не забуду: жизней павших не вернешь.
Он сбил их еще в 1940 году во Франции. Жуар — один из самых заслуженных французских летчиков. Он очень красив, молод и очень смел.Полевой аэродром «Слобода» возле Монастырщины, в восьмидесяти километрах от Смоленска. Первая встреча с летчиками «Нормандии», точнее, с теми пятнадцатью, которые остались в живых после Орловско-Курской битвы. Среди погибших Литтольф, Ларжо, Бернавон, де Тедеско, Кастэлен, Верней, Пресиози, Бальку и первый командир полка Жан Тюлян, отличавшийся отчаянной храбростью. Побег Тюляна из петеновских войск к союзникам вдохновил многих других. Как и все, что делал этот командир, побег был рискованным, точно продуманным и стремительным.
Тюлян был капитаном и командовал эскадрильей в Раяке. Утром 5 декабря 1940 года вылетел на тренировочный полет вместе со своим ведомым Жоржем Амарже. Набрав заданную высоту (9 тысяч метров), Тюлян передал по радио: «Испортилась подача кислорода, пикирую, пробиваю облако, идите за мной». Амарже выполняет приказ, но, выйдя в свою очередь из облака, не увидел самолета ведущего. Покружил над морем, но следов аварии не обнаружил. На базе Тюляна также не было! А он бежал на территорию Палестины, в ряды Сил Свободной Франции. Этот побег Тюляна и еще несколько побегов других летчиков, которым тоже удалось бежать на боевых самолетах, позволили создать первую истребительную эскадрилью ССФ под названием «Эльзас», командиром которой и был назначен Тюлян. Эскадрилья трижды переформировывалась, так как несла большие потери. Когда была создана эскадрилья «Нормандия», Тюляну как одному из лучших асов Франции было предложено ее возглавить.
Но уже на следующий день я узнал, что такое обычная норма русского военного пайка и что такое военный быт на русском фронте. Такого я не видел ни в Африке, ни в Англии. Я хочу отдать дань уважения русскому солдату не только за его храбрость, но и за те неимоверные лишения и тот тяжелый военный труд, который он вынес на своих плечах. Я видел советских летчиков и техников, но видел и бойцов наземных войск: по три дня без горячей пищи, по пояс в ледяной воде, они тащили на себе пушки, когда лошади уже отказывались это делать. Я много видел и в русском тылу, видел, как женщины, старики и подростки тянули огромные, по пятнадцати метров в длину станки, привязав их к лыжам, а потом при двадцатиградусном морозе работали на этих станках под открытым небом. Это действительно была народная война и всенародный подвиг: вот почему русские выиграли войну.
Я провел много ночей над книгами и инструкциями по пилотажу, моторам, радио, электричеству, воздушным навигациям, вооружению и т. д., так как до тех пор почти не знал этой терминологии по-русски. А термины эти необходимо было знать абсолютно точно, чтобы самому понять технические разъяснения, инструкции, задания и как можно яснее передать их.При возвращении самолета с задания кто-нибудь из офицеров штаба полка или дивизии беседовал с пилотом: нужно было узнать, как шел бой, что летчик видел на земле — какие войска, какую технику и сколько. Здесь тоже нужен был переводчик. Необходимо было каждый день переводить сводки Совинформбюро, а также советы врачей, содержание медицинских рецептов, административные отчеты, а главное — поддерживать постоянную устную связь. И — поспевать всюду. Общительный характер французов и русское радушие всегда порождали самые теплые взаимоотношения, симпатии, дружбу. Перевод нужен был постоянно и притом — двусторонний: скажи это, передай то! А как по-русски вот это? А как по-французски? Приходилось также сопровождать тяжелораненых или тяжелобольных в главный медсанбат, иногда — до ближайшего города, а иногда и до самой Москвы.
В случаях с тяжелоранеными я старался как можно обстоятельнее передать все нюансы самочувствия, и, понимая мои усилия, они успокаивались от уверенности, что врачу все перескажут точно. Я отдавался своей работе полностью, от души, и находился в распоряжении «своих» летчиков день и ночь. Надо сказать еще об одном важном аспекте работы — личной переписке. Франция была оккупирована, и писем из дому почти никто из нас не получал. Даже открытки из Красного Креста к нам не доходили. Пилоты — в большинстве своем молодые и холостые. Возникали привязанности. И когда кто-нибудь получал письмо от девушки, я должен был немедленно перевести его хотя бы устно, не теряя времени, адресату. Обычно я успевал на ходу передать лишь самое главное. Но я знал, что такой беглый перевод ограничивал душевную суть письма, и по просьбе летчиков ночью, когда вся база спала, делал уже подробный письменный перевод. Иногда меня «щадили» и разрешали переписывать по-французски не все письмо целиком, а только наиболее понравившиеся куски, чтобы иметь возможность их перечитывать. Ответы, в свою очередь, надо было переписать по-русски. По счастью для меня, такие письма случались не каждый день… Но подчас был наплыв, и мне приходилось туго. Я постоянно недосыпал, но думаю, что этот труд под названием «Личная переписка» был почти так же нужен, как перевод приказов боевых заданий в воздухе или координат местонахождения противника.Во время переформирования эскадрильи летчики «Нормандии» проходили подготовку в Туле. Осенью 1943 года туда прибыло большое пополнение — шестьдесят два летчика-истребителя. Переводчики полка должны были уделять много внимания прибывавшим в Советский Союз новичкам из пополнения, объяснять им не только устройство фюзеляжей, мотора, вооружения, бортового оборудования новых для них типов самолетов, но и учить их бытовым условиям жизни в суровом русском климате, рассказывать о традициях дружбы, возникшей между французскими и советскими бойцами.
В числе моих других обязанностей было принимать пополнение в Москве и сопровождать в Тулу. Летчики прибывали небольшими группами, и я сделал около двадцати рейсов Москва — Тула и обратно по железной дороге. В вагоне я часто был единственным французом, и мне приходилось отвечать на тысячи вопросов о Франции: меня поражала эта готовность спрашивать и этот интерес ко всему, стремление обо всем узнать, даже о тех странах и местностях, в которых я просто побывал — Сирии, Ливане, Египте, Палестине, Алжире, Тунисе, Марокко, Иране, Ираке, острове Согласия, Южной, Средней и Западной Африке, Англии. Многие мои попутчики сами ехали из далеких мест — Владивостока, Новосибирска, Урала — и тем более они интересовались всем и хотели как можно больше узнать о других странах и городах.25 мая 1944 года пополненная часть получила приказ приступить к боевым действиям на 3-м Белорусском фронте. Теперь это уже был полк «Нормандия», состоявший из четырех эскадрилий. В честь Франции и в знак веры в ее близкое освобождение эскадрильи получили имена четырех французских городов провинции Нормандия. Эти города во Франции были еще под пятой фашистов, но в русском небе на советских «яках» поднимались эскадрильи Франции — «Руан», «Гавр», «Шербур», «Кан». Они несли на крыльях непокоренные названия, и это был символ того, что за эти города и за всю Европу здесь, на советско-германском фронте, идет битва не на жизнь, а на смерть. Вместе с советскими братьями по оружию французские летчики сражались, приближая победу.
И часто помимо русского языка я слышал на советских волнах немецкую речь: «Achtung, Achtung, die Franzosen sind in der Luft!»[7] Эта фраза не нуждалась в переводе. У фашистов к нам был особый счет: гитлеровцам оказывали сопротивление летчики оккупированной ими страны.
Мне уже пришлось участвовать в трех крупных операциях на передовых линиях, но никогда еще я не видел наступления такого размаха. Снабжение осуществляли с самолетов. Стояли страшные морозы, до тридцати градусов, а земля, казалось, была пропитана минами — но танковый корпус при поддержке авиации все дальше и дальше углублялся на территорию противника. Мы воевали на фашистской земле! До Победы оставалось уже немного!В обязанности радионаводчика входило не только передавать координаты для воздушных боев на перехват, но и уметь ориентироваться в наземной ситуации, чтобы вовремя вызвать истребителей в точки наземных боев. Такую радионаводку обычно осуществлял кто-нибудь из летчиков, чаще всего потерявший из-за ранений способность летать, то есть те, кто знал особенности летной терминологии и понимал, что происходит в воздухе во время и наземных, и воздушных боев, а также умел бы соотносить картину воздушных боев с картой воздушных сражений. Опыт наблюдения за воздухом у Игоря Эйхенбаума уже был, приходилось участвовать и в действиях пехоты, но с танковым корпусом он еще не ходил.
Оперативная карта была получена мною 16 января 1945 года лично от генерала Бурдейного вместе с объяснениями задания и напутствием: «Направление и цель — Кенигсберг и Берлин. Остальное — соответственно обстановке. Ясно, товарищ младший лейтенант «Нормандии — Неман»?» Я готовился к выполнению своей миссии и тщательно изучал карту: я должен был знать ее наизусть и суметь в нужные моменты совершенно точно переносить все моменты продвижения танкового корпуса на мою авиационную воздушную карту. Кроме того, мне нужно было знать всю терминологию танкового боя, знать, как называется оборудование танка, его вооружение. А я, выйдя от генерала, не увидел вокруг ни одного танка… Поэтому и спросил у советского старшего лейтенанта, сопровождавшего меня, как же быть. Он улыбнулся: — Танки вокруг нас, они замаскированы. Действительно, метрах в пятидесяти от нас, абсолютно слившиеся со снегом, стояли знаменитые Т-34. А я-то думал, что вокруг нас только снег и лес! Потом у меня было достаточно случаев восхищаться поразительным искусством маскировки.Еще летом, в августе 44-го, у него появилась отличная возможность наблюдения — хороший французский бинокль, отобранный у одного немецкого генерала, который, как выяснилось при допросе, отобрал его когда-то у французского полковника.
Я сказал, увидев этот бинокль: — А-а, французский бинокль. И добавил по-немецки, что этот бинокль ему уже не понадобится, теперь генералу придется восстанавливать то, что они разрушили, а для начала — casser les cajus — дробить камни.Этот бинокль давал возможность видимости на 30 километров по горизонту и очень пригодился. Танковая армада генерала А. С. Бурдейного неудержимо двигалась на запад. Советская артиллерия поддерживала это наступление мощным огнем. Немцы оказывали отчаянное сопротивление, пытаясь бомбовыми ударами с воздуха парализовать продвижение советских танков. Но советское превосходство в воздухе было уже несомненным. Знание трех языков очень помогало выполнять задания по радионаводке «соответственно обстановке». И когда в воздухе звучали слова «Ici Michel»[8], на них откликались и 18-й гвардейский под командованием Героя Советского Союза А. Е. Голубова, и другие полки 303-й авиадивизии. В эфире звучали слова, понятные и русским и французским однополчанам: Ici Michel! Attention, «Fokke-Wulf» en l’air! J’écoute! Allo! Génja! Prikrivajet «Normandia»! Bombi! Priom! Franzouse, merci! Davai! Ami Franzouse — davai![9] В прорыве участвовали знаменитые «катюши», и команда «О-о-гонь!» долго еще потом, во Франции, звучала у них в ушах. Гром от танков, «катюш», от бомбежек такой, что глохнут уши: когда шло наступление, земля дрожала в радиусе 20—30 километров.
Мне пришлось самому испытать это ощущение, когда рядом рвались реактивные снаряды. Даже на расстоянии 1 километра от их взрывов у вас останавливается дыхание, и вы ощущаете удар по всему телу, не говоря уже об ужасном грохоте и свисте, который словно преследует вас. Вылет снаряда и залпы поглощают так много кислорода, что моментально задыхаешься, а у лошадей, опустивших шеи и склонившихся до земли, из ноздрей льется кровь, и они, изнемогая, мотают головой из стороны в сторону, чтобы избавиться от страшного гула. И все-таки я получаю огромное удовольствие от этого пекла: для меня, француза, мысль о том, что фашисты получают здесь, на русском фронте, во сто крат за те злодеяния, которые они причинили всей Европе, приносит радость.Во время Восточно-Прусской операции возникла фронтовая дружба с Володей Корсаковым, водителем танка Т-34…
Замечательный парень. Он говорил мне: «Пиши, Игорь! Где бы я ни был, в моей деревне всегда будут знать, где я, и тебе ответят».И конечно, верным другом стал майор Горохов, который выполнял в этом прорыве для советских авиачастей то же задание по радионаводке.
Во время затишья мы с ним часто, лежа в траншее, «ворочали» судьбами мира после войны: мы мечтали о том, какая будет повсюду мирная братская жизнь.Друзьями стали и советские разведчики. Ночью они ходили в немецкий тыл за «языками», а днем — всегда на своих мотоциклах впереди танковой колонны.
Их работа была очень опасной. Завидев их, я ждал с бьющимся сердцем. Иногда скажут радостно: «Взяли двух «языков», иногда — увы — услышишь тихое: «А Павел погиб…» Я никогда не забуду это героическое наступление советских войск — огромный поток русских солдат, устремленных на запад. Для них, казалось, не существовало лишений — они шли сквозь холод, буран и огонь — к Кенигсбергу, к Берлину, к Победе.На войне всякое бывает. Двадцать шестого января, уже недалеко от Кенигсберга, танковая колонна двигалась со скоростью 30—40 километров в час. Никакого сопротивления. До самого горизонта — лишь голые поля и ни дерева, ни куста. Вдруг слева от дороги показались шестьдесят «Фокке-вульфов-190». Идут низко, на бреющем полете, приближаются, а вокруг — голое место, нигде не спрятаться и нигде не укрыть танки, технику, людей. Приказ — всем остановиться. Allo Rayack — ici Michel! Allo Rayack — ici Michel! 244—522! Soixante «Fokke-Wulf»! Aux secours! Aux secours! J’écoute, j’écoute![10] В воздухе неподалеку было звено Жака Андрэ. Координаты получили также готовые к вылету истребители, дежурившие возле своих самолетов. Были вызваны все советские истребители с ближайших аэродромов. Но им надо было от трех до десяти минут, чтобы прилететь на помощь. А исход ситуации решали не минуты — секунды. …«Фокке-вульфы» шли двумя группами, по тридцать самолетов справа и слева, на строго определенном расстоянии друг от друга, крыло к крылу и хвост к хвосту. Обе группы возглавлялись ведущими. Вот они начинают сближаться, эти два командира, но вдруг крылья их сталкиваются и от удара ломаются. Самолеты начинают падать на землю. Два взрыва. Дисциплина в воздушных колоннах мгновенно разрушается, и потерявшие своих вожаков «фокке-вульфы» в панике ломают строй, переходя в беспорядочный полет. Переполох, растерянность, наспех бросают несколько бомб (на военном жаргоне — «лягушек») — и исчезают. Это из тех невероятных случаев, когда говорят — могло быть хуже.
Случай нетипичный, но зато красноречивый: противник не любил неожиданные ситуации, и наши пилоты, поняв это, старались посеять беспорядок в рядах немецких воздушных групп, откалывая их друг от друга, предлагая неожиданные варианты боя.В Восточно-Прусской операции полк «Нормандия — Неман» храбро сражался. Вот что вспоминает об этих днях французский пилот Франсуа де Жоффр в своих мемуарах[11]: «За четыре дня наступления полк «Нормандия — Неман» уничтожил двадцать пять вражеских самолетов, повредил двенадцать, но мы потеряли трех летчиков, и семь «яков» были выведены из строя… Эйхенбаум с земли, находясь на передовой, наводит нас на противника… Вся авиация немцев в воздухе. Немецкие летчики пытаются любыми средствами помешать русскому наступлению — мы не знаем ни минуты передышки. Стоит сильный мороз. …Я все еще не могу понять, как у нас не отваливались от мороза пальцы, когда в струе воздуха от вращающегося винта приходилось закреплять парашюты голыми руками! …Майор Дельфино мог гордиться своим полком. Он сам участвовал почти в каждом бою. Наш переводчик возвращается с передовой и рассказывает: — …Трудно себе представить жестокость танкового боя. Нам пришлось давить гусеницами батареи, которые стреляли в нас. Чугун, бетон и человеческие тела — ничто не могло устоять перед русским танком».
«Дорогой мой боевой брат Степа! Получил твое письмо с воспоминаниями о твоей фронтовой жизни. Своих заслуг, пожалуйста, не уменьшай. Ты спас нашего друга Эмоне и этим завоевал у нас высокое признание… Тебя помнят у нас и любят».Помнят и любят — как «отца дивизии» — генерала Захарова, инженеров Агавельяна и Рыжова, Филиппова и Корнеева и всех советских механиков, которых ласково прозвали «ангелы-хранители».
Я должен сказать особо о советских техниках. В течение всей войны они ухаживали за нашими самолетами в самых трудных, а порой в ужасных условиях. Они не только мало спали, проводя день и ночь у «своего» самолета, по десяти раз проверяя каждую его часть, чтобы быть уверенными в полной готовности «яков» к бою. Но они находили еще время, если у них выдавалась хоть одна минута, до блеска протирать и начищать наши машины, которые всегда сияли, как зеркало, — мы действительно причесывались перед ними — это не слова. А порой мы видели, как кто-нибудь из них тихо оплакивал в углу «своего» не вернувшегося с задания французского летчика.Трагический случай войны, ставший достоянием истории и символом советско-французской боевой дружбы, навсегда неразрывно соединил два имени: Морис де Сейн и Владимир Белозуб. У них был один парашют на двоих — и потому одна судьба. Когда при переброске с одного аэродрома на другой пилот де Сейн перевозил в фюзеляже своего друга механика Белозуба, их самолет потерпел в воздухе аварию. Де Сейн вернулся и пытался посадить горящую машину, но три попытки сесть «вслепую» (пилот был ослеплен парами бензина) закончились неудачей… Несмотря на приказы советского и французского командования воспользоваться парашютом, де Сейн предпочел смерть вдвоем жизни для одного себя. Вот как де Сейн писал о Белозубе в письме во Францию: «Мама, здравствуй. Хочу рассказать тебе о Володе. Я называю его философом. Домой он меня ждет с таким же нетерпением, как и ты. Но к нему я возвращаюсь чаще — по два, иногда три раза в день. Когда я сплю и вижу тебя и Клодин, он сна не знает. Мой русский друг в это время делает все, чтобы я еще раз вернулся. Какой это мастер! Какой парень! Обнимаю. Морис де Сейн». А вот письмо Владимира Белозуба своей матери: «Пока нет боевой работы, и я нахожусь в тылу, отдыхаю, хожу в кино, театр — временная передышка. Подружился с одним французом. Его имя — Филиппо Морис де Сейн. Славный парень! Настоящий друг. Мы связаны с ним одной веревочкой. В свободное время обучаем друг друга грамоте. Он меня французскому, а я русскому. Если сможете, достаньте русско-французский словарь — мне пригодится. Ваш сын Володя». Такая же священная дружба связывала Франсуа де Жоффра и механика Лохина. Де Жоффр вспоминал в своей книге: «Механики относятся к нам с чувством трогательной дружбы. Надо видеть их лица, их горящие взгляды, их счастливые улыбки, когда мы сообщаем им о наших победах… Как-то утром, возвращаясь с задания, я сообщил старшему инженеру полка Агавельяну: — Истребитель очень сильно вибрирует… — Ничего, товарищ де Жоффр. Я сменю мотор на вашем самолете за одну ночь. Мне казалось, что он шутит, но, придя на аэродром утром, я увидел моего славного Лохина, который уже заканчивал крепление капота… Меньше чем за одну ночь, при сильном ветре, не имея возможности работать в перчатках, три русских механика заменили мотор в 1200 лошадиных сил. Я хотел бы достигнуть величия этих людей…» Полк «Нормандия — Неман» часто выполнял свои задания в воздухе совместно с 18-м гвардейским под командованием легендарного А. Е. Голубова, лично проявлявшего чудеса храбрости. Он выпрыгнул однажды с двадцатиметровой высоты из горящего самолета без парашюта, сломав тазовые кости, ребра, получив жестокие ушибы, но пообещал вернуться в строй. Действительно, через шесть месяцев он вернулся в свой 18-й гвардейский полк. Любимцем «Нормандии — Неман» был Амет-Хан Султан, дважды Герой Советского Союза, «король тарана». Де Жоффр написал о нем: «Знаете ли вы, что такое таран? Это наивысшая форма самопожертвования русского летчика, который, израсходовав полностью боеприпасы, устремляется на вражеский самолет и ударяет его своей машиной. В девяноста случаях из ста это неминуемая гибель. Амет-Хану повезло. Он остался жив». На его боевом счету 20 сбитых вражеских самолетов и более 500 вылетов. История советско-французского боевого содружества знает еще два имени: Николай Пинчук и Альбер Дюран. В одном из боев Николай Пинчук, расстреляв все боеприпасы, пошел на таран: фашистский бомбардировщик стал разрушаться и падать на землю. Но и самолет Пинчука, получив после тарана повреждение, перешел в беспорядочное падение. Лейтенант Пинчук выбросился с парашютом. Но два фашистских стервятника приближались к нему, чтобы расстрелять в воздухе обезоруженного советского летчика. Это увидел Альбер Дюран и бросился наперерез фашистам, вступив с ними в бой на виражах, отвлекая их на себя. Пинчук между тем приземлился в расположении своих войск, а к концу дня произошла встреча: Николай искал своего спасителя. Ему сказали, что это был Дюран. «Спасибо, Дюран!» Французские летчики хорошо знали о прославленных советских героях А. Покрышкине, И. Кожедубе, братьях Глинка. Их подвиги, как вспоминали они впоследствии, «поднимали боевой дух французских добровольцев».
Тюлян был ас, отчаянно храбрый, азартный. От его поведения во многом зависело, как будут вести себя остальные французские летчики. Расстояние между ведущим и ведомым у советских летчиков было 50 метров, ведомый, таким образом, плотно прикрывал ведущего, а у французов это расстояние вначале было до 300 метров, и Захаров требовал, чтобы французы, как и советские пилоты, шли в бой, плотно прикрывая друг друга. Он говорил: «Война требует коллективных действий, а не индивидуальных».Тюлян был замечательным, виртуозным мастером высшего пилотажа. И, как ас, он по заслугам оценил самолет Як-1, на котором начали летать французские летчики-истребители.
На первом же летном авиаполе французам было предложено самим выбрать марку самолетов. Командир Тюлян спросил: «А какие у вас есть самолеты отечественной конструкции?» Ему ответили: Як-1 с мотором водяного охлаждения в 1200 лошадиных сил и другие с мотором воздушного охлаждения. Тюляну понравился «як», и он сразу же попросил сделать на нем пробный полет: «Пусть механик покажет мне систему запуска мотора, управления, выпуск и уборку шасси и кое-какие детали». Ему разрешили. Тюлян проделал самые разнообразные фигуры высшего пилотажа и был в восхищении от самолета, назвав его «перышком», очень маневренным и соответствующим французскому темпераменту.Так самолет Як-1 утвердился за «Нормандией». Впоследствии французские летчики познакомились с Як-9 (улучшенная модель Як-1) и в 1944 году летали на знаменитых Як-3. Бесстрашный командир Тюлян погиб в боях под Орлом 17 июля 1944 года в неравном бою с «фокке-вульфами»: немцев было более пятидесяти, а французов — десять. После него командование принял майор Пуйяд.
Он всегда проявлял отеческую терпимость и сохранял традиции полка, заложенные еще Тюляном и основанные на братской дружбе между французскими однополчанами и их советскими братьями по оружию.Пьер Пуйяд был одним из первых «голлистов». Путь его на советско-германский фронт лежал через Индокитай, где застал его 1940 год: как и другие смельчаки, он бежал на самолете, но пришлось совершить вынужденную посадку в джунглях и выбираться пешком. Дальнейший его путь в СССР лежал через Тихий океан, Соединенные Штаты, Атлантический океан, Англию, Египет и Иран. «Рассказывать о Пуйяде, — говорит де Жоффр в своей книге, — значит говорить обо всех тех, кто входил в состав полка «Нормандия — Неман». Это значит говорить обо всех тех, кто спешил в Россию из различных уголков земного шара, чтобы сражаться в составе этого необыкновенного полка под французским трехцветным флагом и одерживать победы вместе с Советскими Вооруженными Силами… Они были первыми солдатами полка «Нормандия — Неман»… Майор Дельфино, третий командир полка, возглавил его во время Восточно-Прусской операции.
Он сумел до конца, до последнего дня, поддерживать дух самопожертвования — до последней победы и до последней потери. Он был требователен, но справедлив, и очень «военный» по своему характеру. Всегда показывал личный пример храбрости и дисциплины.После войны в одном из своих публичных выступлений Луи Дельфино сказал: «Я был в этой стране в самое тяжелое время. Я прошел боевой путь борьбы с фашизмом вместе с советскими людьми. Я полюбил их. Я знаю их силу и силу их оружия. И я клянусь всевышним, что никогда не подниму против них руки, и вас к этому призываю». А на вопрос корреспондента «Красной звезды» (8 июня 1945 года) «Как протекало ваше боевое содружество с русскими летчиками?» командир Дельфино ответил: «Это была настоящая и крепкая дружба. Когда мы вылетали совместно с русскими летчиками, мы твердо надеялись на их помощь и никогда не ошибались».
Нам очень импонировало то, что он был искусным пилотом, мастером высшего пилотажа. Мы с восхищением смотрели, как он водил свой самолет Ла-5, как виртуозно делал посадку, когда прилетал на наши аэродромы. Сам участвовал в воздушных сражениях. Для нас он был примером справедливого военачальника, русским человеком с прекрасной душой и русской отвагой. Всегда умел держать себя в руках и быть хладнокровным. И мы думали, что когда в Испании его выбрали командиром антифашистской интернациональной авиагруппы (тайным голосованием — там был такой обычай!), то, наверное, за те же качества, которые и мы любили в нем. Он понимал людей, ценил жизнь каждого человека на фронте и был непримирим к врагу, умея разгадывать его замыслы и вести нас к победам.Французские летчики называли его «отцом», хотя по возрасту он был немногим старше некоторых и даже моложе многих. В 1978 году, когда Захаров возглавлял делегацию советских ветеранов войны, произошел эпизод, который надолго остался в памяти тех, кто был его свидетелем. Небольшой французский городок Кемпери. Мэр города пригласил советских ветеранов на церемонию возложения венков к памятнику героям французского Сопротивления. Церемония уже началась, когда присутствовавшие увидели вдруг вдалеке спешащих мужчину и женщину. Они были очень старые на вид, заметно было, что шли из последних сил, и, не дойдя до площади, в изнеможении опустились под придорожным платаном. Переводчица объяснила, что это известные французские партизаны (маки́) Ив Гобелен и его жена Иветта. Они уже старые, им по 82 года, но, узнав, что здесь, в городе, делегация советских ветеранов войны во главе со знаменитым генералом Захаровым, прошли пешком 12 километров (они живут далеко на побережье), чтобы повидать их. Генерал Захаров поспешил навстречу. Ив Гобелен, вся грудь которого, как и грудь генерала, была увешана наградами, торжественно выпрямился и сказал со слезами на глазах: «Ну вот, повидали русских, теперь можно умереть спокойно». Этот эпизод взволновал всех — как признание старым французским партизаном, героем Сопротивления, того решающего вклада, который внесли русские в разгром фашизма. И — как признание лично генералу Захарову, Герою Советского Союза, командовавшему в годы второй мировой войны 303-й авиадивизией, в составе которой находился французский полк «Нормандия — Неман».
Под Парижем есть город и аэродром Оксер. Вдоль аэродрома проходит река, на противоположном ее берегу — возвышенность. Испокон веков оттуда выкапывали известь и камни. В этих карьерах фашисты сделали подземные мастерские и привозили сюда готовые детали самолетов, чтобы монтировать их здесь, а потом собранные части — фюзеляжи, крылья и т. д. — переправляли через реку на аэродром. Когда мы вернулись во Францию, нам показали эти бывшие гитлеровские мастерские. На авиаполе возле одного из ангаров стояли «фокке-вульфы». Их было, наверное, пятнадцать или четырнадцать, все новые, в хорошем состоянии — немцы не успели их вывезти. Вдруг Робер Марки подошел к механикам, которые их обслуживали, поговорил с ними о чем-то, внезапно сел в машину, запустил мотор и вырулил на взлетную полосу. Только потом один из механиков сказал нам, что Марки предварительно спросил у него, как управлять. Прогревал мотор он уже перед самой взлетной площадкой. Мы поняли, что ему захотелось взлететь на одном из тех самых «фокке-вульфов», против которых он сражался на своем «яке» (у Марки на боевом счету 13 сбитых фашистов). И на этом (вражеском!) самолете, которым он управлял впервые в жизни, Марки показал нам сеанс высшего летного пилотажа. Потом со стометровой высоты пошел в абсолютное пике, перешел на бреющий полет, а приблизившись к нам — уже демонстративно пошел низко бреющим… Но что это? Он вскапывает винтом перед собой куски земли — ведь, если он коснется поля, неминуемо разобьется. Мы все замерли. Но вот он резко делает «горку» вверх, выпускает шасси и садится! Из кабины выходит белого цвета — понимал, конечно, что был на волосок от гибели: «Черт, я не знал, что винт у «фокке-вульфа» на 30 сантиметров длиннее, чем у Як-3!» Вот насколько точно он чувствовал самолет. Мы, конечно, сразу побежали за сантиметром, стали измерять. Действительно, разница в 30 сантиметров! Вот как он понимал машину. Из-за этих 30 сантиметров и вспахал винтом поле 16 раз. Но, к счастью, земля была рыхлой после недавнего дождя, а самолет шел не по бетонной дорожке. Но я вспоминаю этот случай, чтобы показать, как знали пилоты свой «як» — до сантиметра, буквально.Марки не один раз демонстрировал «як» — замечательную машину, которая вошла в историю полка «Нормандия — Неман». Однажды в Нюрнберге, по пути из Эльбинга (Восточная Пруссия) во Францию, когда на подаренных Советским правительством «яках» полк возвращался на родину, во время остановки было предложено такое необычное соревнование: летчик из другого французского полка, который сражался на западном фронте вместе с союзниками, на «спитфайере» должен был состязаться с Марки, который пилотировал Як-3:
Марки на «яке» зашел все-таки по горизонтали в хвост «спитфайеру»! Мы были рады за наш верный «як». Правда, присудили ничью — радость встречи и безусловно блестящая техника второго летчика решили дело.В августе 1944 года самолет Як-9, закрепленный к тому времени за полком, был заменен новой конструкцией — Як-3 — «истребителем, в то время не имеющим себе равных» (генерал Захаров). Французские летчики давали ему замечательную оценку: «Обзор у истребителя был изумительный. Самолет обладал отличной маневренностью. При выполнении свечи создавалось впечатление, что машина никогда не остановится. На пикировании самолет развивал большие скорости. Не успеешь отдать ручку, как стрелка уже показывает скорость свыше 600 километров в час. Но этим достоинством нужно было уметь пользоваться»[12]. И они умели пользоваться самолетом, который предоставило им советское командование. Перед отлетом во Францию командир Луи Дельфино сказал: Все мы очень довольны советскими самолетами. Особенный восторг вызывает у нас самолет «Яковлев-3». По своей маневренности, скорости и многим другим качествам он значительно выше немецких самолетов. Могу проиллюстрировать это таким фактом: 16 октября 1944 года, когда французские летчики впервые поднялись в воздух на Як-3, а немцы в этом районе еще не встречали новых советских самолетов, нам удалось в течение одного дня сбить 29 вражеских машин «мессершмитт» и «фокке-вульф». Мне приходилось летать не только на советских самолетах. В частности, я летал на «Аэрокобре» и «Спитфайер-5». Должен сказать, что «Яковлев-3» я ставлю выше этих самолетов»… После безоговорочной капитуляции фашистской Германии и победоносного окончания войны полк «Нормандия — Неман» вернулся во Францию. Вылетали из Эльбинга. В небо поднялись 40 серебряных машин. Пилоты сделали прощальный круг в воздухе, отдавая салют своим боевым товарищам, братьям по оружию.
В Звездном городке мне пришлось побывать впервые, но с советскими космонавтами уже посчастливилось встречаться во Франции. Это замечательные люди космоса: Юрий Гагарин, Владимир Комаров и генерал-лейтенант Береговой. Мое знакомство с Гагариным произошло вскоре после его полета, когда мэр города Сен-Дени (рабочее предместье Парижа) вручал ему золотую медаль. Узнав, что я из полка «Нормандия — Неман» да еще говорю по-русски, он забросал меня вопросами. Потом, несколько лет спустя, у нас произошла встреча у Эйфелевой башни. Мы узнали друг друга, обнялись — кто-то сфотографировал нас — и теперь это фото всегда висит в моем доме. Я очень уважал Владимира Комарова, дружил с ним и, как многие другие, считаю, что это был один из самых замечательных, мужественных и простых людей, талантливейший космонавт. Трижды он бывал во Франции на съездах по космонавтике, и каждый раз я был его переводчиком. Часто он приглашал в свой номер, угощал колбасой, черным хлебом — в общем, это были такие товарищеские ужины, и мы подолгу разговаривали с ним, и всегда он очень интересовался «Нормандией — Неман». Я счастлив, что вместе с представителями своего полка снова в Советском Союзе. «Надо жить по-братски, чтобы земной шар никому не удалось взорвать», — вот что выражали нам все советские люди, которые подходили к нам на улицах Москвы, Волгограда, Звездного. А генерал Захаров, возлагая венок у мемориальной доски погибшим французским летчикам, сказал: «Слово «война» должно навсегда исчезнуть из языков всех народов земного шара». Война должна быть объявлена во всем мире вне закона — за это отданы миллионы жизней, в том числе и жизни наших товарищей.
«Генерал Захаров объявил нам, что мы сегодня же вечером возвращаемся в Пруссию. Поезд ждет нас в 20 часов…»Капитаново перо вдруг остановила такая мысль: он-то ведь сам возвращается не на фронт, а в Париж — так от какого же «мы» он пишет? Перед такой дилеммой — делить полк на два «мы» — де Панж еще не вставал никогда. — Эй, Жан, — окликнули его, — ты помнишь, два года назад мы поехали в Россию, имея право только на 10 килограммов багажа? — Помню. Ну и что? — А то, что теперь кое у кого перевес. Кто возвращается на фронт, тем и горя нет: поезд, он потащит. А кто вылетает в Париж, да еще кружным путем? — Какой перевес? — не понял капитан. — А ты погляди на де ля Пуапа, на Альбера, на Андре, на Риссо… Да ведь их грудь теперь бронебойной пушкой не возьмешь, столько орденов да медалей навешано! Бьюсь об заклад, в каждом перевесу на килограмм, а то и два. Ты это запиши, запиши! Все хохочут, тут же импровизируют тост за «вынужденный перевес». В Париж уезжают двадцать человек, на фронт возвращаются сорок, и, кто кого провожает, кто кому больше завидует, не понять. Отсмеявшись со всеми, де Панж продолжает хроники, и по тексту можно судить, как «мы» постепенно отдаляется от него:
«…Ветераны полка, побыв недолго в Москве, скоро поедут во Францию в отпуск на пару недель. В 11 часов мы нанесли визит в военную миссию, где генерал Пети предложил тост в нашу честь. В 18.30 мы прощаемся с ветеранами, которых мы увидим теперь не раньше, чем через несколько месяцев, и отправляемся на вокзал…»Пора! В последнем тосте сдвинуты бокалы. За окном уже урчат машины, поданные, чтобы отвезти полк на вокзал. Роли, кажется, окончательно перепутываются: те, кто остается на фронте, оказываются «уезжающими», во всяком случае, они уезжают первыми. Де Панж протягивает кому-то из них журнал. Полковник Пьер Пуйяд, хотя отныне уже не он, а майор Луи Дельфино командует полком, едет на вокзал и с каждым прощается так: сначала под козырек, потом следует пожатие протянутых рук, потом короткое мужское объятие с хлопаньем друг друга по плечу. Снова под козырек, уже к другому, а по пути рука быстро, как бы вскользь, смахнет с ресницы слезу. И так сорок раз. Плачьте, мужчины! С миром расставаться трудно, но куда труднее с войной. Кто-то, видно уже в поезде, докончил отчет этого дня:
«В 20 часов мы покинули Москву в сильно расстроенных чувствах, но с надеждой, что в прусском небе мы пожнем урожай побед, которые стяжали за время осенней кампании…»По черной нитке рельсов, по бескрайней белой простыне поезд помчал обратно на фронт полк «Нормандия — Неман». Где-то по обочинам этой нитки, в одиночных и братских могилах, а зачастую и в безвестных, полегло уже тридцать три французских летчика; еще девять едут навстречу своей смерти. Еще нельзя этого знать, еще только… нет, уже декабрь сорок четвертого, но еще не кончен счет победам и смертям, еще идет война, однако один итог уже бесспорен, уже можно его подводить, да он уже и подведен. Франция и СССР только что заключили договор о союзе и взаимной помощи. Ради этого полк и был полным составом вызван с фронта советским командованием и приехавшим в Москву президентом временного правительства Французской Республики генералом Шарлем де Голлем. Чистили сапоги, драили пряжки, достали парадную форму, зная, что являются не статистами на дипломатическое представление, а чуть ли не главными действующими лицами, без которых торжество было бы и не подлинно, и не полно. И если багаж каждого из них действительно потяжелел от двуправительственных наград, то, пусть и приурочено это было к событию, основанием для каждой нагрудной наколки послужил конкретный ратный труд и риск — что полковой, что личный. Война эта, как никакая другая на человеческой памяти, коллективизировала ратную работу, а вместе с ним коллективизировала и риск. Только сердце человеческое по-прежнему умирает в одиночку. Сердцам друзей дано лишь замереть от боли, чтобы она — рубцом памяти — затвердела навсегда. Сто с лишним имен за три года, та́я в боях, но нарастая от пополнения к пополнению, включил в себя боевой состав полка «Нормандия — Неман». Сто разных биографий, разных характеров… Первый боевой командир «Нормандии» Жан Тюлян отказывался жить в избе и на любом новом аэродроме начинал с оборудования землянки метрах в двадцати от самолета, чтобы по тревоге немедленно взлететь. «Белое облачко, всего, казалось, на секунду разделившее нас в бою 17 июля 1943 года, — вспоминал Пуйяд, — скрыло его от меня навсегда…» Капитан-летописец Жан де Панж вослед полковому журналу военной поры рассказал о судьбах самых близких ему друзей, погибших в России, и вот, в частности, об одной из них — о капитане Альберте Литтольфе, сбившем 14 самолетов противника и погибшем за день до Тюляна:
«Как говорил Сент-Экзюпери, для Литтольфа было бы катастрофой умереть дома, в своей кровати. Когда спустя пятнадцать лет после войны в русском лесу были найдены его останки и доставлены во Францию рейсовым самолетом Аэрофлота, мы, с десяток ветеранов полка, пришли его встретить в Бурже. Мы были глубоко взволнованы и в то же время чувствовали, что сам он, Литтольф, иной судьбы себе бы не пожелал…»Сама история возложила на эти 108 человек ответственную миссию первыми пройти по тропе франко-советского союза. Выбрав движение де Голля «Свободная Франция», они тем самым становились военнообязанными ее постепенно возрождавшихся вооруженных сил. Но — важно помнить — в Россию они ехали и находились там на положении добровольцев. Каждый в любую минуту вправе был покинуть полк, а значит, и страну — однако, если и покидали, то только на носилках. Хотели они того или нет, поодиночке или коллективно, но они действительно стали «чрезвычайным и полномочным послом Франции в СССР» — не зря полк в годы войны так и называли. С обеих сторон. Да, в России им выпало представлять свой народ, его отвагу и дружелюбие, открытый и честный характер. Но вот первые двадцать летчиков возвращаются во Францию, и… Представляли ли они себе, какой они ее найдут? Зато они, конечно, хорошо помнили, какой покинули ее.
«Его перебил пожилой человек в сером костюме. «Господин Лаваль?» — спросил он и, прежде чем Лаваль успел ответить, дал ему пощечину. Воспользовавшись переполохом, старик скрылся в толпе. Впоследствии я узнал, что его сын, летчик, погиб в бою».Не была ли эта пощечина, на пять лет опередившая приговор французского суда Пьеру Лавалю — он вынес ему высшую меру наказания, — не была ли эта пощечина первым действием Сопротивления? Как могла страна, располагавшая мощной промышленностью, более чем пятимиллионной армией, проиграть военную кампанию всего за 38 дней? Дрожжи капитулянтства уже давно подошли в подкупленной германскими капиталами печати, вскружили головы политикам, стратегам, финансистам такой, казалось, достижимой и близкой возможностью — толкнуть Гитлера на Восток. Ради этого правительство Эдуарда Даладье подписало соглашение с ним в Мюнхене, а правительство, Поля Рейно уже в ходе «странной войны» поручило главнокомандующему вооруженными силами Франции генералу Максиму Вейгану разработать план нападения на СССР с кавказско-каспийского плацдарма. Операция была намечена на лето 1940 года. Основная, ударная роль в ней отводилась авиации… Немцы уже шли на Париж, когда Рейно спешно вызвал из Мадрида французского посла Филиппа Петена и назначил его своим заместителем. Престарелый маршал поклонялся Гитлеру и был им за это высоко ценим. Маршалу шел восемьдесят пятый год. Он носил симпатичные французские усы, взгляд его голубых глаз одновременно выдавал натуру и «сурового солдата», и «доброго отца». К тому же с первой мировой войны за ним тянулась слава «героя Вердена». При ближайшем внимании историков оказалось, что это легенда, ее долгие годы создавала прогерманская «пятая колонна» во Франции. Человек, в чьей учетной карточке личного состава еще в пятьдесят девять лет — а столько было полковнику Петену в 1914 году — значилось: «Выше бригадного генерала не продвигать», по игре прихотливого случая через три года оказался во главе французской армии. Он проиграл одно за другим все начатые сражения и не успел сдать только Вердена, провел показательные расстрелы во взбунтовавшихся полках и наверняка кончил бы сдачей Франции врагу, если бы вовремя не был заменен маршалом Фердинандом Фошем. В тот же Компьенский лес, в старый вагончик, где 11 ноября 1918 года Фош принял капитуляцию кайзеровской Германии, теперь лично пожаловал Гитлер, чтобы поверженная Франция покаянно склонилась перед ним. Это было 22 июня 1940 года. Ровно через год ефрейторский сапог шагнет туда, куда его так долго подталкивали и подбивали, — на восток, на СССР. Разлад «высших государственных интересов» и действительных интересов большинства французов — граждан и нации — возник не вдруг. Он шел по нарастающей еще с июня 1933 года, когда с перерывом в один день Гитлер и Даладье вышли на европейскую политическую сцену. Он диктовался «200 семействами» Франции, имевшими право решающего голоса на общих заседаниях Французского банка. Одно из расследований, предпринятых правительством Народного фронта, показало, что «банк управляет Францией через головы избранных народом представителей», что его пятнадцать всемогущих регентов и акционеры-родственники «200 семейств» все больше объединяют свои капиталы с капиталами рейха, финансируют «пятую колонну», науськивая ее на коммунистов, на рабочих. Вишизм свалился на Францию? Нет! Он к ней подкрался. Не в силах сам сломить демократическое движение в стране, он ждал часа, предсказанного в гитлеровской «Майн кампф»:
«До тех пор пока вечный конфликт между Германией и Францией будет разрешаться нами только в форме обороны, он никогда на деле разрешен не будет… Нужно понять, что мы должны, наконец, собрать все свои силы для активной борьбы с Францией, для последнего решительного боя».Гитлер выражался ясно: Францию нужно уничтожить. Послушное рейху вишистское псевдогосударство и было первым этапом осуществления этой идеи. Почему, однако, фюрер сначала оккупировал лишь две трети Франции, а ее южной части с центром в Виши позволил иметь даже свои призрачные конституционные институты? Потому что Франция была колониальной империей. Расчет был удержать для себя с помощью «центрального правительства» французские колонии и флот. И когда в североафриканских колониях Франции в ноябре 1942 года — операция «Торч» — высадятся англо-американские войска, для Гитлера это моментально станет поводом перешагнуть через «барьер». С этого часа вся Франция стала Франкрейхом. Сент-Экзюпери был прав, сказав про Альберта Литтольфа, что для него было бы катастрофой умереть дома, в постели. В майских и июньских боях над Францией он сбил шесть вражеских самолетов. 18 июня по радио он услышал обращение генерала де Голля к французам, призвавшего мобилизоваться на борьбу с врагом. Еще несколько дней он подождал, что будет дальше. 22 июня, услышав о перемирии в Компьенском лесу и приказе Петена сложить оружие, он немедленно завел свой «Девуатин-520» и на последних каплях бензина дотянул до английского берега — от Тулузы! В октябре он случайно услышал по радио интереснейшую новость о себе. Таким счастливым своего друга капитан де Панж не видел ни до ни после: — А?! Ты слышал?! Вот это да! Меня! Литтольфа! К смертной казни! Ура-а-а! Потом он помчался «встречать» гитлеровцев в Грецию, потом полетел в Ливию и сбил еще четыре самолета. Потом он узнал, что формируется эскадрилья «Нормандия» специально для отправки на восточный фронт, в Россию. Капитан был тут как тут, а вместе с ним и верный де Панж, будущий летописец «Нормандии».
«26 июня. Хорошая погода… В 20 часов вылет для прикрытия бомбардировщиков на правой стороне Березины, у Борисова».В этот день Пуйяд впервые увидел Березину и как раз в тех местах, где когда-то переправлялся Наполеон. И впервые узнал, что лицом к лицу перед ним и его полком — соотечественники, обрядившиеся в наци. Вечером во «французской избе» была, разумеется, дискуссия, которую, однако, решили в журнале не отражать, так как «то не французы, а люди без родины». Пуйяд подвел итог дискуссии примерно так. «Стыд? — переспросил он. — Ну уж нет… Стыдиться их мы могли в сороковом, даже в сорок первом, но начиная с сорок второго — нет. Тут есть разница: сначала мы сделались врагами, а потом оказались друг с другом в состоянии войны».
«Никаких происшествий», — записал капитан де Панж и вдруг спохватился: «Надо же! Чуть вообще не забыл отметить событие, которое наложило такой важный отпечаток на нынешний день. Сегодня, 6 июня 1944 года, открыт второй фронт!»Открыт на северном французском побережье, в Нормандии, чье имя носит полк. Только через полтора года вот он, ответ тем русским солдатам, что зимой сорок второго при свете коптилки читали тревожную сводку Совинформбюро… А русский фронт уже громыхал на западных границах. Вспаханные вручную (или, лучше сказать, вплечную) поля заколосились хлебом. Полк патрулировал над Березиной. Сто с лишним лет назад здесь кончилась слава великой армии Наполеона. Зачем он шел сюда, что надо было ему в таких далях? Одного летчика, прогулявшегося как-то в деревню Любавичи, местный поп, сообразив угощение с самоваром и водкой, повел показать избу-музей. В селе были и мужчины, уже правившие крестьянский труд, хотя вчера только из лесов, из партизан. Сто пятьдесят наполеоновских солдат положили предки этих людей вилами и топорами. Избу немцы подожгли, но оружие наполеоновское, и обгорев, осталось цело: пищали, мушкеты. К ним теперь добавляли немецкие автоматы, каски, разбитый пулемет… Пилот Ив Фору, после того как «приземлился» и попал в госпиталь, почувствовал себя здесь вроде как музейный экспонат. «На меня ходили глядеть… Но «звездой» я был недолго, потому что в лазарет привезли русскую летчицу Соню». Он сбил лишь один фашистский самолет, а она уже три, «и я испытал что-то вроде комплекса, когда всеобщий интерес переключился с меня на нее»… Постигнуть душу незнакомого народа, среди которого назначила оказаться судьба, помогают разные обстоятельства; госпиталь на войне в этом смысле — школа незаменимая. Легкораненые ставят спектакль для тяжелораненых, хотя сами еще вчера были на их месте. Спектакль патриотический, «Давным-давно», о временах нашествия Наполеона на Россию. Фору смотрит его в пятый, десятый, двадцатый раз, прогрессирует в языке, но одна деталь упрямо ускользает от его понимания. На сцену, то есть в избу, к раненым русским офицерам входит казак и докладывает, что принес им показать французскую подкову. Все начинают без удержу хохотать: раненые-актеры, раненые-зрители. Ив Фору, в конце концов, умоляет объяснить причину смеха. Хохот еще больше. Приносят наполеоновскую подкову и для сравнения русскую. В то время как подкова русская с шипами — на таких подковах лошадь поскачет хоть по льду, французская — совершенно лысая. — Боже мой, — шепчет Фору, — и что, Мюрат этого не знал? И его лошади скользили и падали? — Да знал он, знал! Ну как ты не поймешь? Это шутка в пьесе, но шутка серьезная. Ну, лысая подкова… понимаешь… не может она зацепиться за чужую землю, связи у нее с этой землей нет. Понятно? — Боже мой, — шепчет снова Фору, — ну конечно, понятно…
«В Москве мы побывали в Музее Советской Армии и увидели там, к своему стыду, среди скопления германского оружия бронеавтомобиль «панар», пулемет «гочкисс» и другое оружие, выпускаемое во Франции…»Трофеи эти несказанно расстроили летчиков. Наполеон, Антанта, теперь вот эти ублюдки из «Франкрейха»… Да неужто мы первые французы, которые пришли на эту землю как друзья? Насколько они были осведомлены в истории, выходило, что так. Однако дальше они узнают про двадцать французских интернационалистов, участвовавших в русском Октябре. Двое из них оказываются особенно интересны пилотам: Робер Дэм и Эдмон Розие. Антанта пошла на красную Россию с танками. Пять танков красноармейцы отбили, один послали в Москву на первомайский парад девятнадцатого года: показать поверженного монстра. Тут его и увидели Розие и Дэм. А они, инженер и рабочий, собирали этот танк до войны, там, во Франции. Теперь они по памяти берутся восстановить чертежи. Так что первый советский танк, оказывается, сделан с помощью французских интернационалистов? На Сормовском заводе? Ах, это Нижний Новгород? На Волге? Куда немцы не дошли? Ура Розие и Дэму, они внесли свой вклад в битву Франции с фашизмом! Когда же все это было? Двадцать пять лет назад? Всего двадцать пять? А ведь правда, Советскому Союзу только двадцать пять лет. Вот как нам и как летчикам из 18-го гвардейского полка…
«Какая сила в этом человеке! С такими командирами Красная Армия побеждала и победит!»Через полгода полковник вернется и снова полетит в небо в паре с французским летчиком. Пройдут два месяца, и почти так же, с разорвавшимся парашютом, из горящего самолета прыгнет Пьер Жаннель. Он упадет в самую гущу наступающих советских танков. Его, как Голубова, «по частям» соберут в Москве, и он тоже всем будет доказывать — и докажет, что должен вернуться в полк. «Наш Голубов», — мог бы смело написать в журнале де Панж.
«Если в течение предыдущей войны пехота не поспевала за танками, то сейчас авиация не поспевает за пехотой…»Очередная стратегическая дискуссия во «французской избе»? Да. И она совершенно к месту. В июне-августе сорок четвертого три Белорусских и 1-й Прибалтийский фронты пробили в германской линии обороны четырехсоткилометровую брешь, устремились в нее и, не давая фашистам вкопаться в землю, развив мощное наступление, молниеносным шагом вышли к западным границам СССР. Два дня в июле остались в полковой памяти особенно отчетливо. Один был облачен и хмур, другой солнечен и ясен. В первый день произошла нелепая и страшная трагедия, во второй же день вроде бы ничего не произошло. Однако два эти дня разделяет нечто куда большее, чем метеорологические условия и событийная хроника. 15 июля 1944 года погибли де Сейн и механик Белозуб, которого де Сейн звал «философом» и который прибыл в группу год назад.
«Какого прекрасного товарища потеряли мы, жизнерадостного и неистощимого на выдумки, простого, искреннего и честного! Вторая эскадрилья понесла тяжелые утраты: две недели назад пропал без вести де Фалетан, сегодня погиб де Сейн. Лейтенанты Соваж, Шик и Лебра хоронят нашего товарища в Дубровке, тогда как в Микунтани мы, построившись в каре по приказу полковника Пуйяда, отдаем погибшему последние почести минутой молчания. Наша новая база удалена на запад на 400 км… Сверху было видно, как вдруг оборвалась монотонная и бескрайняя, так, что не охватишь глазом, русская равнина, по которой мы прошли с Волги. Мы даже не в силах сдержать рукоплескания, увидев собор из красного кирпича, окруженный живописной лужайкой». «16 июля. Изнурительная жара. Мы расположились на большой ферме, крытой черепицей. Это часть огромной частной усадьбы. Посреди фермы — выложенный камнем колодец, с водокачкой, «как во Франции»… Окрестности холмистые, перелески и поля; горизонт ограничен 500 метрами. Живут здесь поляки, среди них много молодых людей. Мы им очень симпатичны. А от них то и дело слышим вопрос: «Будут ли у нас колхозы?» Мы снова вступаем в контакт с миром индивидуализма…»Россия умывалась водой льющейся, зорко подметил один историк, потому здесь в ходу рукомойники и кружки для слива воды; Запад умывался водой стоячей и придумал поэтому таз… Впрочем, все это детали и элементы быта, входящие чуть ли не в ландшафт и уж во всяком случае — в уклад жизни. Но, перебираясь с Березины на Неман, летчики уловили не столько смену ландшафта, быта, уклада, сколько смену атмосферы, духа. Гибель ли де Сейна на самой кромке русской земли так их поразила? Но ведь летчики все были привычны смотреть смерти в лицо и встречать ее, как подобает воинам: даже самый глубокий траур никогда не размягчал их воли. Дело скорее в том, к а к погиб де Сейн. Де Сейн погиб, как за две недели до него погиб де Фалетан. Запись в журнале:
«Де Фалетан на Як-7 отправляется вместе со своим механиком на место, где он оставил неисправный самолет, взлетает и берет обратный курс. Но он не возвращается».Из донесений наземных частей стало ясно, какая трагедия разыгралась в воздухе. Самолет явно подыскивал площадку, чтобы сесть; но в районе передовой земля всегда изрыта и перепахана. А самолет уже заваливался, падал… Почему же летчик не выпрыгнул с парашютом? Бруно де Фалетан до конца боролся за жизнь механика Сергея Астахова и свою жизнь. Но спасти он мог бы только одну — свою… Эта трагедия разыгралась, когда никого из товарищей не было в небе. Следующая, повторившись точь-в-точь, произошла вся у них на глазах, с той, однако, разницей, что де Сейну приказал прыгать сначала его командир майор Дельфино. Но когда выяснилось, что на борту самолета русский механик, и притом без парашюта, решение перешло к русским — майор Дельфино передает микрофон старшему инженеру дивизии капитану Сергею Агавельяну. После двух неудачных попыток самолет рванул вверх метров на восемьсот. Лишь потом до Агавельяна дойдет, вынырнув из тайника памяти, смысл коротких реплик, которыми обменялись сгрудившиеся вокруг него французские летчики; кто-то из них сказал: — Я бы не смог оставить самолет, бросив механика… — Я тоже нет. — И я тоже… Но микрофон уже у Агавельяна в руках. Он думал: вот-вот как бы одуванчик возникнет рядом с самолетом и полетит от него в сторону и вниз, и приказа отдавать не придется, и не придется потом мучительно разбираться в правомочности таких вот чудовищных приказов, по которым одна жизнь как бы признается дороже и нужней другой. Самолет снова ринулся вниз, Агавельян понял, что теперь летчик попробует последнее: слепую посадку. Это — гибель вдвоем. — Морис! — закричал он. — Это приказ! Немедленно прыгай! Другого решения нет! Уже у самой земли «як», еле-еле управляемый, клюнул носом, перевернулся на спину, надрывный вой мотора как бы срезало взрывом, все произошло так быстро, что, казалось, самолет сам влетел в пламя, свечой поднявшееся навстречу ему с земли. Жизнью на войне рисковать приходится постоянно, и шанс здесь всегда максималистский: или — или. Лейтенант де Фалетан и капитан де Сейн действовали в экстремальных условиях, когда на размышления оставались секунды. Поступили бы они иначе, имей они возможность спокойно взвесить и решить? Вспомним разговор французских пилотов на земле, услышанный Агавельяном и переданный им в своих воспоминаниях. Да, оба раза шанс был максималистским по двойному счету: или вдвоем спастись, или вдвоем погибнуть. Наверняка спасти можно было только одну жизнь. И этот выбор сбрасывался со счетов — де Сейном в небе, а его друзьями на земле — именно потому, что не оставлял шанса другому. Мужская дружба, фронтовое братство, подвиг самопожертвования. Все слова справедливы! И, однако, не передают, быть может, самого существенного. Отношения всех французских пилотов с русскими пилотами и механиками взросли в атмосфере полного согласия личных интересов с коллективными устремлениями и задачами. Коллективными в самом широком значении — до всенародной широты. Это было открытие, которое подарила им, которым их пронизала Россия. Но вот граница позади, они на западной стороне мира. Она, в общем, им знакомей и привычней. Перемена оглушительная! Как всегда в тех случаях, когда походные кухни отставали — а это происходило иногда в наступлениях, при смене баз, — полк моментально переходил на домоводство и делал это, надо признать, довольно расторопно. Капитан де Панж со своей малой высоты никогда не забывал приметить, где картофельное поле, где еще растет какой полезный овощ или фрукт. Если сильно припирало, полк, чего греха таить, выбрасывал «зеленый десант», ну а уж поохотиться на дичь считалось и вовсе занятием благородным и для желудка полезным. Они прошли и пролетели по России тысячи километров и никогда, среди разрухи, голода, мужественно сносимых народом страданий, никогда не навлекли на себя ничьей немилости или гнева, ни хутора, ни колхоза, ни охотничьего хозяйства, а уж тем паче колхозного двора. За каждую воздушную победу летчикам Советской Армии полагалась денежная премия. Естественно, и французским летчикам тоже. Они не знали, что делать с деньгами, потому что их никак не удавалось употребить в знакомых ли, незнакомых ли селах и дворах. Им делалась какая-либо поблажка, скидка, исключение? Ничего подобного. Точно такое же отношение они видели и к летчикам — побратимам полка, ко всей армии. В конце концов, они перестали даже интересоваться своей зарплатой и вознаграждениями, забыв, где и на каких счетах копятся эти деньги. Полк нес с собой, в себе, как несла и вся освободительная армия, ту нравственную силу, что происходила и вытекала из коллективно принятых жертв и лишений, коллективной воли к их преодолению. А путь к этому преодолению лежал через победу.
«Да у нас, — пишет он, — жена такого лица возьмет лопату в руки, только чтобы попозировать фотокорреспонденту из журнала!»Французский механик познакомился с молодой советской летчицей; назначено рандеву; он приходит, она нет. У механиков даже питательный паек был на два номера ниже, чем у пилотов, они «чинят в амбаре», в то время как летчики «воюют в небе», — можете себе представить закомплексованность молодого человека? Спустя час он узнает: она только что погибла в бою. Навсегда расстроилось рандеву, а может, и любовь двух людей. И все же тут не только потрясение чувств. Француженкам в отваге не откажешь, еще в начале прошлого века вся Европа восторгалась мадемуазель Бланшар, летавшей по воздуху на шаре и разбившейся на глазах у толпы. Но как смогло подняться буквально со школьных парт, только-только расплетя косички, целое поколение девчонок, летающих по воздуху не ради денег и рекламы, а под прицелом пулеметов? В памяти французского механика советская девушка-летчица осталась навсегда — ее образ, ее символ…
Эти деньги еще и добраться не успеют до счета № 14001 Госбанка, как полк «Нормандия» вдогонку им пошлет в Фонд обороны еще 7 тысяч своих премиальных рублей — сбито еще семь самолетов противника. К концу войны Советское правительство, однако, отклонит их очередное ходатайство о передаче своих премий в Фонд обороны, более того, прощаясь с летчиками, настоит на выплате им денег, которые они отказывались брать. Выплачены они были в долларах. Лишь потом, когда уже многие из них распростятся с военной службой, когда начнется новая война — «холодная», они в полной мере оценят, как это было прозорливо и заботливо сделано. Полк и сегодня жив, он располагается под Реймсом, в краях шампанского. С молодыми французскими летчиками мы там чокнулись шампанским «Нормандия — Неман». Прием был по случаю визита советской эскадрильи в полк-побратим. Здесь с любовью и памятью собрана и представлена полная история «Нормандии». В годы войны эти люди поняли, что сознание правого дела сплавляло волю миллионов советских людей в несокрушимый порыв нации. Из своих скудных рационов не по приказу свыше, а по движению бьющихся в ритм сердец умудрялись еще отложить на самолеты и танки, понимая, что они должны пройти перед плугом и отогнать тех, кто несет ярмо. Человек, конечно, не лошадиная сила, но если уж и это приходится на себя взять, если надо впрячься и тянуть, то и это он сделает, потому что у него есть с землей связь прочная и нервущаяся. Мир коллективизма не только не гасит человеческую индивидуальность, а помогает ей ярче раскрыться и крепче стоять.Письмо главы французской военной миссии в СССР Э. ПЕТИ Верховному главнокомандующему Вооруженными Силами СССР И. В. СТАЛИНУ
10 декабря 1943 года С того момента, как французский истребительный полк «Нормандия» был передислоцирован, наши пилоты получили от советского командования сумму в 75 тысяч рублей в качестве премии за сбитые самолеты. С целью принять участие в производстве военных материалов, желательно в постройке самолета, командир полка майор Пуйяд от имени пилотов своего соединения передал мне эту сумму с просьбой предоставить ее в ваше распоряжение…
«Летчики группы «Нормандия» прибыли в Париж. — Если бы вы знали, как ждали мы этой минуты, — рассказывает капитан С. Капитан С. один из самых прославленных офицеров эскадрильи. К тому же это очень молодой капитан. Но сегодня он думает только о том, как бы скорее вернуться на фронт. Там его и его друзей ждут самолеты. — Русские продвигаются так быстро, что, боюсь, не опоздать бы нам! — У меня впечатление, что вы чем-то разочарованы. — Да. Представьте, мы сожалеем, что прибыли сюда. — Почему же? — Мы прибыли из России. Женщины, мужчины и даже дети, все до единого там втянуты в борьбу. Там каждый непроизвольно забывает свои интересы для того, чтобы помочь стране. — А что же вы нашли во Франции? — Во Франции? То и дело слышу здесь слова: «Хотите хороший адресок? Я знаю славный ресторанчик. Всего за пятьсот франков, и так далее…» Идет война, но для кого-то она — средство обогащения. Мне это противно! — Но ведь не все же французы промышляют на черном рынке! — Не все. Только я вот что хочу сказать. Россия сейчас — это как бы один индивидуум, а Франция — миллионы индивидуумов. Если мы хотим стать великим народом, мы должны забыть формулу: «Каждый для себя!» Пока я здесь, я повстречал многих парижан. Я нашел их апатичными. Никакого порыва, никакой теплоты. Все говорят о своих делишках, а кое-кто при этом еще и потирает руки: «Дела идут, слышишь, и войне скоро конец!» Вояки в домашних туфлях… Еще немного, и они повылезают от нетерпения из кожи. Однако им и в голову не приходит мысль хоть что-то сделать для победы! — Но это же вовсе не их вина! После Освобождения в армию призвали только рекрутов сорок третьего года. — Гражданское население тоже может сделать не меньше солдат. Мне показалось, что в этом отношении у нас что-то не так. Вот, пожалуйста. Солдаты прибывают в Париж — на пальцах можно пересчитать приемные пункты для них, да и те организованы из рук вон плохо! Или на днях на Восточный вокзал прибыла партия наших раненых. Думаете, Красный Крест поторопился их встретить? Или кто-то потрудился предупредить Красный Крест? Кругом подобная небрежность, а я в Советском Союзе отвык ее видеть… Однако капитан С. встретил молодых французов призыва сорок третьего. Они отправлялись на фронт. Башмаки их были стоптаны и дырявы, одежда на плечах — с миру по нитке. — У них, может, не было шика наших друзей американцев, зато на этих лицах было написано желание борьбы. Один из них, показав мне свои прохудившиеся башмаки и форму, сказал: «Ничего, мы повоюем и в том, что есть!» У этих парней были счастливые лица. Знаете, они вернули мне веру. Они сродни революционерам 1848 и 1871 годов, это благодаря им Франция обретет свое лицо!»
«…Политика уловок и недоверия, проводившаяся между Парижем и Москвой в промежутке между двумя войнами, и их разлад в решающий момент лежали в основе возвращения вермахта на Рейн, аншлюса, порабощения Чехословакии, разгрома Польши — всех актов, которыми Гитлер начал захват Франции, за которым год спустя последовало вторжение в Россию. …Русские усилия, нанеся непоправимый ущерб немецкой военной машине, послужили основным условием освобождения территории нашей метрополии. Для Франции и России быть объединенными — значит быть сильными, быть разъединенными — значит находиться в опасности. Действительно, это непреложное условие с точки зрения географического положения, опыта и здравого смысла. Эта истина, вытекающая для народов из всего, что им пришлось пережить, господствовала, могу сказать, на переговорах в Москве. Оба правительства на этой основе пришли к выводу о необходимости особого союза между Россией и Францией; это, по мнению обеих сторон, основной этап победы, а завтра — безопасности».
«Прежде всего потому, что он уничтожает достоинство человеческих отношений».Петеновская клика сочла его разногласия с де Голлем ободрительным знаком для себя и назначила его на важный «государственный» пост в Виши, думая, что он немедленно прилетит во Францию. Он с отвращением отверг дикую мысль о службе в Франкрейхе и послал вишистам свое проклятие. А что же «дипломатическая миссия»? Все, что нужно было сделать с самозваным послом Франции, это запереть его в комнате и заставить что-то написать. Его и заперли. Он и написал. «Военный летчик» — книга о товарищах по истребительной эскадрилье 2/33 — получила шумный успех, стала моментально бестселлером, Америка зачитывалась, Виши тоже спешно издало книгу, но спохватилось:
«…«Военный летчик» изымается из продажи впредь до того, как слухи о переходе Сент-Экзюпери в оппозицию к Виши окончательно подтвердятся… Шульц. Министерство пропаганды. Франкрейх. 11 января 1943 года».Случайное ли совпадение? Издававшаяся подпольно газета французского Сопротивления, которой капитан С. дал свое интервью, называется «Франс д’абор», а самое знаменитое обращение Сент-Экзюпери, с которым он обратился к самим американцам, называлось «Д’абор ля Франс». Разнится лишь порядок слов. Народ, а не правительства, страна, а не враждующие политические партии и группы — так понимал писатель-летчик долг каждого француза в этот тяжкий исторический час. Он предлагал манифест:
«Мы, французы, отвергая дух вражды между собой, должны сплотиться вне всякой политики…»Но война-то как раз была кровавым следствием причин, уходивших в политику насилия, захватов, расизма, антикоммунизма, презрения общества капитала к человеку. Сент-Экзюпери ехал не только за самолетами. Он надеялся еще убедить в необходимости немедленно открыть второй фронт, и не где-нибудь, а именно на юге Франции. США и Англия начали, однако, с высадки в североафриканских колониях Франции — операция «Торч». Уже и Сент-Экзюпери увидел в этом скорее оккупацию, чем освобождение. К тому же США не порывали дипломатических отношений с Виши, активно, хотя скрытно, их поддерживали. Он понял, что его дипломатическая миссия провалилась. Его снова «заперли в комнате». Он написал «Письмо к заложнику». Он уехал из США подавленный, пробился — несмотря на все рогатки «из-за возраста» в свою старую эскадрилью, чтобы принять посильное участие в войне с фашизмом.
«Моя война, — написал он в одном из писем этого времени, — там, на высоте 10 тысяч метров…»Появился «Маленький принц», летающий с планеты на планету от злых людей к добрым, от добрых к злым, пытаясь понять, как же можно наконец правильно устроить этот мир. Он больше любил землю людей, чем небо без них, но там он чувствовал себя уютнее… Из дневника эскадрильи 2/33:
«31 июля 1941 года. Самолет «Локхид» Р-38. Задача: аэрофотосъемка на юге Франции. Пилот Сент-Экзюпери с задания не вернулся».Де Голлю принадлежит мысль о «трех этажах безопасности». Первым этажом он считал союз Франции и СССР. Вторым — союз с Англией, но с тем учетом, что Англия, как империя колониальная, «никогда не спешит».
«…Имеется еще третий этаж безопасности — это Соединенные Штаты и другие государства. Пока Соединенные Штаты тронутся в путь, война успеет шагнуть далеко вперед. В этот раз Соединенные Штаты вступили в войну, когда Франция была выбита из войны. Россия подвергалась вторжению, а Англия находилась на краю гибели».Сент-Экзюпери в начале войны больше всего рассчитывал на третий этаж. Он обманулся. Первый этаж оказался самым близким к фундаменту европейской безопасности, его несущей конструкцией. И все-таки как жаль, что он это понял поздно, не присоединился к крылатым послам Франции, полетевшим в СССР. Их миссия — военная, дипломатическая, человеческая — оказалась успешной потому, что совпала с объективной тенденцией истории, политики, с прогрессивными политическими устремлениями мира. Когда такое совпадение достигается, вот тогда действительно зарождается золото человеческих отношений самой высокой пробы и непременно возвышается до братства.
«Безусловно забронировать две одноместных первого класса для иностранцев мистера Скайльса и мистера Смайльса».Мгновенно пухлая рука человечка пронеслась мимо носа пароходного агента и упала на телеграмму: — А это что же, черт вас возьми! (Схватил депешу.) «Безусловно забронировать…» Телеграмма наркоминдела! На каком же основании у вас нет кают? Головотяпство! Вредительство! (Агент мигнул, в глазах его появилось что-то человеческое.) Я буду жаловаться. Где телеграф? Мистер Скайльс и мистер Смайльс, — это же плановая поездка… Палки суете в колеса? Под напором страшных слов агент торопливо мигал. Рефлексы его пришли в крайний беспорядок. Он ничего не спросил, ни фамилии человечка, ни того — почему именно он берет каюты Скайльса и Смайльса, — словом, в полнейшей путанице мыслей протянул ему два ключа: — Извиняюсь, мистер… Товарищ… Две каюты первой категории… Значит — это ваша телеграмма? Вам бы надо сразу сказать, что… Человечек побежал от стола. В дверях, прищурясь: — На пароходе, надеюсь, — икра, стерлядь и тому подобное? — Кухня на ять… Вот — капитан… Можете переговорить… Но тот уже исчез за дверью. Агент сел, провел плоскими пальцами по увлажненному лбу: — И с первого же слова — вредительством сует в морду… Капитан, сидевший уныло и равнодушно, вдруг усмехнулся желтым боковым зубом под запущенными усами: — А мое мнение, что он взял тебя на пушку. Агент затрясся, позеленел: — Меня — на пушку? Что вы хотите этим выразить? — А то, что каюты забронированы для американцев, а получил их он. — Да он-то кто? (Агент застучал костяшками пальцев по телеграмме.) Он-то и есть американец, как их там, — Скайльс или Смайльс… — Да ведь ты его даже фамилии не спросил… — Разговаривать с тобой! Шевиот, штиблеты — бокс, весь в экспорте… Эх ты, провинция! По одной шляпе можно понять, что — американец, как их там — сволочей — Скайльс или Смайльс… — Так ведь он же русский, — сказал капитан. Агент весь перекривился, передразнивая: — «Рускай»!.. — Он же по-русски говорил. — «Па-русски»!.. Что же из того — по-русски? Может, он тыщщу языков знает… Капитан сдался. Крутанул унылой головой: — С тобой разговаривать… А кормить я их чем буду? — Иностранцев? — Ведь они нашего жрать не станут… Ну — икра, стерлядь… И сразу — перловая похлебка с грибами на второе… — Продовольственный сектор меня не касается… Шумно в контору вошел широкий, ужасной природной силы человек, в сером френче, галифе и тонких сапогах. Медное лицо его сияло — ястребиный нос, маленький рот, обритый череп, широко расставленные рыже-веселые глаза. — Броня товарища Парфенова, каютку, — басовитый голос его наполнил контору. Агент молча взглянул в телеграмму, подал ключ. Парфенов сел рядом с капитаном, подтянул голенище: — Голодать не будем, папаша? — Глядя по аппетиту, — уклончиво ответил капитан. — Повар-то у вас прошлогодний? — И повар и заведующий хозяйством — те же… — А то — смотри — не засыпься: американцев повезешь… — Не в первый раз. Тяжело возить француза, — в еде разборчив, — от всего его пучит… Американца хоть тухлым корми — было бы выпить… В прошлый рейс четверых вез. В Астрахани едва из кают вытащили. Туристы! — И Волги не видели? — Ничего не видели — как дым… Для удобства прямо внизу у буфетчика пили. День и ночь водку с мадерой. Парфенов раскрыл маленький рот кружком и грохотнул. В контору ввалилось несколько человек с фибровыми чемоданами, — москвичи, выражение лиц нахальное и прожженное до последней грани. Обступили стол, и у агента зазвенело в ушах от поминания, — будто бы между прочим, — знаменитых фамилий, декретных имен… Так, один с мокрой шеей, в расстегнутой белой блузе, трясся отвислыми щеками, потными губами, собачьими веками: — Послушайте, товарищ, была телеграмма моего дяди Калинина, дяди Миши?.. Не было? Значит — будет. Дайте ключ… Другой, с носом, как будто вырезанным из толстого картона, и зловеще горящими глазами, ловко просунулся костлявым плечом: — Для пасынка профессора Самойловича, броня «Известий ВЦИК»… Чья-то в круглых очках напыщенная физиономия, готовая на скандал: — Максим Горький… Я спрашиваю, товарищ, была от него телеграмма по поводу меня?.. Нет? Возмутительно!.. Я известный писатель Хиврин… Каюту мне нужно подальше от машины, я должен серьезно работать. В то же время на пристани, куда ушел капитан, произошло следующее: человечек, которого в конторе приняли за важного американца, в крайнем возбуждении кинулся мимо бочек с сельдью на сходни. На набережной уже гремели подъезжавшие пролетки с пассажирами. Он остановился, всматриваясь в темноту, и — свистящим шепотом: — Миссис Ребус, миссис Ребус… Мимо него, скрипя досками, прошел в контору веселый Парфенов. Наверху ссорилась с извозчиками группа бронированных москвичей. Человечек дрожал от возбуждения: — Миссис Ребус, миссис Ребус. Тогда из темноты у самой воды выдвинулась женская фигура в мохнатом пальто. Он кинулся к ней по мосткам: — Достал две каюты. — Очень хорошо, но вы могли сообщить это более спокойно, — несколько трудно произнося слова, с английским акцентом проговорила женщина. — Дайте руку. У меня узкая юбка. Протянув к нему руку в дорожной перчатке, она вскочила на мостик. Поднятый воротник пальто закрывал низ ее лица, кожаная шапочка надвинута на глаза. Оправив кушак, она задвинула руки в широкие карманы. Ее твердый носик казался кусочком заморского владычества на этом сыром и темном советском берегу. — Каюты, которые вы получили, надеюсь, не заняты? — спросила она. — Вы же сами знаете, что я не мог заказать кают… Все переполнено… Пришлось взять каюты мистера Скайльса и мистера Смайльса… — Как же вы думаете поступить с этими джентльменами? Через минуту они будут здесь. Надеюсь — вы не предполагаете, что я буду спать вместе со Скайльсом или Смайльсом? — Все понимаю… У меня трещит голова, миссис Ребус… — Агентство Ребус не оплачивает трещание вашей головы, мистер Ливеровский. Дайте ключ. Я устала и хочу лечь. — Предполагал, что вы могли бы как-нибудь сами переговорить с американцами… Вам-то они, конечно, уступят каюты… — Я ни о чем не буду просить Скайльса и Смайльса, они не принадлежат к числу наших друзей… — Тогда что же? Чтобы они совсем не поехали? — Да. Их не мешало бы проучить — этих друзей советской власти. — Я должен понять, что вы разрешаете не останавливаться ни перед какими мерами?.. — Да… Ключ! — сказала Ребус. Опустив ключ в теплый карман, пошла к освещенному пароходу. Обернулась. — Негр едет? Вы проверили? — Едет. Каюта ему забронирована. Сам видел. (Схватился за нос в крайнем раздумьи и — про себя:) «Гм, что-то надо придумать!» Ливеровский скрылся в толпе сезонных рабочих. Миссис Ребус, двигаясь как представительница высшей цивилизации, внезапно споткнулась. Медленно оборачиваясь, отодвинулась в сторону. По мосткам шли — молодая женщина в атласном несвежем пальтеце с заячьим воротником и трое мужчин. Один из них был негр; улыбаясь широким оскалом, он глядел вокруг с доброжелательным любопытством. — Это — Волга? Я много читал о Волге у ваших прекрасных писателей. — Все восхищаются: Волга, Волга, но безусловно — ничего особенного, — говорила дама с заячьим воротником, — я по ней третий раз езжу. После заграничной вам покажется гадко. Грязь и невежество. Муж дамы с заячьим воротником, профессор Родионов (средних лет, средней наружности, весь, кроме глаз, усталый), внес шутливый оттенок в женины слова: — Собака, ты все-таки не думай, что за границей повсюду одни кисельные берега… — Какие кисельные? Когда я о киселе говорила? При них котируешь меня как-то странно… — Ах, собака, ну опять… — Может надоесть в самом деле, — всю дорогу выставляешь какой-то дурой… — Ну, ладно… Видимо, царапанье между дамой и профессором было затяжное. Негр сказал, глядя в бархатную темноту па огоньки бакенов, на мирные звезды: — Я буду счастлив полюбить этот край… Четвертый спутник лениво: — За карманами присматривайте. Один глаз у него был закрыт, другой — снулый, худощавое лицо как на фотографии для трамвайной книжки. Он пошел за ключами. Негр переспросил: — Не понял, — о чем товарищ Гусев? Дама с раздражением: — Знаете, мистер Хопкинсон, не то что здесь карманы береги, а каждый день — едет, скажем, пассажир — так его с извозчика даже стаскивают. Весь народ на этой Волге закоренелые бандиты… Профессор с унылым отчаянием: — Ну, что это, Шурочка… — И тут готов спорить? — Никогда не поверю, миссис Шура, вы ужасная шутничка… — Хопкинсон не договорил: глаза его, как притянутые, встретились с пристальным взглядом миссис Ребус. Улыбка сползла с толстых губ. Шура завертела любопытным носиком: — На кого уставились? (Увидела, тоненько хихикнула.) Вот и правда, говорят, — на негров особенно действуют наши блондинки… — Шура, замолчи, ради бога. — Оставь меня, Валерьян. — Это дама — не русская, — с тревогой проговорил негр, поставил к ногам профессора чемодан и, будто преодолевая какой-то постыдный для него страх, пошел к миссис Ребус. Приподнял шляпу. — Боюсь быть навязчивым… Но мне показалось… Эсфирь Ребус освободила подбородок из воротника пальто и улыбнулась влажным ртом, пленительно: — Вы ошиблись, мы не знакомы. — Простите, простите. — Он пятился, смущенный, низко поклонился ей, вернулся к своим. Лакированное лицо взволнованно: — Я ошибся, эта дама англичанка… Но мы не знакомы… (Снял шляпу, вытер лоб.) Я немножко испугался… Это нехорошее чувство — страх… Он передается нам с кровью черных матерей… — Слушайте, испугались этой гражданки? Чего ради? — Она мне напомнила… Ее взгляд мне напомнил то, что бы я хотел забыть здесь, именно здесь, в России… — Расскажите. Что-нибудь эротическое? — Собака, пойдем на пароход в самом деле… — Оставь меня… — Женщинам не отказывают, миссис Шура… Но слушать на ночь рассказы негра… — Именно — на ночь… — Вы будете плохо спать. — Наплевать, слушайте… Все равно — у меня хроническая бессонница. — Это у тебя-то? — сказал профессор. — Мистер Хопкинсон, сознайтесь — у вас какая-то тайна… Не ответив, негр опять повернул белки глаз в сторону миссис Ребус. Лицо ее до самых бровей ушло в широкий воротник, ножка потоптывала. Притягивающие глаза не отрывались от Хопкинсона. Шура прошептала громко: — Уставилась как щука… Когда Гусев, вернувшись с ключами, заслонил спиною миссис Ребус, она оторвалась от стены и прошла мимо Хопкинсона так близко, что его ноздри втянули запах духов. Почти коснувшись его локтем и будто обезвреживая странный блеск глаз, она освободила из воротника подбородок, показала нежнейшую в свете улыбку: — На пароходе будем болтать по-английски, я очень рада. Ожидается прекрасная погода. Покойной ночи. Она ушла на пароход. Хопкинсон не смог ничего ответить. Родионов сказал раздумчиво: — Странная штука — рот, губы, вообще. Глазами солгать нельзя. Женщины лгут улыбкой. — Шикарная дамочка, — прошипела Шура, — туфли, чулки на ней видели? а сукно на пальте? Вся модная, тысяч на десять контрабанды. — Чего хочет от меня эта дама? — с ужасным волнением спросил Хопкинсон. — Что ей от меня нужно? Спутники не ответили. Только Гусев — скучливо: — Берегите карман, товарищи. Двинулись к пароходным сходням. В это время на спине голого по пояс грузчика проплыли новенькие, с пестрыми наклейками, чемоданы. Позади шагали два иностранца — бритые, седые, румяные, серые шляпы (цвета крысиного живота), пальто — на руке, карманы коричнево-лиловых пиджаков оттопырены от журналов и газет. Тот из них, кто был пониже, — налитой как яблочко, — говорил: — Уверяю вас, — они сели в экипаж вслед за нами. Другой, тот, что повыше, — с запавшими глазами: — Я верю вам, мистер Лимм, но я своими глазами видел, как мистер Скайльс менял деньги в буфете, а мистер Смайльс пил нарзан. — Выходит, что один из нас ошибается, мистер Педоти. — Несомненно, мистер Лимм. — Я готов держать пари, что Скайльс и Смайльс через три минуты будут здесь. Идет? — Я не большой любитель держать пари, мистер Лимм. Но — идет. — Десять шиллингов. — Вам не гарантирована покойная старость, мистер Лимм. Отвечаю. — Вынимайте ваши часы. Лимм и Педоти полезли в жилетные карманы за часами. Ни у того, ни у другого часов не оказалось. — Мои часы? — растерянно спросил Лимм. — И мои — тоже, — сказал Педоти. — Куда бы они могли деваться? — Я только что вынимал их. Оба произнесли протяжно: «о-о-о»… Около озабоченных иностранцев уже стоял Гусев. Оба глаза открыты. Сказал сурово: — Сперли у обоих. Понятно вам? — О, — проговорили Лимм и Педоти, — это непонятно. — То есть — как непонятно? Каждый сознательный гражданин должен сам смотреть за карманами, а не ходить разиня рот, затруднять госорган — искать ваши побрякушки. Работа уголовного розыска основана на классовом принципе, но в данном случае — ваше счастье: вы наши гости, полезные буржуи, — считайте — часы у вас в кармане. Он пронзительно свистнул и с непостижимой расторопностью кинулся в толпу. Сейчас же оттуда выскочили два карманника, — помчались по селедочным бочкам, через кучи колес, ящиков и лаптей. Гусев, казалось, появлялся сразу в нескольких местах, будто три, четыре пять Гусевых выскакивало из-за тюков и бочек. На румяных лицах Лимма и Педоти расплывались удовлетворенные улыбки. — Оказывается, они умеют охранять собственность, мистер Педоти. — Да, когда хотят, мистер Лимм. Грузчики, привалившись к перилам, говорили: — Проворный, дьявол. — Не уйти ребятам. — Засыпались ребята. Хохотал меднолицый Парфенов, расставив ноги. В толпе ухали, гикали, свистели: — Сыпь! Крой! Наддай! Вали! вали! И вот — все кончилось: Гусев появился с обоими часами: лицо равнодушное, один глаз опять закрыт. Лимм и Педоти захлопали в ладоши: — Браво! поздравляем… — Никаких знаков одобрения, — Гусев одернул кушак. — Работа показательная — для своих, а также международных бандитов… Внезапно что-то с треском обрушилось, покатилось, загрохотало на берегу. Крик. Тишина. Парфенов проговорил: — Не иначе как ящики с экспортными яйцами. Из темноты появился капитан. Унылое лицо вытянуто, усы дрожали. Развел руками: — Необыкновенное происшествие. Граждане, нет ли среди вас доктора? Гусев, подскочив к нему: — Ящики с экспортными яйцами? — Да не с яйцами, с таранью… Черт их знает — обрушилось полсотни ящиков прямо на сходни… И уложены были в порядке… Впрочем, не я их укладывал, меня это не касается, я ни при чем… — Сколько человек задавило? — Да двух иностранцев, — говорю я вам. — Мне это не нравится, — сказал Гусев. — До смерти? — Ну, конечно, покалечило, шутка ли — ящиком-то… Да — живые… А, впрочем, мое дело вести пароход, за груз я отвечаю, а что на берегу… — Господин капитан, — сказал Лимм, — мы поджидали здесь двух американских джентльменов… — Ну да же, говорю вам, — одному бок ободрало, другого вбило в песок головой, завалило рыбой, вытаскиваем… — Это они, мистер Педоти, — сказал Лимм. — Это Скайльс и Смайльс… Педоти и Лимм поспешно пошли на берег. За ними — кое-кто из любопытствующих пассажиров, москвичи, капитан, Парфенов, Гусев. На конторке появился Ливеровский, — шляпа помята, руки в карманах. Гусев, приостановившись, внимательно оглядывает его, Ливеровский — с кривой усмешкой: — А еще хотите, чтоб к вам иностранцы ездили… Возмутительные порядки… — У вас оторваны с мясом две пуговицы, — заметили? — А вам, собственно, какое дело? Убирайтесь-ка к чертям собачьим. — Ладно, встретимся у чертей собачьих. — Гусев ушел. Ливеровский задрал голову к палубе, где, взявшись за столбик, стояла Эсфирь Ребус. — Грубо работаете, Ливеровский, — сказала она. — Плевать, зато — чисто. — Могу я, наконец, пойти спать? — Спите, как птичка. Скайльс и Смайльс не поедут с этим пароходом… — Очень хорошо. У Скайльса и Смайльса отобьет охоту иметь дело с этой грязной страной. Эсфирь Ребус ушла в каюту. Ливеровский, захватив чемоданы, — на пароход. По палубе прогуливались Хопкинсон, в отблескивающих пароходными лампочками черепаховых очках, и профессор Родионов. Остановились, облокотились о перила, глядели, как из конторы вышел пароходный агент и за ним молодая женщина в парусиновом пальто с откинутым капюшоном, — за руку она держала хорошенькую сонную девочку. Рубя ладонью воздух, агент говорил со злостью: — Гражданка, отвяжитесь от меня, — билетов ни в первом, ни во втором, ни в третьем… — Что же нам делать? — Что хотите, то и делайте… — Мы смертельно устали с моей девочкой, — восемьдесят верст на лошадях… — Пожалуйста, — это меня не касается. — Тогда уж — дайте палубные места… — То — дайте, то — не давайте… Сразу надо решать… Неорганизованные… Нате, — два палубных… Молодая женщина, не выпуская руки девочки, попробовала захватить чемодан, укладку, корзину с провизией, кукольную кроватку и картонку для шляпы. Но то либо другое падало, — ничего не выходило. Тогда она сунула девочке кукольную кровать и — с досадой: — Можешь мне помочь, в самом деле. Не видишь — я мучаюсь… — Не вижу, — сказала заспанная девочка. — Держи. Но, только мать подхватила кое-какие вещи, — девочка стоя заснула, кроватка упала… — Мука моя с тобой, Зинаида! Неужели у тебя нет воли, характера — преодолеть сон? Возьми же себя в руки. — Взяла. — Держи кроватку… Идем, не спи… И, конечно, — опять шаг — и девочка заснула, кроватка упала. У матери покатилась шляпная картонка, посыпалась провизия из корзиночки. Она села на укладку с подушками и всхлипнула. Зинаида проговорила: — У самой нет характера, а на меня кричишь. На девочку и на мать глядели с палубы Хопкинсон и Родионов. Когда рассыпались вещи, негр сбежал вниз, широко улыбаясь, сказал: — Я вам немножко помогу. (И — девочке, присев перед ней:) Не бойтесь, литль беби, я не трубочист. Помуслите пальчик, проведите-ка мне по щеке. Я не пачкаюсь. Девочка так и сделала — помуслила палец, провела ему по щеке: — Нет, не пачкаетесь. — Теперь — ко мне на руки, дарлинг. Алле хоп! — Он поднял Зинаиду, подхватил чемодан и укладку, пошел на пароход. Женщина с остальными вещами, несколько замешкавшись, — за ним. На сходнях стоял профессор Родионов. Глаза — изумленно расширены: — Нина Николаевна… Она приостановилась, посмотрела на профессора длинным взором. Казалось — ничуть не удивилась встрече. Подхватила удобнее картонку: — Вы упорно не хотели меня узнавать, когда стояли там, на палубе, — это понятно… Но не подойти к дочери! — она слегка задышала… — Нина, снова с упреков? — Какой-то черный человек — и у того нашлось великодушие, взял на руки несчастную девчонку… — Я не узнал, Нина, даю честное слово, ни тебя, ни Лялю… Не виделись два года. Ты так переменилась… Не к плохому… Ты откуда сейчас? — Из Иваново-Вознесенска, где служу. Я в отпуску. — Театр? — Да. — Позволь — донесу твои вещи. Как ты устроилась? — Никак, — на палубе. — Нина, возьми же мою каюту. — Ты один? (Это — с искоркой радости.) — Нет, со мной Шура… В том-то и дело. — Спасибо. Мы предпочитаем устроиться на палубе. Она прошла на пароход. Родионов, раздумчиво глядя под ноги, — вслед за ней. На пристань возвращались пассажиры, бегавшие смотреть, как вытаскивают американцев из-под ящиков с таранью. Капитан, все еще взъерошенный, сердито махал помощнику (на освещенном мостике): — Павел Иванович, давайте же гудок… В стороне Гусев говорил Парфенову: — Ящики с воблой сами не летают по воздуху. — Не летают, — соглашался Парфенов. — Ящики были сброшены. — Так. — Вопрос — кем и зачем? — Не понимаю. — Широкое лицо Парфенова выражало простодушное удивление. Гусев — ему на ухо: — Преступник едет на пароходе. — Брось. — Здесь подготовляется крупное преступление. Их целая шайка. — Гады ползучие! — Парфенов рассердился, весь стал медный. — Да когда же они нас в покое оставят, проклятые?! Хрипло, ревущим басом загудел пароход. По сходням мчался запоздалый пассажир. Ему кричали с парохода: «Штаны потеряешь!»
«Любезная сестра, при сем препровождаю некоторое количество воблы, два фунта паюсной икры, полпуда ржаной муки и фунт настоящего калмыцкого чаю (верблюжья моча на кирпичах), общим счетом около 28,175 малых калорий. Питайся и толстей! На прошлой неделе погиб длинный Белкин, с которым я познакомил тебя в Котке и которого звали Полковником или Коровой Бейлиса. Еще погибли Васька Головачев и пресловутый Туман. Прочие целы, живут здорово и чувствуют себя отлично. Я, например, на полный ход наслаждаюсь своим земным бытием, и для совершенного счастья мне не хватает только кальсон. С первой оказией вышли три пары, оставшиеся в верхнем ящике комода. Обращаю твое особое внимание на подателя сего, Леонтия Демина двадцати трех лет. Это не военмор, а подлинный джокер, способный заменить любую карту в колоде, но судьба его тем не менее печальна. Знаешь ты, что такое джокерное мучение? Помнишь ли, какие чувства бушуют в груди, когда обязательную игру нужно разрешить тройкой, а у тебя на руках бестолочь с джокером, из которого ничего не получается? Демин — гальванер и дальномерщик, но приборов управления огнем на наших посудинах не водится, а дистанцию при стрельбе мы меряем большим пальцем. Не найдя применения по специальности, он попросился мотористом на мой парадный командирский катер полированного гнилого дерева и великолепно справлялся, пока чертова посудина не затонула без всякого предупреждения на самой середине Волги. (Рулевой погиб, а мы с Деминым выплыли, потеряв ботинки.) Тогда я назначил его коком. Он сразу проявил врожденные кулинарные способности, но на следующий день выяснилось, что ему не из чего готовить. Он пришел ко мне совершенно расстроенный. Он хотел воспользоваться: свободным временем, чтобы пополнить свое образование, но вся присланная нам политическая литература почему-то состояла из ста экземпляров стишков Василия Князева. При джокерном мучении выход только один: издать горестный вздох и бросить карты. Поэтому, а также по его личной просьбе я с горестным вздохом откомандировал Демина в Балтику, где под твоим руководством…»