Посвящаю Анастасии Николаевне Чеботаревской
АТТЕСТАТ Сим удостоверяю, что предъявительница сего, дочь крутогорского мещанина Елизавета Ивановна Любимова, жила у меня в качестве домашней портнихи и белошвейки в течение двух лет, обязанности свои исполняла весьма усердно и умело, вела себя безукоризненно, своею честностью, скромностью и услужливостью заслуживала полного доверия и была полезна в доме, отпущена мною сего сентября вследствие отъезда моего за границу. Жена генерал-майора В. СтраховаВарвара Кирилловна внимательно прочла эту бумажку и спросила: – Что же ты хочешь получать? – Что положите, – все с тою же скромностью отвечала Шаня. – Я очень нуждаюсь в работе, буду рада всякому заработку. У меня – больная мать на руках. – Это мне все равно, – строго сказала Варвара Кирилловна. – У меня не благотворительное заведение. Я потребую хорошей работы. Лености и плохой работы я поощрять не могу и не считаю нужным. – Надеюсь, что вы останетесь мною довольны, – сказала Шаня, – уж я постараюсь вам угодить. Варвара Кирилловна подумала, еще раз внимательно и строго осмотрела Шаню с головы до ног и наконец решила: – У тебя хорошая рекомендация. Я тебя беру. Смотри, постарайся оправдать рекомендацию твоей генеральши. Начнешь завтра утром, в десять часов. На другой день ровно в десять часов Шаня уже была у Хмаровых. Ее посадили шить в маленькой проходной комнате между гостиною, столовою и буфетною, окнами на двор. Варвара Кирилловна обращалась с Шанею высокомерно и грубо, как и со своими горничными, которые у нее часто менялись. Она говорила Шане «ты», называла ее Лизаветою, и только изредка, в виде особой милости и ласки, Лизою. Платила скаредно, да и то старалась обсчитать, затянуть платеж, недодать. Нередко кричала на Шаню, если работа ей не понравится или покажется, что Шаня работает медленно. При этом Варвара Кирилловна не стеснялась в выражениях, не избегала бранных слов, и даже иногда казалось Шане, что она готова поколотить ее. Но Шаня старалась изо всех сил и работала быстро и хорошо. В те часы, когда Шаня работала, Варвара Кирилловна и Мария в гостиной и в столовой говорили по-французски, чтобы швея Лизаве-та не подслушивала барские разговоры. Но настолько-то Шаня знала этот язык, чтобы понимать их несложные фразы, – ведь говорили по большей части о пустяках. Чтобы иметь возможность каждый день ходить к Хмаровым, Шаня записалась на драматические курсы и говорила дяде Жглову, что кроме того берет уроки живописи. Хотя и подозрителен был дядя Жглов, но у него не было времени внимательно следить за девицами. Почти весь день он сидел в конторе, а иногда уезжал куда-то по делам. Да его даже и тяготило, что у него живет Шаня. Он думал, что она – сорванец, избалованная девчонка и что она может иметь нехорошее влияние на скромную Юлию. Чем меньше она остается дома и чем меньше бывает с Юлиею, тем, казалось ему, лучше. Комната, где у Хмаровых шила Шаня, оказалась удобною для наблюдений: из нее видны были и гостиная, и столовая, и все было слышно, что там говорится. Тут Шаня видела и слышала родственников Хмаровых, Катю Рябову и ее отца, Нагольского и многих других. Слышала разговоры, довольно откровенные. В это время ей пришлось узнать много неожиданного. Если бы она не была так ослеплена любовью к Евгению, она уже из этих разговоров поняла бы, что из такой семьи не может выйти порядочный человек. Евгений и сам иногда являлся ей с неприглядной стороны в своих домашних разговорах и поступках и в разговорах о нем домашних. Варвара Кирилловна очень часто жаловалась и домашним, и гостям на свои нервы, на мигрени и на прочие свои несчастия. Когда не было гостей, из столовой нередко слышались яростные крики, – Варвара Кирилловна бранила прислугу. Иной раз Шане слышались даже звуки пощечин. Когда потом раскрасневшаяся, смущенная горничная торопливо, с виноватым или сердитым видом пробегала через комнату, где Шаня шила, Шане казалось, что на ее щеке еще видны беловатые на ярко-красном полоски. Шаня ходила через черный ход и свое верхнее платье оставляла на кухне. Поэтому, хоть она избегала долгих разговоров с прислугою, все-таки ей нередко приходилось слушать ворчливые жалобы горничной и кухарки. – Тридцать лет на свете живу, – говорила горничная, – из Ярославской губернии приехала, сколько городов проехала, а такого человека не видела ругательного. Изругала, как хотела, облаедка долгоносая. Евгений разговаривал с прислугою небрежно-повелительным тоном, иногда покрикивал довольно грубо, и это тоже досадовало Шаню. Но любовь все являет в райском осиянии. Евгений старался почаще бывать около той комнаты, где шила Шаня, чтобы при случае поболтать с нею. Но говорить приходилось редко: Варвара Кирилловна думала, что за чужим человеком в доме надобно следить, – как бы чего не украла бедная швейка, – и потому старалась не оставлять Лизавету без присмотра. То она сама, то Мария почти постоянно сидели в гостиной или в столовой и поминутно заглядывали к Лизавете. Но любовь хитра и смеется над помехами. Нередко при Варваре Кирилловне Шаня ухитрялась передать Евгению записочку. Всегда Евгений бывал смущен этим и потом упрекал Шаню за неосторожность, встретившись с нею в саду или в гостинице. – Попадешься когда-нибудь, – говорил он. – Не попадусь! – самоуверенно отвечала Шаня. И продолжала свое, – передавала записочки дерзко и ловко, у всех на глазах. Передаст, – и рада. Засмеется тихонько, песенку замурлычет. Варвара Кирилловна и Мария с негодованием переглянутся. Их оскорбляет такая вольность, – не к лицу она бедной девушке. Сделают ей строгий выговор. – Лизавета, как тебе не стыдно! – с возмущением говорит Варвара Кирилловна. – Ты забываешься! Вспомни, где ты находишься. В барских комнатах нельзя вести себя, как в харчевне. Шаня смирно просит прощения и даже притворяется испуганною, – пригнется к своему шитью и сделается совсем маленькою. Потом, когда ее перестанут бранить, она говорит: – Я хотела угодить барышне моей песенкой. Я думала, что им понравится. У меня – хороший голос, я в приюте в хоре пела. Наш регент меня очень хвалил. Варвара Кирилловна величественно отвечает: – Ты очень глупа, моя милая. Барышня слышала настоящих певиц, о которых ты и понятия не имеешь. Барышня за границей была в самых лучших театрах и всех знаменитых певцов и певиц слушала. Ей твой писк не может быть интересен. Шаня вздыхает с видом завидующей и тихонько говорит: – Счастливые господа! Везде-то побывают, все увидят, все услышат. – Шей, шей, не ленись, – говорит Варвара Кирилловна. – Тебя не для разговоров нанимали, а для работы. Но, раззадоренная притворною завистью бедной швеи Лизаветы, она принимается вспоминать о своих заграничных впечатлениях. Будто бы разговаривает с Мариею. Вдается в подробности, – как все там хорошо, изысканно, прекрасно. Шаня завистливо вздыхает и тихонько говорит: – А мы-то весь век проживем, того никогда не увидим. Все пышнее и пышнее распускается павлиний хвост, все необузданнее льется хвастливая, суетная ложь. К матери и дочь пристанет. Идя однажды утром к Хмаровым, Шаня увидела в окне магазина очень красивые, вкусные на вид груши. Шаня зашла в магазин, выбрала одну крупную грушу, купила ее и положила в свою сумочку. Веселая, лукавая улыбка играла на ее румяных губах. В комнате, где шила Шаня, стоял маленький, красивый буфет. Туда ставили только фрукты и печенье. Шаня любила фрукты и все сладкое. Ей всегда по-детски становилось завидно, когда при ней ели сладкое, а ей не давали. Шаня думала, что и сегодня, как всегда, у Хмаровых будут фрукты. Вдруг ей захотелось сошкольничать. Для того и купила грушу, – «пусть подумают, что у них стащила». И в самом деле, фрукты были сегодня куплены. Варвара Кирилловна положила в две вазы яблоки, груши и виноград. Потом она и Мария тут же, у буфетика, съели по груше. Поговорили, на этот раз по-русски, чтобы слышала Лизавета, о том, какие это дорогие и очень вкусные груши. Потом Варвара Кирилловна ушла, а Мария съела еще одну грушу и тоже вышла. Шаня вынула свою грушу и принялась не спеша есть ее. Как раз в это время вернулась Варвара Кирилловна. Взглянула на швею Лиза-вету, увидела, что она не шьет, что в ее руках начатая груша и остолбенела от ужаса. Едва веря своим глазам, она грозно глядела на дерзкую швею. Та не смутилась и продолжала есть. Варвара Кирилловна крупными шагами подошла к буфетику и пересчитала груши. Трагически пожала плечьми. Проговорила негодующим голосом: – Одной не хватает! Подошла к Лизавете, устремила на нее сверкающий, грозный взор и закричала: – Что за мерзость! Послушай, Лизавета, что же это такое? – А что? – невинным голосом спросила Шаня. Она вытерла влажные от груши пальцы носовым платком и сказала: – Я только минуточку, я сейчас начну шить, только вот грушу доем. Варвара Кирилловна дрожала от злости, топала ногами и кричала: – Какая наглость! Таскать чужие груши только потому, что я не замкнула их на ключ! Я не обязана угощать всякую дрянь своими грушами! Шаня улыбнулась. – Вот вы что подумали! – спокойно сказала она. – Да это – моя собственная груша. Шла нынче утром мимо фруктового магазина, соблазнилась, дай, думаю, куплю грушу, хоть разок попробую, что за сладости богатые господа кушают. – Как твоя собственная! – воскликнула Варвара Кирилловна. – Ты мне в глаза врешь! Здесь одной груши не хватает. Она вся покраснела от негодования. О, недаром она всегда говорит, что в России – вор на воре, что русский простой народ весь сплошь изворовался и изолгался! Шаня смотрела на нее, наслаждаясь ее бешенством. Она спокойно сказала: – Когда вы ушли, барышня взяли еще одну грушу и скушали. Варвара Кирилловна закричала так громко, что стекла в оконных рамах тихонько загудели: – Ты врешь, скверная девчонка! Сожрала чужую грушу и сваливаешь на барышню вместо того, чтобы признаться и попросить прощения. Этакая негодяйка! Вот я сейчас же пошлю за твоею матерью, ты у меня узнаешь, как воровать в том доме, где работаешь! Шаня засмеялась. Своим звучным голосом покрывая визг Варвары Кирилловны, она сказала: – Да чтой-то вы, барыня, не разобравши дела, так сердитесь! Это мне даже смешно. Никогда воровкой не была, у родной матери куска сахару не стащила. Спросите у барышни, – вот и она идет, легка на помине. Мария вошла. Ей было любопытно узнать, за что ее мать так разносит Лизавету. С удивлением она увидела, что мать, взбешенная, топает ногами на Лизавету, а та хоть и покраснела, но смеется. Шаня обратилась к Марии: – Барышня, заступитесь, – барыня меня из-за вас обижают. Они одной груши недосчитались и думают, что это я взяла. А это – моя груша, купленная. Скажите, пожалуйста, вашей маменьке, что это вы вторую грушу скушали. Мария вспыхнула и призналась: – Ну да, когда ты, мама, вышла, я съела еще одну грушу. Варвара Кирилловна смутилась. Но постаралась сохранить гордый вид. Процедила сквозь зубы: – Извини, пожалуйста, Лиза. Но ты могла бы выбрать другое время, чтобы есть груши. Ты можешь запачкать барышнино белье. – Я руки вымою, – сказала Шаня. Она быстро доела свою грушу, потом засмеялась и сказала с простодушным видом: – Ну что ж, барыня, я не обидчива. Нам, бедным девушкам, на все обижаться не приходится. А уж если вы хотите меня приласкать за то, что воровкой меня без всякой моей вины поставили, так дайте мне одну вашу грушу. Варвара Кирилловна сделала большие глаза. – Это – очень дорогие груши, – внушительно сказала она. – Ничего, – говорила Шаня, – я и дорогую съем. Дайте, право, уж будьте добренькая, а то ведь мне очень обидно, что за воровку меня сочли. Шаня вытащила платок и притворилась, что собирается заплакать. – Нахалка! – пробормотала Варвара Кирилловна. – Она глупа, – сказала no-французски Мария. Варвара Кирилловна порылась в вазе, выбрала грушу поплоше и поменьше и подала ее Лизавете, не глядя на швею. Мария стояла в стороне и строго смотрела на глупую Лизу. Шаня ела грушу и говорила: – Ой, кислая какая! Где это вы покупали? Моя была гораздо слаще и вкуснее. Варвара Кирилловна сказала по-французски: – Глупа до святости. И вышла из комнаты. Мария постояла у буфетика, в замешательстве глядя на разрумянившуюся глупую Лизу, потом медленно подошла к ней и спросила: – Лиза, отчего вы так покраснели? Шаня быстро глянула на нее, усмехнулась, потупилась и сказала тихо: – А вы думаете, барышня, весело слушать, как тебя воровкой честят? – Но у вас такие красные щеки, – сказала Мария. Она осторожно потрогала пальцами Шанину горячую щеку и, вся вдруг зардевшись, спросила дрогнувшим голосом: – Надеюсь, что мама вас не тронула? Шаня засмеялась. – Нет, Мария Модестовна, вы вовремя подошли. – У мамы очень нервы расстроены, – говорила Мария, – потому она такая вспыльчивая. Но она очень добрая. (обратно)
Милая Александра Степановна, сегодня вечером жду Вас к себе. Будут Нытик и Чума. Раздавим несколько бутылочек, а специально для Вас припасен рогом. Кроме того, будет лимонад, – смешанный с коньячком, лимонад, как вы знаете, божественный напиток. Простите за излишне деловой тон сего письма, – башка трещит со вчерашнего, и треба опохмелиться. Что делать1 мы – славяне, и Руси есть веселие пити, не можем без того быти. А пити с таким славным товарищем, как Вы, – один восторг. Целую Ваши ручки. Ваш непреоборимый Гуак.Из этого письма Самсонов убедился, что городские темные слухи его не обманывают и что Шанька не только водится с этими людьми, но и пьет с ними. Злой, мрачный, стоял Самсонов у открытого окна. Скоро он увидел, что Шаня идет по двору домой, напевая какую-то песенку. Самсонов услышал слова:
Евгений Модестович, я не смею удерживать у себя те милые вещицы, которые вы предназначали вашей невесте. Отдайте их вашей избраннице. Они так милы, что могут одинаково понравиться и той и другой. Мария КараковаЕвгений с яростью разорвал письмо. Он поспешно ушел из дому, забрался в самый далекий угол парка и долго ходил там, по тропинке над высоким берегом озера. Ярость душила его. Он колотил палкою по корявым стволам старых деревьев и злобно восклицал: – Этакая хамка! Мужицкая кровь! Хамье проклятое! Хамка развратная! (обратно) (обратно)
Милый, дорогой, золотой Женечка! Я здесь и каждый день от трех до пяти буду сидеть в Летнем саду у старого фонтана и ждать тебя, мой ненаглядный, единственный.Евгений посмотрел на часы. Было уже пять минут шестого. Но он все-таки поехал в Летний сад и там, почти у входа, встретил Шаню с Юлиею. Шаня радостно заговорила: – Женечка, вот видишь, я говорила, что вырвусь оттуда. Видишь, вот я и здесь. Евгений жал ее руки, смотрел в ее глаза, радостно смеялся. Весь мир перед ним окрасился огнями страсти. Все окрест предметы выявляли свои оранжевые и золотые цвета. Красные ягодки бузины казались дивными райскими плодами. Юлия, которая прежде казалась ему смешною и неловкою, теперь оказалась очень привлекательною и симпатичною девушкою. Шаня смотрела на Евгения с удивлением и с восторгом. Евгений был неузнаваем. Глаза его блестели, улыбки были детски-веселы. Он чаровал Шаню блеском и игрою энергии. Заражал ее своею влюбленностью, и поэтому Шане казалось, что никогда еще она так его не любила, как в этот устало-солнечный день. Вся похоть поднялась, и играла в нем, и стала радостною и непорочною, и так нежен и мил был Евгений, точно цвела в нем первозданная радость. Первое свидание было весьма непродолжительно. Шаня торопилась домой. Да и что за радость, – встреча на улице! Но и в эти несколько минут Евгений успел, то торжественно, то нежно, десятки раз повторить свое обещание жениться на Шане. Условились по-прежнему встречаться в какой-нибудь гостинице. В первый же вечер, когда они сошлись в отдельном кабинете дорогого, уютного ресторана, Шаня почувствовала, что больше не может держаться в этом состоянии постоянно обороняемой от милого недоступности, как в прошлом году. Евгений был очень остроумен в тот день. С его языка то и дело срывались веселые шутки. Все движения его были быстры и живы. Напряженная энергия страсти пронизывала все его существо. Шаня и сама все более распалялась. Вино, цветы, – ах, разве эти бессильные сами по себе отравы бросают в объятия милого! Сладко было сбросить одежды, обрадоваться наготе своей, и обрадовать его, и прильнуть, и отдаться. И потом, еще в неизведанном дотоле блаженстве взаимности, ощутить радость новой влюбленности. Сочетались ярость страсти и нежная влюбленность, и так остро почувствовала Шанина душа это сочетание, этот голову кружащий пожар! Потом, когда усталая нежность приникла к ним, отрадно было говорить нежные, озабоченно-ласковые слова и чувствовать, как сливается душа с душою. Когда уже они собирались уходить и Шаня, стоя перед зеркалом, пришпиливала шляпу, она сказала: – Теперь у нас все должно быть общее. Трусливо-благоразумный буржуа проснулся в душе Евгения. – Да, конечно, – пробормотал он, – конечно, я не отказываюсь, но только… Шанечке стало стыдно, что она словно напрашивается на что-то. И пришлось ей объяснять свои слова. Она сказала: – Мои деньги должны теперь принадлежать тебе. Евгений слегка покраснел, не то от радости, не то от смущения, и сказал: – Полно, Шанечка, мне не надо. Мне своих денег хватит. – Нет, пойми, – убеждающим и простодушным тоном говорила Шаня, – ты мне отдаешься, я – тебе, но разве я только твоя игрушка? – Ты – мое божество! – восторженно сказал Евгений. – Прежде всего, я – твоя жена, – говорила Шаня, – и должна тебе помогать. Слово «жена» показалось Евгению слишком прозаичным, напоминающим о каких-то обязанностях. Ему приятнее было бы услышать более поэтическое название «любовница». Но он сказал: – Конечно, мы будем помогать друг другу. – Перед тобою блестящая карьера, – говорила Шаня. – Конечно, – уверенно сказал Евгений. – Глупо теперь тебе в чем-нибудь нуждаться, – говорила Шаня, – отказывать себе в чем бы то ни было. Это только расстроит твое здоровье, подорвет твою энергию, помешает успеху, – ведь я же сама тогда многое потеряю. Евгений слушал и самодовольно улыбался. (обратно)Твоя Шанька
Милостивый государь, Евгений Модестович, имея необходимую надобность переговорить лично с Вами по неотложному и крайне важному для Вас делу, покорнейше прошу Вас пожаловать в мою контору завтра, в среду, от 7 до 8 часов вечера, или прошу Вас сообщить мне, когда я могу посетить Вас с вышеуказанною целью. Готовый к услугам,Евгений сначала решил не идти и на письмо не отвечать. Тон письма и особенно содержание его показались ему необычайно дерзкими. Он свирепо разорвал письмо и бросил его в корзину под своим письменным столом. Потом Евгения взяло раздумье. Если не идти и ничего не отвечать, то Жглов может и сам прийти, и притом в самое неудобное время. А если его не принять, то он может обратиться к Варваре Кирилловне. Тогда будут неприятные разговоры, сцены, «молебны». Евгений сообразил, что уж лучше идти. В назначенный день он пошел к Жглову, хотя и с большою неохотою. Дорогою томили Евгения тоскливые думы о предстоящем разговоре. Осенний дождь, унылый ветер, слякоть и полутьма, пропитанная матовыми излияниями зыбкого, но все же мертвого света от уличных электрических фонарей, – все это наводило на Евгения тоску. Было без четверти восемь, когда Евгений вошел в дом дяди Жглова. В скучной, чопорной обстановке конторы тоска Евгения усилилась. Пока ходили докладывать о нем, он так упал духом, что уже подумывал, как бы улизнуть. Жглов пригласил Евгения в свой деловой кабинет и прямо начал, сурово сдвинув брови: – Мне намно говорить с вами о моей племяннице. Евгений был так смущен, что даже это «намно» вместо «надобно» только слабо позабавило его. Жглов был мрачнее обычного. Весь он был похож на большую рассерженную обезьяну. Взоры у него были суровы, слова грубы, и речь шла прямо к делу. – Как же вы так, молодой человек, – говорил он, – подсыпались к молодой девушке из хорошего дома и обольстили ее. На что же это похоже! Евгений сказал нерешительно и конфузливо: – Я непременно женюсь на Шане, как только окончу курс. Непременно женюсь, даю вам честное слово. Жглов спросил сурово: – Что же мешает вам сделать это теперь? Согрешили, так и покройте ваш грех. – Теперь никак невозможно, – лепетал Евгений. – Почему же-с вы теперь не можете? – свирепо спросил Жглов. – Но я должен кончить курс в специальном учебном заведении, – отвечал Евгений, – а туда женатых не принимают. А недоучкой что же я буду? и что я стану делать? Учителем в гимназии мне быть совсем неинтересно. Жглов недоверчиво усмехнулся и угрюмо сказал: – Вы можете выхлопотать разрешение жениться. Теперь есть и женатые студенты. Скоро женатых гимназистов увидим. Да и как же иначе, коли учатся молодые люди нескончаемое время. Подайте прошение ректору, он разрешит. – Это очень трудно, – нерешительно сказал Евгений. – Мне думается такого рода дело, – говорил Жглов, – что с вашими связями это ничего не стоит. Да и почему трудно? Другим же разрешают. – Я женюсь, как только буду самостоятельным, – сказал Евгений. – Моя мать против этого брака, и пока я живу в семье, не могу же я ссориться со своими. – Уйдите из семьи, – посоветовал Жглов. – Все равно с женою в мамашиной квартире тесно жить. Да и Шаня вряд ли этого захочет. – Но на что же мне жить? – спросил Евгений. – У меня ограниченные средства. Не могу же я заниматься уроками, отбивать хлеб от бедняков, которым жрать нечего. – Моя племянница имеет свой капитал, – сказал Жглов. – Скромно жить, так на обоих хватит. – Я не хочу жить на женин счет, – говорил Евгений, – да и Шаня привыкла ни в чем себе не отказывать, так что ее денег нам и не хватит. Одни ее наряды, шляпки и перчатки чего стоят! – Хорошо-с, а если будет ребенок? – спросил Жглов. – Ребенка можно после узаконить, – отвечал Евгений. – Когда после? – свирепо спросил Жглов. Смущенно улыбаясь, Евгений отвечал: – Когда мы повенчаемся. Нынче это можно. Это все равно. Вы сами знаете, что такой закон есть. – А если вы умрете до того времени? – спросил Жглов. – Конечно, не дай Бог, но все же может случиться, все мы под Богом ходим. – Нет, зачем же умирать! – сконфуженно лепетал Евгений. – Я постараюсь… Я веду здоровый образ жизни, занимаюсь гимнастикой. – Так-с. Ну-с, так вы напишите мне обязательство, – решительно сказал Жглов. Евгений в ужасе посмотрел на него и пролепетал: – Какое? – Я смотрю на это дело под таким углом, – говорил Жглов, – что если вы твердо решили жениться на Шане, то подтвердите это письменно. – Я, конечно, готов, – смущенно бормотал Евгений, – но я не понимаю, почему вы мне не верите. Я не человек с улицы, я – дворянин. Я не могу сделать ничего, противного чести и дворянскому достоинству. Но, как Евгений ни хорохорился, пришлось-таки ему под диктовку дяди Жглова написать это неприятное для него обязательство. После выдачи обязательства Евгений вернулся домой такой растерянный, что Аполлинарий Григорьевич, только что приехавший к ним с женою провести вечер, сразу догадался, что что-то произошло. Он сказал Евгению: – Пойдем к тебе, покурим. И, оставшись наедине с Евгением, принялся его расспрашивать. Евгений мало-помалу рассказал весь разговор со Жгловым, рассказал и о выдаче обязательства. Аполлинарий Григорьевич посвистал и сказал насмешливо: – Налетел, Женечка! Евгений говорил брюзгливо: – Собственно говоря, все люди – свиньи, эгоисты… Ни у кого нет бескорыстия… Я неразрывно связан с Шанею. – Ну, не так уж неразрывно, – сказал Аполлинарий Григорьевич. – Это обязательство не имеет законной силы. Евгений говорил кисло: – Шаня, конечно, прелестная женщина. – Допустим, – иронически сказал Аполлинарий Григорьевич. – Я обязан жениться на ней… нравственно обязан, – говорил Евгений. – Ну, в этих делах нет обязанностей, – возразил Аполлинарий Григорьевич. Сердце Евгения хотело обрадоваться этой разрешаемой ему свободе от обязательства. Но Евгений вспомнил угрюмую, внушительную фигуру Жглова, и холодок страха пробежал по его спине. Он уныло сказал: – Собственно говоря, мы все падаем с облаков в грязь. – Будто? – насмешливо спросил Аполлинарий Григорьевич. Милое Шанино лицо вдруг вспомнилось Евгению. Ну какая ж беда, если и заставят на ней жениться! Он воскликнул: – Нет, что я говорю! Я – свинья! – Какие крайности! – пожимая плечами, сказал Аполлинарий Григорьевич. Евгений говорил восторженно: – Я безумно люблю ее, ничто в мире не в силах разлучить меня с нею. Аполлинарий Григорьевич засмеялся и сказал: – Кажется, ее дядя не очень верит в прочность твоих чувств. Находит, что с бумагою-то вернее. Евгений опять смутился. (обратно)П. Жглов
Природа жаждущих степей Его в день гнева породила. А. Пушкин– Прекрасный Юноша, о чем ты задумался так глубоко? – спросила Старуха, у которой Юноша снимал комнату. Она тихо вошла вечером в его полутемную комнату и, еле слышно шелестя по крашеному буро-красною краскою неровному полу мягкими туфлями, приблизилась к Юноше и стала у его плеча. Он вздрогнул от неожиданности, – уже с полчаса стоял он у единственного окна своего тесного покойчика в верхнем жилье старого дома и, не отрываясь, смотрел на лежащий перед ним прекрасный Сад, где цвело множество растений, благоухающих нежно, сладко и странно. Отвечая Старухе, Юноша сказал: – Нет, Старая, я ни о чем не думаю. Я стою, смотрю и жду. Старуха укоризненно покачала седою головою, и узлы ее темного платка закачались, как два остро-поднятые кверху, настороженные уха. Ее морщинистое лицо, более желтое и сухое, чем у других старых женщин, живших на той же улице, на окраине громадного Старого Города, выражало теперь озабоченность и тревогу. Старуха молвила тихо и печально: – Жаль мне тебя, милый Юноша. Голос ее, хотя уже и старчески хриплый, звучал такою печалью, таким искренним состраданием, и ее уже бесцветные от старости глаза глядели так скорбно, что Юноше, в полумраке его покоя вдруг, на одно короткое мгновение, показалось, что эти внешние признаки старости – только удачно надетая личина, и за нею скрывается молодая и прекрасная Жена, еще недавно только испытавшая пронзающую сердце скорбь Матери, оплакавшей погибшего Сына. Но прошло это странное мгновение, и Юноша улыбнулся своей чудной мечте. Он спросил: – Почему тебе жаль меня, Старая? Старуха стала рядом с ним, посмотрела в окно на Сад, прекрасный и цветущий, и весь осиянный лучами заходящего солнца, и сказала: – Мне жаль тебя, милый Юноша, потому что я знаю, куда ты смотришь и чего ты ждешь. Мне жаль тебя и твоей матери. Может быть, от этих слов, а может быть, от чего-нибудь иного, что-то изменилось в настроении Юноши. Сад, цветущий и благоухающий за высоким забором под его окном, вдруг показался ему почему-то странным, и темное чувство, похожее на внезапный страх, жутким замиранием остановилось у его сердца, точно рожденное пряными и томными ароматами, исходящими от ярких внизу цветов. «Что же это?» – подумал он в недоумении. Он не хотел поддаваться темному очарованию вечерней тоски, – сделал над собою усилие, улыбнулся весело, быстрым движением сильной руки откинул с высокого лба прядь черных волос и спросил: – Что же, Старая, страшного и нехорошего в том, на что я смотрю и чего я жду? И почем ты знаешь, чего я жду? И в эту минуту он был веселый, смелый, прекрасный, и черные глаза его пылали, и румяные щеки его рдели, и алые, яркие губы его казались сейчас только поцелованными, и из-за них сверкали крепкие, белые зубы, веселые, злые. Старуха говорила: – Вот, милый Юноша, ты смотришь на Сад и не знаешь, что это – злой Сад. Вот ты ожидаешь Красавицу и не знаешь, что красота ее пагубна. Два года прожил ты в моей комнате и ни разу не засматривался так, как сегодня. Видно, и твой черед настал. Пока еще не поздно, отойди от окна, не дыши злым дыханием этих коварных цветов и не жди, чтобы под окно твое пришла чаровать Красавица. Она придет, она зачарует, и ты пойдешь за нею, куда не хочешь. Говоря так, Старуха зажгла две свечи на столе, где лежали книги, захлопнула окно и задернула у окна занавеску. С легким скрежетом провлеклись по медному пруту кольца, заколыхалось и легло опять спокойно желтое полотно занавески, – и в комнате стало весело, уютно и спокойно. И казалось, что нет за окном Сада, и нет в мире очарований, и все просто, обычно, установлено раз навсегда. – А и правда, – сказал Юноша, – я никогда не обращал внимания на этот Сад и сегодня только в первый раз увидел Красавицу. – Уже увидел, – печально сказала Старуха. – Уже упало в твою душу злое семя очарования. А Юноша говорил не то Старухе, не то рассуждая сам с собою: – Да раньше и некогда было. Днем – на лекциях в университете, вечером – за книгами или с веселыми товарищами и милыми девушками на вечеринке или в театре, где-нибудь на галерке, а то так и в партере по студенческой контрамарке, когда платной публики мало: антрепренеры нас любят, мы хлопаем усердно и кричим, вызывая актрис, пока не погасят всех огней. Летом уедешь к родителям. Так, только слышал, что рядом великолепный Сад нашего профессора, знаменитого Ботаника. – Потому и знаменитый, что черту душу продал, – сердито сказала Старуха. Студент рассмеялся весело. – А все-таки, – сказал он, – мне странно, что я никогда до сегодняшнего вечера не видел его дочери, хотя и слышал много об ее дивной красоте и о том, что многие знатные юноши Старого Города и из других мест, близких и дальних, добивались ее любви, и надеялись, и обманывались, а иные и умирали, не стерпев ее холодности. – Она – коварная, – сказала Старуха. – Она знает цену своим чарам и показывается не всем. Нищему студенту трудно свести с нею знакомство. Отец обучил ее многому, чего и ученые не знают, но на ваши сходки она не ходит. Она больше с богатыми, от которых можно ждать многих подарков. – Старая, сегодня я хорошо видел ее, и мне кажется, – возражал Юноша, – что девица с таким прекрасным лицом, с такими непорочно-ясными глазами, с такими изысканно-грациозными манерами и одетая так красиво не может быть коварною и корыстною и гнаться за подарками. Я твердо решил, что познакомлюсь с нею. Сегодня же пойду к Ботанику. – Ботаник тебя и на порог не пустит. Его слуга о тебе и докладывать не пойдет, как увидит твою поношенную одежонку. – Что ему за дело до моей одежды! – с досадою сказал Юноша. – Да вот, разве если бы ты на крылатом змее приехал, так, пожалуй, пустили бы, и на твои заплаты не поглядели бы. Юноша засмеялся и воскликнул весело: – Что ж, Старая, и крылатого змея оседлаю, коли иначе туда не попасть будет! Старуха ворчала: – Да уж от ваших забастовок добра не ждать. Учились бы смирно, и все было бы хорошо. И тебе бы не было никакой печали до этой хитрой Красавицы и до ее страшного Сада. – Что страшного в ее Саду? – спросил Юноша. – А не бастовать нам никак нельзя было: наши права и права университета нарушены, – неужели же мы смиренно подчинимся? – Юноши должны учиться, – ворчала Старуха, – а не права разбирать. А ты, милый Юноша, прежде чем с Красавицей знакомиться, в ее Сад вглядись хорошенько из окошка, завтра утром, при свете солнца, когда все видно ясно и верно. Ты увидишь, что в этом саду нет цветов, которые здесь всем знакомы, а цветов, какие там есть, никто у нас в Городе не знает. Подумай-ка об этом хорошенько, ведь это неспроста. Бес коварен, не его ли это создания на пагубу людям? – Это – растения чужестранные, – сказал Юноша, – они привезены из жарких стран, где все иначе. Но уже Старуха не хотела больше разговаривать. Она досадливо махнула рукою и, шамая туфлями, сердито и неразборчиво бормоча неласковые слова, вышла из комнаты. Первым побуждением Юноши было подойти к окну, отдернуть желтое полотно занавески и опять смотреть в очаровательный сад и ждать. Но помешали: пришел Товарищ, шумный, нескладный молодой человек, и позвал Юношу идти в место, где они часто собирались, чтобы говорить много, спорить, и шуметь, и смеяться. По дороге Товарищ, смеясь, негодуя, размахивая руками больше, чем бы следовало, рассказывал Юноше о том, что происходило сегодня утром в аудиториях и в университетских коридорах, как были сорваны все лекции, как были посрамлены противники забастовки, какие прекрасные слова говорили любимые хорошие профессоры, и как смешно вели себя профессоры нелюбимые, и значит, нехорошие. Юноша провел интересный вечер. Говорил, волнуясь, как все. Слушал искренние и горячие речи. Смотрел на товарищей, лица которых выражали и беззаботную смелость молодости, и ее пламенное негодование. Видел девушек, милых, умных, скромных, и мечтал о том, что из их веселого круга изберет себе подругу. И почти забыл о Красавице в очаровательном Саду. Вернулся домой поздно и заснул крепко. Утром, когда он открыл глаза и когда взор его упал на желтое полотно занавески у окна, показалось ему, что ее желтизна окрашена багрянцем темного желания и что в ней есть какая-то странная и жуткая напряженность. Казалось, что солнце настойчиво и страстно упирает свои жгучие и горькие лучи в это пронизанное золотым светом полотно, и зовет, и требует, и волнует. И в ответ этой удивительной внешней напряженности золота и багрянца огненною живостью наполнились жилы Юноши, упругою силою налились его мускулы, и сердце его стало, как родник ярых пожаров. Пронизанный сладко миллионами живящих, и горящих, и возбуждающих игол, вскочил он с постели и с ребяческим веселым хохотом, не одеваясь, принялся прыгать и плясать по комнате. Привлеченная необычным шумом, заглянула в дверь Старая хозяйка. Покачала укоризненно головою и ворчливо сказала: – Милый Юноша, пляшешь и радуешься, и всех беспокоишь, а чему рад, и сам не знаешь, и не ведаешь, кто стоит под твоим окошком и что она тебе готовит. Юноша смутился и стал тих и скромен, как раньше, что и согласно было с его характером, и соответствовало прекрасному воспитанию, полученному им дома. Он умылся старательнее обычного, оттого, может быть, что не надо было сегодня спешить на лекции, а может быть, и по иной причине, и с таким же тщанием оделся, причем долго чистил свою изрядно уже поношенную одежду: новой у него не было, так как родители его были небогаты и не могли присылать ему много денег. Потом подошел он к окну. Сердце его забилось тревожно, когда он отдернул желтое полотно занавески. Очаровательно-прекрасное зрелище открылось перед ним, – хотя сегодня он сразу заметил, что есть что-то странное во всем виде этого обширного, превосходно расположенного Сада. Что именно его удивляло, еще он сразу не понял и внимательно стал рассматривать Сад. Что же было неприятного в его красоте? Отчего так больно замирало сердце Юноши? То ли, что все в очаровательном Саду было слишком правильно? Дорожки разбиты прямо, все одинаковой ширины и однообразно усыпаны ровным слоем желтого песку; растения рассажены с тщательною порядливостью; деревья подрезаны в виде шаров, конусов и цилиндров; цветы подобраны по тонам, так что сочетание их ласкало глаз, но почему-то ранило душу. Но, рассуждая здраво, что же неприятного в том порядке, который свидетельствует, что кто-то неусыпно заботится о Саде? Нет, не в этом, конечно, была причина странного беспокойства, томившего Юношу. В чем-то другом, еще непонятном Юноше. Одно было несомненно, что этот Сад не был похож ни на один из тех садов, которые довелось на своем веку повидать Юноше. Он видел здесь цветы громадные и слишком яркой окраски, – порою казалось, что разноцветные огни пылали среди буйной зелени, – бурые и черные стебли ползучих растений, толстые, как тропические змеи, – листья странной формы и непомерной величины, зелень которых казалась неестественно яркою. Пряные и томные ароматы легкими волнами вливались в открытое окно, вздохи ванили, и ладана, и горького миндаля, сладкие и горькие, торжественные и печальные, как ликующая погребальная мистерия. Юноша чувствовал на своем лице нежные, но бодрящие прикосновения легкого ветра. В саду же, казалось, ветер не имел силы и в изнеможении улегся на спокойно зеленой траве и в тени под кустами странных насаждений. И оттого, что деревья и травы странного Сада были бездыханно тихи, и не слышали тихо веющего над ними ветра, и ничем не отвечали ему, они казались неживыми. А потому лживыми, злыми, враждебными человеку. Впрочем, одно из растений шевелилось. Но, вглядевшись, Юноша засмеялся. То, что он принял за безлиственный ствол странного растения, был человек небольшого роста, тощий, одетый весь в черном. Он стоял перед кустом с ярко-пурпурными цветами, потом медленно пошел по дорожке, опираясь на толстую палку и приближаясь к тому окну, из которого глядел Юноша. Не столько по лицу, которое, будучи прикрыто широкими полями черной шляпы, только отчасти было видно сверху, сколько по манерам и походке Юноша узнал Ботаника. Не желая показаться нескромным, Юноша немного отодвинулся от окна в глубину комнаты. Но вдруг увидел он, что навстречу Ботанику шла Красавица, его юная дочь. Ее нагие руки были подняты к сложенным на голове черным косам, потому что в это время она вкалывала в волосы ярко-пунцовый цветок. Ее легкое, короткое, открытое платье было застегнуто на одном плече золотою пряжкою. Стройные, белые ноги были обуты в золоченые сандалии и обвиты широкими розовыми лентами. Сердце Юноши забилось, он забыл всякую осторожность и скромность, опять бросился к окну и жадно глядел на милое видение. Красавица кинула в его сторону быстрый, пламенный взгляд, – синие из-под черных ровных бровей сверкнули очи, – и улыбнулась нежно и лукаво. Если бывают люди счастливы, если светит им порою безумное солнце радости, сладким кружением восторга унося в запредельные страны, – то где слова, чтобы сказать об этом? И если есть на свете красота для очарований, то как описать ее? Но вот остановилась Красавица, пристально посмотрела на Юношу и засмеялась радостно и весело, – и в несказанном кружении восторга забыл Юноша о всем, что есть на свете, стремительно наклонился из окна и закричал голосом, звонким от волнения: – Милая! Прекрасная! Божественная! Приди ко мне! Люби меня! Красавица подошла близко, и Юноша услышал тихо-звенящий, ясный голос, каждый звук которого сладкою мукою ранил его сердце: – Милый Юноша, знаешь ли ты цену моей любви? – Хотя бы ценою жизни! – восклицал Юноша. – Хотя бы у темных ворот Смерти! Ее лицо было бело, ее щеки были румяны, ее глаза были сини, ее уста были алы, – зарею пылающею и смеющеюся стояла она перед Юношею и простирала к нему стройные, обнаженные руки. И говорила, и веял от ее слов аромат обольстительный и томный, как вздохи нежной туберозы: – О, милый Юноша, мудрый и страстный, ты знаешь, ты видишь, ты дождешься. Многие любили меня, многие жаждали обладать мною, прекрасные, юные, сильные, многим улыбалась я улыбкою обаятельною, как улыбка последней утешительницы, но никогда никому до тебя не говорила я сладких и страшных слов: люблю тебя. Теперь хочу и жду. Страстью и желанием звенел ее голос. Она отвязала от пояса шелковый черный шнурок с бронзовым на нем ключом и уже взмахнула рукою, чтобы бросить ключ Юноше, но не успела. Отец уже спешил к ней, заметив еще издали, что она заговорила с незнакомым Юношею. Он грубо схватил ее за руку, отнял от нее ключ и закричал хриплым старческим голосом, противным, как тяжелое карканье старого ворона на кладбище: – Безумная, что ты хочешь сделать? Не о чем тебе с ним говорить. Этот Юноша не из рода тех, для кого взрастили мы наш Сад, смешав соки этих растений с ядовитою смолою Анчара. Не для таких, как этот голяк, погиб наш предок, надышавшись тлетворным ароматом страшной смолы. Иди, иди домой и не смей говорить с ним. Старик повлек дочь к дому, видневшемуся в глубине Сада, крепко сжимая ее руки, обе захватив одною своею рукою. Красавица покорно шла за отцом и смеялась. И был смех ее ясен, звонок, сладок, и жалил тысячами острых жал пламенеющее сердце Юноши. Он еще долго стоял у окна, долго всматривался напряженными глазами в расчисленные и расчищенные дали очарованного Сада. Но уже Красавица больше не показывалась. Все тихо и недвижно было в дивном Саду, и бездыханными казались чудовищно-яркие цветы, и от них доходил до Юноши аромат, кружащий голову и жутким томлением сжимающий сердце, – аромат, напоминающий темные, стремительные, жадные вздохи ванили, цикламена, датуры и тубероз, злых несчастных цветов, умирающих умерщвляя, чарующих смертною тайною. Юноша твердо решился проникнуть в дивный Сад, надышаться таинственными ароматами, которыми дышит Красавица, и добиться ее любви, хотя бы ценою за нее была жизнь, хотя бы путем к ней был путь смертный, путь безвозвратный. Но кто бы помог ему проникнуть в дом старого Ботаника? Юноша ушел из дому. Долго ходил он по Городу и всех, кого знал, расспрашивал о Красавице, дочери Ботаника. Одни не могли, другие не хотели ввести его в дом старого Ботаника, и о Красавице все говорили недоброжелательно. Товарищ ему сказал: – Все молодые Оптиматы Города влюбляются в нее и хвалят ее изысканную и утонченную красоту. Нам же, Пролетариям, ее красота ненавистна и не нужна: ее мертвая улыбка нас раздражает, и безумие, затаившееся в синеве ее глаз, нам противно. Девушка, вторя ему, говорила: – Ее красота, о которой говорят много праздные и богатые юноши, вовсе даже и не красота на наш взгляд. Это – мертвая красивость разложения и упадка. Я думаю даже, что она румянится и белится. От нее пахнет, как от ядовитого цветка; даже дыхание у нее ароматно, и это противно. Популярный Профессор говорил: – Коллега Ботаник – знаменитый и ученый человек; но он не хочет подчинять свою науку высоким интересам гуманности. Его дочь, говорят, очаровательна; некоторые говорят об оригинальности ее костюмов и манер; впрочем, я не имел случая беседовать с нею более или менее обстоятельно; притом же в нашем кругу ее редко можно встретить. Думаю, однако, что ее очарования заключают в себе нечто вредное для здоровья, – до меня дошли странные слухи, за достоверность которых, конечно, я не ручаюсь, слухи о том, что процент смертности среди посещающих этот дом молодых аристократов выше среднего. Аббат, с тонкою улыбкою на бритом бледном лице, сказал: – Когда Красавица приходит ко мне в церковь, она молится слишком усердно. Можно подумать, что она замаливает тяжелые грехи. Но я уверен, что нам не доведется увидеть ее в шерстяной сорочке кающейся грешницы. Мать, выславши из комнаты всех дочерей, сказала: – Я не понимаю, что в ней находят привлекательного. На нее разоряются, она кокетничает, разбивает сердца юношей, отнимает женихов от невест, а сама никого не любит. Я не позволяю моим милым дочкам, Миночке, Линочке, Диночке, Ниночке, Риночке, Тиночке и Зиночке, вести с нею знакомство. Они у меня такие скромные, милые, любезные, веселые, приветливые, прилежные, такие хозяйки, такие рукодельницы. И как мне ни жаль расставаться с ними, но, так и быть, старшенькую я выдала бы замуж за такого скромного юношу, как вы. Юноша ушел поспешно. Семь сестриц улыбались ему из окна, теснясь одна за другою. Это было зрелище милое и приятное, но сердце Юноши полно было сладкими, жуткими мечтами о Красавице.
«Иные верили и спаслись, иные не верили и погибли, – раньше же всех погиб сам очарователь».За несколько переходов от города Дамаска крестоносцы разделились на несколько отрядов. Они хотели достигнуть Дамаска с разных сторон, чтобы таким образом легче и безопаснее овладеть этим богатым, крепким городом. Кроме того, разделиться на отряды, идущие отдельно, побуждало их и то обстоятельство, что громадное полчище их на одном пути терпело недостаток в съестных припасах. Было также признано необходимым исследовать во всех направлениях местность, по которой, внезапно проявляясь и также внезапно исчезая, рыскали отважные и коварные сарацины. Благочестивый Ромуальд из Турени и с ним шесть тысяч шестьсот рыцарей, монахов и смелых горожан из той же области и из других, близких к ней, отошли далее всех других на восток. Шли долго, – дольше, чем рассчитывали, – и все еще не видели конца своего пути. Далеко вокруг простерлась бесплодная, безводная пустыня. Под ногами крестоносцев хрустел мелкий, плотный песок, тонким серым слоем покрывающий твердую, смешанную с известью, глину. Известковые и меловые скалы кое-где выставляли из-под песчаного слоя свои острые ребра. Ни травки вокруг. Безоблачное небо, яркое солнце. Были съедены все взятые с собою запасы, была выпита вся вода, – и стали томиться люди голодом и жаждою. – Хоть бы орла в небе подстрелить! – сказал рыцарь Гвидо, всматриваясь в пустынную синеву небес. – Да нет в небе орлов, – сказал зоркий юноша Теобальд, – уже давно не видел я ни в небе, ни на земли окрест ничего живого. И вдруг вскрикнул юный Теобальд: – Смотрите, сарацин! Далеко, еле видный среди серой пустыни, маячил на светлом коне сарацин в сером плаще. И вдруг опять вскрикнул юный Теобальд от внезапной боли: стрела пробила его горло – Теобальд упал, корчась в предсмертных судорогах. Сарацин исчез, скрытый грядою далеких скал. Юный Теобальд хрипел, умирая, – и лицо его, за немногие минуты перед тем прекрасное и веселое, стало серым, как безжизненные пески окрестной мертвой пустыни. Крестоносцы оплакивали недолго смерть юного Теобальда, – нельзя было медлить в этой скудной, зловещей пустыне, надо было искать верного пути к вожделенному Дамаску, или хотя таких мест, где есть вода и пища, хотя бы и ржавая вода болот, хотя бы и скудная пища из мяса зверей и птиц, подстреленных на бегу и на лету, или из небольшой на каждого горсти риса или пшена. Юного Теобальда зарыли в неприветливой почве чахлой пустыни, монахи торопливо отпели над ним погребальные песни, – и дальше наугад пошли благочестивый Ромуальд из Турени и бывшие с ним. Дальше, от могилы юного Теобальда. Но куда идти? Бесследная лежала окрест пустыня, легкою покрытая по краям мглою, вся безжизненная и серая, – и ничто не возникало в её немом просторе: ни движение, ни звук. Только порою, вдруг являясь из-за серой скалы, маячил далеко быстрый на легком кони сарацин, выпускал стрелу, и скрывался так же быстро, недостижимый для рыцарских стрел, зыбкий, лукавый, как бы порожденный одним из тех злобных демонов, которые всегда обитают в пустынных местах, подстерегая неосторожных или слишком отважных путников. И каждый раз стрела сарацина, пущенная с дьявольскою меткостью, поражала насмерть кого-нибудь из бывших с благочестивым Ромуальдом из Турени. Шли долго, изнемогая от усталости, голода и жажды. Когда останавливались где-нибудь у гряды неприветливых скал, нерадостен был отдых, и не восстановлял утомленных сил. Стали путники роптать на благочестивого Ромуальда. Говорили ему с горькою укоризною: – Что же твое благочестие и твои воинские знания? Сутану ты носишь, и доспехи воина одновременно, рыцарь и монах, книгам и ратному делу обучавшийся много, – что же все это, если завел ты нас в безводную пустыню, где скоро уже дьяволы порадуются погибели многих, подъявших подвиг освобождения великой святыни! Уговаривал и утешал их Ромуальд, как мог, но ропот возрастал. Когда уже совсем истомлены были голодом и жаждою, злой демон той пустыни стал мучить и дразнить их лживыми видениями. Вдруг возникали перед путниками невдалеке пальмовые рощи, и зеленая, сочная виднелась трава, и разливалась весело зыбкою, серебрящеюся на солнце полосою радостная вода, и даже казалось путникам, что слышно щебетанье птиц, снующих между зелеными пальмами. С воплями восторга, с молитвенными славословиями бежали путники к зеленеющей роще, – и вдруг исчезало очаровавшее их видение. Там, где только что радовались их очи блеску солнца в воде, и радовались ряби прохладных её струй по ветру, опять только сухой, мелкий песок рассыпался под их ногами, взвеянный в воздух тяжестью их бега, – и легкая песочная пыль, пахнувшая горько и сухо, делала трудным их горячее дыхание, и траурною пеленою печали заволакивала все окрест. Другой раз путники увидели город. За серою мглою блестела белизна стен и позолота на возвышенных кровлях и на узких башнях, тусклою свинцового синевою мерцала ширь полноводной реки, и медленно скользили по ней тяжелые барки и многовесельные, узкие, длинные галеры. Перед крепкими городскими стенами пестротою ярких красок переливалось суетливое торжище базара. Казалось путникам, что слышат они смутный многоголосый гул гортанного, трескучего говора сарацин, сирийцев и евреев. – Дамаск, Дамаск! – радостно восклицали путники. И бросались они вперед, забывая усталость, голод и жажду. А иные при этом в изнеможении падали побледневшим лицом в сухой, хрупкий песок, и умирали, полные восторга, как бы уже достигнувшие вожделенного города, и насладившиеся всеми его обильными утехами и радостями. Но опять исчезало в пыльной мгле очаровавшее измученных путников явление, – и снова мрачное уныние овладевало их сердцами. И уже изнемогали слабые, и многие отставали в пути, и были многие убиты, как из числа отстававших, так и из числа тех, которые еще шли за Ромуальдом из Турени. И умирали многие от усталости, голода и жажды. Утром, когда багровым дымом из-за мглистых скал медленно подымалось солнце, и когда еще гора небес была тускло-голубою, собрались около благочестивого Ромуальда спутники его, и было их шесть тысяч триста. Роптали, и говорили ему: – Завел нас в пустыню, где мы умираем. – Мы голодны. – Мы жаждем. И говорили ему монахи: – Все считают тебя благочестивым, но за чей же грех карает нас Господь? Вот, молились бы мы, но ослабели руки наши, и не подымаются к небу, а память наша помутилась, разроняла по пустынным пескам слова святых молитв. В пустыню, где господствуют демоны, завел ты нас, отважный Ромуальд. И рыцари говорили ему: – Победитель на многих турнирах, вождь искусный, ты вел нас, куда хотел, и мы шли за тобою, и верили в тебя. Но вот в пустыню завел ты нас, где господствуют демоны и сарацины. Таится враждебная сила, не смеет вступить с нами в открытый бой, – бесславно погубят нас коварные враги наши, демоны и сарацины. Что же твое искусство и твоя доблесть, благочестивый Ромуальд? И возопило к нему все множество собравшихся: – Накорми нас! – Напои нас! – Покажи нам дорогу! Хриплы были голоса вопиющих, и бессильная была в них угроза, и жалкая, изнемогающая мольба. Поник головою благочестивый Ромуальд из Турени, и думал долго. Затихли голоса его спутников, и трепетно ждало все множество их, что скажет им вождь. И сказал Ромуальд: – Что же вы от меня хотите? Что же я могу? Не из этого ли песка, попираемого ногами вашими, сотворю я вам пшено? Концом своего посоха он быстро провел по песку, и серовато-белая поднялась пыль, и покатились, шелестя сухо, легкие песчинки. В толпе тогда раздались радостные восклицания: – Из песку сотворил Ромуальд нам пшено! – Посрамлены Ромуальдом демоны пустыни! Бросились люди на пересыпающиеся под их ногами песчинки, и проглатывали их, как пшено. Так обмануло их нестерпимое томление голода, и казалось им, что они насыщаются. Другие же видели в пустыне только песок и камни, и угрюмо молчали, но не унимали тех, кто принимал песок за пшено, и не спорили с ними. И опять приступили к Ромуальду, и говорили ему: – Нас томит жажда, – как дикий коршун, раздирает она внутренности наши. Скорей дай нам воды, или погибнем мы все до одного. И сказал Ромуальд: – Где же я найду для вас воды? Окружают нас только голые скалы. Не ударом ли посоха по камню изведу я для вас источник воды? Но вот, видите, скала не источает воды. И ударил по скале концом своего посоха. Тогда люди, обманувшие свой голод небывалым пшеном, закричали громко: – Из камня извел Ромуальд ударом своего посоха источник холодной воды! – Снова посрамлены Ромуальдом коварные джины пустыни! Толпясь и толкаясь, приникли к скале, сухой и серой, – и опять обманули их томления жажды, и казалось им, что они пьют воду. А другие стояли поодаль, и знали, что нет воды, но не спорили с теми, кто небывалою освежал запекшиеся уста водою. И потом обманувшие свой голод и свою жажду приступили снова к Ромуальду, и говорили ему: – Теперь мы готовы идти к Дамаску, – веди нас, указывай нам дорогу. Опечаленный сказал им Ромуальд: – Я не знаю дороги. Или вы хотите, чтобы посох мой сам показывал вам путь, которого я не знаю? Дрожащею от слабости рукою бросил он прочь от себя свой посох, а сам сел под скалою, усталые закрыв глаза. И спутники его радостно говорили между собою: – Посох благочестивого Ромуальда из Турени укажет нам дорогу. – Снова посрамлены будут Ромуальдом злые демоны пустыни. Юный рыцарь Бертран, искусный в разведывании дорог, чуткий к далеким звукам, взял Ромуальдов посох, и пошел впереди путников, – тех, которые желанием чуда обманули свой голод и свою жажду. Скоро из мглистой дали сверкнули им в глаза золоченые иглы дамасских минаретов, – и под стенами этого славного города соединились они с другими отрядами крестоносцев. А благочестивый Ромуальд из Турени и с ним три тысячи триста остались в пустыне, где господствуют демоны и сарацины. И умерли Ромуальд и с ним три тысячи триста от голода и жажды. Ночью на их трупы пришли шакалы, привлеченные запахом мертвых тел. Яркое солнце пустыни потом выбелило кости погибших. Потом демоны пустыни, вея сухими ветрами, долго играли грудою костей, – и стучала кость о кость, и песок пересыпался вокруг них и над ними. (обратно)Ночной гость, роман леди Эвелины Варвик.
Памяти Михаила Чеботаревского.