



«Парк в строгом смысле этого слова — закрепленная гармония. Возникая на стыке разнородных пространств, он целостен и зимой, и осенью, и летом. Парк — осуществление невозможного. Дело не только в сложности размещения ландшафтной композиции во временах года, хотя безумно сложно подобрать породы деревьев так, чтобы цветовая гамма, изменяясь во временах года, тем не менее оставалась целостной, — писал он, словно кто-то диктовал ему эту статью. — Парк нечто большее. Это — осуществление невозможного. Деформируя время, парк оказывается неподвластным его обычным законам — расцвету, старению, смерти…»Марусин поморщил нос, перечитывая абзац. Мысль понравилась ему, и он снова склонился над бумагой.
«Парк мыслит… — открывая следующий абзац, записал он. — Мыслит преображенными душами людей».
«В дендрологической структуре парков левобережья залива широко и полно отразилось мировоззрение их творцов. И может быть, поэтому можно говорить о характере этих парков, как мы говорим о характерах персонажей литературных произведений».Да… Хотя бы вот так… Сразу стало легче. Рассеялась ирреальная муть, и можно спокойно, всей грудью вдохнуть казенный воздух редакционного кабинета. Да и что случилось? Жизнь идет, и все в этой жизни понятно и просто. Нет ничего удивительного, что какой-то человек хлопочет о заграничной командировке и бродит с тоскливыми глазами по лабиринтам назначенного на снос района. Нет ничего удивительного в его тоске. Когда он вернется назад, ничего не останется от этих заросших травой переулков — от парка до Петергофского шоссе, ровные, поднимутся параллелепипеды типовы́х домов. А что странного в том, что жильцы старого, прогнившего насквозь дома собираются по вечерам во дворе, расспрашивают друг друга о болезнях и ссорятся из-за пустяков? Ничего… Обычная коммунальная жизнь. Да. Все так, и все хорошо. Плохо только, что за окнами редакции линия электричек и каждые пятнадцать минут от проходящих составов мелко дребезжат стекла. Это мешает. Каждый раз поневоле поднимаешь голову и видишь: напротив, забывая прятать слезы, плачет красивая девушка, так просто разделившая все человечество на собак и кошек. И тогда снова надо усилием воли сжиматься, чтобы чужая выплакиваемая боль не смяла тебя. Да, надо сжаться и попытаться понять настоящую причину этих слез. А понять не так уж и трудно. Просто Зорина влюблена в Кукушкина. Безответно влюблена в этого человека с вислым задом и ослепительной улыбкой. А Кукушкин не любит Зорину и не будет любить, потому что любит другую, — в субботу он женится на Леночке Кандаковой. В субботу будет свадьба. Он, Марусин, приглашен на свадьбу, и, наверное, он придет в ресторан «Волна», потому что он вообще-то уважает Кукушкина как порядочного человека. Смешно: все говорят о порядочности Кукушкина, а он так долго сомневался в этом, хотя, сколько ни наблюдал за Кукушкиным, ничего н е п о р я д о ч н о г о не заметил в нем… Смешно… Просто, по-видимому, сам Марусин плох, если так недоверчив. И стилист Кукушкин тоже неплохой. Наверняка ему понравилась бы фраза, которую Марусин записал на бумаге. А слезы Зориной вызывают только чувство неловкости. Да, у нее неприятности… Но разве это впервые? Редактор часто вызывает Зорину, и каждый раз она возвращается с заплаканными глазами. Потом это проходит. Пройдет и на этот раз. Ее слезы высохнут, и она сама позабудет про них. А сейчас она, конечно, переживает. Но никто не виноват в этом. Только она сама… Нужно тщательнее проверять подготавливаемые материалы. Это закон для журналиста, как говорит Бонапарт Яковлевич. Плохо другое… Плохо, что нельзя опустить на стекла плотные шторы. Дребезжание стекол не отвлекало бы тогда, а сейчас отвлекает, сейчас снова пришлось поднять голову, и снова видишь: на бумагу падают слезы девушки, и бумага, промокая, коробится… И снова начинает кружиться голова, и снова немыслимо трудно понимать то, что еще минуту назад было простым и ясным. И теперь, чтобы снова вернуться к спасительным рассуждениям, приходится до боли сжимать зубы. Люда переживает… Она еще очень молода и потому так переживает. Пройдет время, она встретит человека, которого полюбит, этот человек станет ее судьбой, и если тогда опять случится у Люды неприятность на службе, она не будет уже так переживать… А сейчас она еще не встретила своего человека, поэтому и переживает… Нет… Все понятно, и нечему удивляться. Все понятно, но почему так быстро, сминая временной интервал, подошла электричка? Или нет… Это не электричка. Это дребезжат в стакане карандаши. Это Угрюмов оперся руками на Марусинский стол и что-то говорит. — …а вы, Марусин, не слышите? Что? Что он, Марусин, должен еще слышать? — Я прекрасно слышу, Терентий Павлович… — сказал не Марусин, а кто-то другой Марусинским голосом. И кто-то другой встал, потому что вокруг гремели отодвигаемые стулья и все сотрудники вставали и шли к двери… В редакторском кабинете Марусин примостился за массивной спиной заведующего сельхозотделом. Съежившись, он с почтением поглядывал на портреты, что висели на стенах. Он старался не смотреть на редактора, но все равно жалобный голос Бориса Константиновича настигал его и в этом тихом уголке.
«Предлагаю за халатность, допущенную в подготовке материала о наставниках, сотруднику Зориной Л. В. объявить выговор. Предлагаю поручить отделу промышленности подготовить проблемную статью, в которой попутно можно было бы объяснить читателю, как произошла эта ошибка».Угрюмов положил бумажку на стол и, посмотрев на редактора, сел. — А чего это мы должны заниматься этим делом… — раздался сварливый голос заведующего отделом промышленности. — Вы у себя заварили кашу, вы и расхлебывайте. — Это же не наша тема! — горестно воскликнул Угрюмов. — Наставничество — тема отдела промышленности! Я вообще не понимаю, почему Зорина схватилась за чужую тему. И вот — пожалуйста! А если бы вы сразу занялись ею, может быть, и не было бы ошибки! — Да о чем ты говоришь! — возмутился заведующий промышленным отделом и обернулся к редактору. — Я не понимаю, Борис Константинович, практики партийного отдела. Что это за мода спихивать на нас тему, которая теперь-то уже никакого отношения к промышленности не имеет?! Они препирались долго, но какой-то кусок времени выпал из сознания Марусина. Он очнулся, когда уже стоял и говорил сам. — Чрезвычайно… — говорил он. — Чрезвычайно интересно разобраться в этой ситуации. Почему… Почему комсомолка так выступила на собрании? Почему никто не опроверг ее? Почему секретарь комсомольской организации не заметила допущенной ошибки? Чрезвычайно благодарная тема. Можно накопать материала на целый подвал, посвященный нравственной теме. Я готов взяться за нее. Он сел, и только после этого украдкой огляделся, пытаясь определить, какое впечатление произвело его выступление. Все молчали. Редактор морщил лоб и постукивал карандашом по столу. Он думал. — Хорошо, товарищи! — сказал он наконец. — Все выступали очень реально. Мнение коллектива довольно-таки единодушно. Разгильдяйству не место в нашем коллективе. Зориной будет объявлен в приказе выговор. Мы лишим ее всех премий! Пока мы ограничимся этой незаслуженно мягкой мерой, но это — в последний раз. А тему… — редактор еще раз оглянул сотрудников, — тему мы закрепим за отделом партийной жизни. Это их тема. Смотрите, товарищи, на вещи реально. Все. После летучки Марусин задержался в вестибюле. С сигаретой подошел к пожелтевшему фикусу. Тут-то и окликнул его Бонапарт Яковлевич Кукушкин. — Молодец! — сказал он. — Очень здорово ты выступил. Просто молодец! — Ну уж… — смущенно ответил Марусин. — Что я? Вот ты… — он замолчал, не зная, как сказать, что наконец-то, когда Бонапарт Яковлевич так самоотверженно пожертвовал интересами будущей семьи ради принципа, он, Марусин, действительно, убедился в его редкостной порядочности… — Я?! — удивился Бонапарт Яковлевич. — Я не сделал ничего, кроме того, что я должен был сделать. Да и то, что должен был сделать, не сделал, а только попытался сделать. — Не в этом дело… — сказал Марусин и смутился совсем. — Главное, что пытался… Бонапарт Яковлевич сочувственно улыбнулся ему. — Все в порядке… — проговорил он и похлопал Марусина по плечу. — Ты молодец. Он кивнул Марусину и направился к секретариату. Хотя Марусин и пожал плечами, показывая, что он тоже не сделал ничего сверх того, что должен был сделать, похвала была приятна ему. «Неплохой мужик… — втыкая окурок в ящик с фикусом, подумал он. — Очень даже неплохой…» И сморщил нос, обдумывая свою мысль.
«В горах и далеких окрестностях кто-то стрелял, уничтожая неизвестную жизнь…»Марусин откладывал книгу и подходил к окну. По ночам на пустыре какие-то люди жгли костры, и в багровом тревожном свете метались смутные тени. Оттуда, с пустыря, однажды и пришел к Марусину Пузочес. Он был вместе с Наташей. — Во! — похвастался он. — Моя жена. — Поздравляю… — сказал Марусин. — А живете где? — О! — сказал Пузочес. — У нас квартира. — Да… — подтвердила Наташа. — Замечательная квартира. И все свое: и комната, и кухня, и коридор, и ванна, и туалет. — А как это вам удалось? — улыбнулся Марусин. — Случайно… — сказал Пузочес. — Меня же не то что в училище, а и в армию не взяли. По зубам не прохожу. — Я про квартиру спрашиваю… — снова улыбнулся Марусин. — Да ну… Чего тут интересного. К нам Кандаков приезжал на фабрику, когда статья твоя вышла. Вызвали Наташку и говорят: пишите заявление на квартиру… Ну вот и живем теперь в новой квартире. Кстати, на одной площадке с Матреной Филипповной. — Подожди… — остановил его Марусин. — Какая статья? — Ну как какая? — удивился Пузочес. — Которую в московской газете напечатали… Да она у меня с собой… И он вытащил из кармана сложенную в четвертушку газету, в редакцию которой Марусин отправил несколько месяцев назад свою статью «Обман под аплодисменты». — Оставь газетку… — попросил Марусин. И когда ушли гости, принялся за чтение. Вначале ему показалось, что статью сильно сократили, но, вытащив машинописную копию и сравнив с газетным текстом, удивился — статья была напечатана почти без правок. Марусин задумчиво посмотрел на огонь. Ну да… Прошло столько времени… Машинально Марусин скомкал газету и сунул в печь. Газета вначале пожелтела, потом сразу вспыхнула ярким огнем и тут же рассыпалась черными хлопьями.
«Двери, двери, премудростью во́нмем».Божественная литургия



