Посвящается классикам, философам, мыслителям и другим производителям цитат, имен которых автор, к стыду своему, никак не может запомнить
Посвящается солнцу, которое светит для всех
Посвящается Джеку, который хотя бы пытался убежать от Великана.
Посвящается фабрикам грез, заводам счастья, котельным любви и другим заведениям подобного рода
Посвящается людям, которые сумели отыскать свой дом
Посвящается Сальвадору ДалиКоди принес дискретный механизм. Швырнул его на стол – в стороны брызнула липкая серая жижа, – промычал под нос, что разберется с ним попозже, и ушел. У Коди через сутки ночная смена в храме непрерывности, а Епископ не любит тех, кто опаздывает. Поговаривают, он вообще не любит людей. Саша тут же подбежала к столу; грызя ногти, бегала вокруг и внимательно разглядывала замысловатый приборчик. Я лежал на кровати и следил за метаморфозами стены. Сегодня преобладал пепельно-черный. Я тыкал пальцем в стену, заставляя пепельно-черный расползаться кругами, и срывал ногтем мутную вчерашнюю пленку, под которой открывался приятный для глаз бежевый, цвет свежести. – Что это, Линк? – спросила Саша, прыгая перед столом на одной ноге. Я перевернулся на бок и поглядел на стол. – Эта штука называется «магнитофон». Кажется, так. – Зачем она? – Саша, выйдешь за меня замуж? – Зачем она?! Я вздохнул: – С помощью этой штуковины Коди хочет записать голос Лики в Долине Эха. – Коди – герой, – плаксиво протянула Саша. – Коди хочет найти и записать голос погибшей жены; ты – его брат, но никогда в жизни не станешь таким. – Я хочу стать таким. Я хочу, чтобы ты стала моей женой. – Как эта штука работает? Я спрыгнул с кровати; потянулся, зевая во весь рот. Рукою оттяпал от пищевой части стены изрядный ломоть и захрустел нарочито громко. Но лакомка Саша на этот раз не обратила на меня внимания. – Я хочу с ним слиться, – сказала она, дрожащими от нетерпения пальцами оправляя платье. – Я мечтаю с ним смешаться, но боюсь. Эта штука, кажется, жутко дискретная. Она, кажется, состоит из деталей. – Не смей! – прикрикнул я. – Мало ли, что может случиться. Подождем Коди. Он специалист по таким артефактам. – Я знаю. Но я хочу. Ха-ачу. Цвет ее платья стремительно менялся: только что был розовый, и вдруг стал красным, а вот он уже пурпурный, изумрудный, фиолетовый, клюквенный, сапфировый, синий, рубиновый, бирюзовый… – Не трожь! Саша протянула руку и схватила ребристый бок магнитофона. Я, подойдя, хлопнул ее по запястью, рука моя соскользнула и провалилась в магнитофон, втекла в него вместе с запястьем. И застряла. Я глядел на артефакт и не верил глазам. – Ты слился с ним! Слился! – засмеялась и захлопала в ладоши Саша. Угольно-черные косички весело подпрыгивали вместе с ней. В другой момент я бы порадовался Сашиному смеху, но не сейчас. Сейчас мне было больно; артефакт драл в мою руку огненными иглами, рвал кожу дискретными деталями, и не было в нем ничего непрерывного – редкие, несвязанные с собой образы, картинки и не несущие информации вспышки проникали в мой мозг. Я чувствовал, как глаза наливаются кровью, что кровь сочится из разодранного запястья. – Линк? Линк! Что с тобой… – Позови… Коди… – Линк! Линк! – Позови… Димка, Димочка. Это так глупо, мне кажется, что я говорю с тобой, кажется, что еще минута, и ты ответишь; но это всего лишь пленка, а ты далеко, и мама моя гремит посудой на кухне; она всегда идет мыть посуду, когда зла, а сейчас она злится, потому что ненавидит тебя. Она считает, что ты – шпана, так и говорит: шпана подзаборная, но я знаю, это не так. Ведь ты не шпана, ты добрый. Димка, Димочка, ты просто не умеешь выражать чувства правильно, ты материшься на восход солнца и поешь блатные песни, подыгрывая на гитаре, у которой всего две струны; ты любишь меня, я знаю; ты ни разу не говорил, что любишь, но это правда. А помнишь – дождь, небо хмурое и пепел с него сыпется. Помнишь, как мы лепили снеговика из пепла, а ты смеялся, когда я искала что-нибудь, что бы подменило морковку, и смотрел на меня как-то по-особенному и молчал, потому что, наверное, боялся пошлость сказать… Димка, Димочка, я так ждала, что ты признаешься в любви, но ты молчал… – Слышишь меня? – Слышу, Коди, – не разлепляя век, ответил я. – Больно? – Больно, Коди. Что случилось? – Твоя рука слилась с артефактом. Теперь вы – одно. Я открыл глаза. Увидел коричневый потолок и большой красный нос Коди, а еще его куцую сивую бородку, обветренные губы и круги под глазами. Кожа у Коди была бледная, покрытая пепельным крапом, а на лысой голове пробивался седой пушок. – Побрей голову, – сказал я. – Коди, Епископ тебе не всыпал розог за это? Он промолчал. Я попытался пошевелить пальцами на правой руке, но не получилось. Я их не чувствовал и боялся посмотреть, как она теперь выглядит, моя рука. – Это нормально? – Это ненормально, Линк. С этим артефактом невозможно слиться. Он слишком дискретный. Он… он настолько дискретный, что я не представляю, почему ты до сих пор жив. – Зачем ты его принес тогда? – Потому что я нашел инструкцию. В инструкции говорилось, как можно обращаться с магнитофоном, не сливаясь с ним. Еще я нашел кассету, сунул ее в артефакт и записывал на нее. Понимаешь? Он рабочий! – Как там Саша? – Это из-за нее случилось? – помолчав, спросил Коди. Я повернулся и посмотрел на брата. Он стоял, насупившись, в своей серой штормовке и замызганных брюках и обиженно шмыгал носом. Руки держал, сжав в кулаки, в карманах. – С ней все в порядке, Линк. Она спустилась в город и пошла на рынок за новым наполнителем для пищевой стены. – Она… – Она равнодушна к тебе, Линк. Пойми. – Магнитофон общался со мной, – сказал я, отвернувшись к стене. – Я слышал чей-то голос. Чей-то безумно древний голос. – Тебе было плохо, Линк. Но ты справился. – Я слышал, Коди. Правда. – Ничего ты не мог слышать! – закричал он и ударил об стену кулаком, отчего во все стороны полетели бежевые брызги. – Ты сломал его! Сломал единственный шанс записать Ликин голос! – Извини, – сказал я. Ночью с неба повалил пепел. Крупные черные хлопья ложились на крыши домов и сразу в них впитывались. Люди носились по городу, сверкая пятками, скупали на рынке брезент и накидывали его на кровли. Даже церковники, ненавидящие все дискретное, не брезговали презренным материалом. Я наблюдал за ними в окно. На изуродованную руку, которая своим весом тянула к полу, старался вообще не смотреть. Рука, собственно, заканчивалась у запястья, а дальше начиналась безумная мешанина дискретных деталей и непрерывного мяса. Кожа, стремясь зарастить детали, свисала уродливыми лохмотьями; в некоторых местах наружу глядели тошнотворного белого цвета кость и спекшаяся кровь. Я увидел Сашу. Площадкой ниже она помогала подружкам раскидывать брезент. Когда с этим было покончено, она подбежала к балюстраде, которая ограждала площадку, и смело ткнула в облезшую краску пальцем. Подружки зааплодировали. Саша – очень смелая девушка. Она не боится дискретной полуразрушенной балюстрады. Она вообще ничего не боится. Сейчас она стоит посреди площадки, руки вытянувши в стороны, лицо обратив к небу, и ловит открытым ртом пепел, а подружки ахают испуганно, машут ей руками, но приблизиться боятся. Саша, наглея, взбирается босыми ступнями на балюстраду и балансирует на краю пропасти, продолжая ловить пепел. Я знаю, что она кричит. Она зовет подруг: «Это совсем не страшно, попробуйте!» Но ее не слушают, робеют. Однажды Саша поскользнется и сорвется с балюстрады. А может, перила обратятся под ней в прах – дискретные вещи ненадежны. Я отошел от окна и проковылял к пищевой стене. Стена выглядела новой. Съедобная жижа булькала внутри нее, лопалась пузырями – значит, свежая. От стены пахло чем-то сладким, может быть, малиной. Так говорит Саша. Она бахвалится, что нашла за провалом малиновую поляну, нюхала и ела ягоды. Даже если она нашла поляну на самом деле, малина – дискретная, есть ее нельзя. Саша лжет. Я зачерпнул здоровой рукой немного питательной жижи, подошел к кровати и сел. Потихоньку ел, а магнитофон держал на матраце. Так рука ныла меньше. – Завтра на работу, – сказал я магнитофону невесело. – Как я с тобой пойду? Епископ убьет меня на месте. Магнитофон молчал. – Коди говорит, что я должен был умереть. Но не умер. Не знаешь, почему? В артефакте что-то зашипело; полетели искры, от запястья к плечу пошло ровное тепло; здоровая рука покрылась мурашками. Мне это не понравилось, но я покорно ждал, что будет дальше. Малыш, скажи сюда. Да, да, вот сюда, в микрофон: папа. – Ма-ма. – Да не мама, а папа! – Ба-ба. Ба-ба… – Да не баба, а… – Слушай, не трожь ребенка. Пускай говорит, что хочет. – Ты ничего не смыслишь в воспитании! Я… – Какое, в задницу, воспитание? Ребенок говорит в микрофон, мы записываем его. Где ты видишь воспитание? – Да ты… я всего лишь хотела сделать тебе приятно. Чтобы он выучил слово «папа» и мог звать тебя… – Тс-с! Слышишь? – Пошел пепел. – Па… па… па-пел! Коди был испуган. Коди говорил, меряя комнату широченными шагами, руки спрятав за спину: – Линк, обратись к Епископу. Он должен знать, что делать. Так не пойдет. Эта штука прорастает в тебя все глубже. Из моего плеча торчали оголенные провода, а локоть и кожа вокруг него были искалечены торчавшими дискретными деталями; запястье покрывал хрупкий, покрытый трещинами, слой глянцевой черной пластмассы. Сквозь трещины выглядывала живая плоть. Пока еще живая. – Епископ расскажет мне о грехе дискретности и велит целыми днями читать «Священную Книгу Непрерывности», – ответил я, массируя левой рукой висок – так меньше болела голова. – Ты сам знаешь, Коди. – Я не могу оставить тебя, – прошептал Коди. – Я не пойду завтра на работу. – Может быть, он выгонит меня из города. – Нет, я не пойду на работу. – Глупости, – ответил я. Встал на дрожащие ноги, сделал несколько шагов, волоча мертвый артефакт. Подошел к окну, уткнулся в него носом. – А помнишь, Коди, были мы с тобой подростками и ходили за провал – пескарей ловить? – То не пескари были, – сказал, нахмурившись, Коди. – Но мы звали их так, ведь верно? А ветер трепал наши волосы, рябил и выплескивал на бережок мутную озерную воду. Вода там, помнишь, с утра чистая-чистая была, вот только ты любил нырять, баламутил воду, и со дна поднимался пепел, и становилось озеро угольно-черным. Ты веселый был, Коди, пока Лика не умерла. А давай пойдем все-таки в долину эха, а, Коди? Не зря ведь ты артефакт доставал, по свалке днями и ночами рыскал, вынюхивал… – Ты с ума сошел?… Линк, что с тобой происходит? – Эта штука сливается со мной, Коди. Она разговаривает со мной. – Дискретные вещи не умеют разговаривать. – Она рассказывает мне, – сказал я шепотом. – Ты чокнулся… ты сходишь с ума, Линк! Внизу Саша бегала с младшими подружками по площадке. В салочки играют? Сашу никто не мог поймать, потому что она в случае чего вскакивала на балюстраду или цеплялась за остатки шифера на крыше брошенного сотни лет назад дискретного здания. Саше восемнадцать, а она до сих пор как ребенок. – Мы не выживем, – сказал Коди. – Я не хочу подвергать тебя опасности. Ты не сможешь идти. – Не смогу идти? Я оттолкнул его с пути, и уверенным шагом вошел в жижу перехода, и тот в один миг перенес меня на улицу. Снаружи было холодно; резкий ветер налетал порывами и норовил сбить с ног. Блеклое солнце неохотно высовывалось из-за туч, из-за молочного киселя, в которое превращается небо ближе к вечеру; над крышами домов, словно призраки, раскачивались брезентовые накидки. Я шел по брусчатке и не только там, где биомасса не истончилась – я шагал напролом. Каждый раз, наступая на шершавый камень, кривился от боли и отвращения, но шел. – Саша! – позвал я. Она застыла на месте, а ее подружки тоже замерли и зашушукались, весело поглядывая на меня. Я остановился в трех шагах от них. Саша повернулась и посмотрела на меня с радостью: – Линк! Ты поправился! – Не то что бы… – пробормотал я. Саша повисла у меня на шее. – Я так волновалась, – сказала она. – Я играла в салки с девчонками только раз в день, не чаще, потому что очень сильно тревожилась. – Спасибо, Саша, – прошептал я, вдыхая аромат ее волос. Волосы были теплые, уютные, я зарылся в них носом и подумал, что, увидь нас сейчас Епископ, пришел бы в ярость. – Что у тебя с рукой? Она… острая и жжется. – Я… Саша вдруг толкнула меня в грудь, отскочила и сказала со злостью: – Даже не думай. Не понял что ли? Я никогда не стану твоей женой! Я знаю, ты хочешь меня поработить, как другие мужчины! – Ребенку поменяла подгузник? – Дима, я поняла, в чем проблема; почему у нас все не так… – Так поменяла? – Димочка, послушай меня! Зло – в разделении. Люди должны измениться. Изменить себя. Понять друг друга. Слиться. Непрерывность – это… – Где ты услышала этот бред? – На площади профессор выступал… а может, то не профессор был. Профессора ведь не ходят в военной форме, правда? Я лежал на брусчатке, хватаясь за голову, в которую впивалась иглами боль, а из магнитофона сыпались искры; детали трещали, провода впивались в тело, пронзали кожу и рвали жилы. Было невыносимо больно – кажется, я орал и заглушал отчаянный визг Саши и ее подружек, я заглушал даже голос, который струился из магнитофона прямо в мой мозг. – Ах ты, маленькая дрянь! – Дима, Димочка! Прошу тебя, прошу… не надо. Не надо. Господи, не… – Видишь, что с матерью твоей сделалось? И с тобой то же будет… если… Зло – в разделении. Острая боль пронзила мои плечи, и я открыл глаза. Небо изменилось: оно стало рдяным с проседью, и молнии лупили его у зенита, шпарили беззвучно, потому что это была не обычная гроза. Я повернул голову и посмотрел назад. Меня тащил, отдуваясь, Коди; руки его слились с моими плечами, а там, где его кожи касались обнаженные провода, обозначились красные пятна. – Отпусти, – приказал я. – Заткнись. Сашины подружки разбежались по домам. Они громко визжали и размахивали руками, хлопали дверями, а потом приникали к мутным окнам и глядели на нас. Саша стояла посреди площадки, подняв руки к небу, кружила в безумном танце и заливалась смехом. – Саша! – крикнул я. – Саша! Коди, отпусти… – Заткнись. – Саша! Он затащил меня в переход, и мы, слившись на мгновение с теплой биомассой, вынырнули у себя в комнате. Коди тут же отпрянул в сторону и стал дуть на обожженную руку, а я, не в силах подняться, подполз к окну и следил за шальным танцем Саши и Конем Рыжим, который медленно и величественно спускался с пылающего неба. Чудовище, казалось, заполнило все пространство собой – весь город и провал рядом с ним. По стеклу пошли трещины, и оно жалобно хрустело, прогибаясь внутрь. – Наше стекло дискретное, – сказал я зачем-то. – Это грех. Почему не заменить его прозрачной жижей? – Жижа мутная и недостаточно прозрачная, – ответил Коди. – Плохо видно. Это он когда-то принес со свалки стекло. Я стоял, упершись носом в дискретное окно, и здоровой рукой царапал раму, мысленно находясь там, вместе с Сашей. – Ничего с ней не случится, – сказал Коди. – Она помешанная. С сумасшедшими никогда ничего не случается. Как и с пьяными. – Не говори так… – Она безумней Епископа. Не знаю, за что ты ее любишь. – Не говори так! – закричал я и оттолкнул Коди. – А если и погибнет – что с того? Она заслужила смерть. – Молчи, ради непрерывности, молчи, Коди, иначе я убью тебя… Не выдержала давления Коня Рыжего хибарка садовника Утера; сначала обвалилась крыша, а потом почернели и развеялись пеплом стены. И вот уже на том месте не домик весельчака и балагура Утера, а круглый ожог; чахлый дымок вьется над ним, склоняется к земле, потому что не выдерживает натиска чудовища. – Утер сверх меры любил дискретные вещи. Он таскал их со свалки и сливал с домом. – Замолчи! – Наверное, он заслужил такую судьбу. – Молчи! Конь Рыжий заметил Сашу и спускался к ней; она, казалось, не видела ничего вокруг – продолжала плясать, а волосы ее будто ожили и разметались угольно-черным веером по воздуху. – Саша не выбривает голову наголо, а волосы, хоть и не дискретны по сути, признак духовной слепоты и дурного тона… – Замолчи! Конь Рыжий встрепенулся, повел мордой и вытаращился на наше окно; взгляд чудовища был ужасен, кроваво-красные глаза с бордовыми вертикальными зрачками прожигали насквозь и испепеляли остатки моей непрерывной души. Взмахнув крыльями, Конь подлетел к нашему дому. Тело его, с выступающими броневыми шипами и иглами заполнило весь оконный проем, а стекло, которое жалобно звенело и шло трещинами, не лопалось просто чудом. Конь Рыжий прижал морду к стеклу и глядел на мою больную руку, на голые провода; под глазом его появилась вдруг слезинка, которая скатилась к безобразному рылу и зашипела, испаряясь. – Ты это хочешь? – тихо спросил я, протягивая к стеклу исковерканную руку. – Чувствуешь свое? Конь молчал, а из его ноздрей вырывался горячий пар. Широкие крылья стучали по воздуху, а огненные глазищи смотрели, не отрываясь, на артефакт. У меня закружилась голова. Возникли образы, вспышки… слова. Димка, Димочка, чудо мое, рыжик мой любимый, как ты думаешь, что будет, когда мы умрем? Ведь умрем мы одновременно, потому что наша любовь – она как сказка, а в сказке муж и жена всегда умирают вместе, но даже если ты умрешь первым, я обещаю – спрыгну с обрыва или повешусь, хотя, чтобы повеситься, веревка нужна крепкая, а где я такую найду, поэтому все-таки прыгну или утоплюсь ради тебя, мой милый… Чудовище разверзло пасть, утыканную крупными, похожими на камни-голыши, зубами и заревело гневно, яростно, с ненавистью. Стекло лопнуло. Коди нашел где-то маленькую оловянную ложку; он черпал ею в пищевой стене, а потом кормил меня, насильно всовывая снедь в рот. Меня лихорадило: лоб горел, а тело потело, и рубашка на мне и простыня подо мной были совсем уже сырые. Жутко чесались ранки, из которых Коди извлекал стеклянные осколки. Дискретность проникала в меня все глубже и глубже. – Что ты ему такое говорил, Линк… – бормотал брат. – Что ты ему говорил… – У них неправильные чувства и поступки, – сказал я, уставившись в потолок. Потолок был покрыт пятнами плесени, от него пахло фиалками – так сказала Саша. – У них все другое – и такое же… не могу понять… Коди, я, наверное, умру скоро. Давай пойдем через провал в долину. Пока есть шанс. Я хочу записать голос твоей Лики. – Кхе-кхе… Коди обернулся, а я приподнял голову. Посреди комнаты стоял Епископ. Он почесывал гладко выбритый подбородок и пучил водянистые свои зенки, разглядывая стеклянные осколки, раскиданные по полу. Стоял на носочках, стараясь не наступить на стекло. Одет он был в парадную церковную форму: защитную гимнастерку и галифе, а ноги его были обуты в кирзовые сапоги, обильно выпачканные желтой биомассой. – Ты, Коди, говорил мне, что стекло в вашем окне непрерывно, как сама суть, – растягивая слова, проскрипел Епископ и почесал лоб рядом с околышем зеленой фуражки. Коди молчал. Я тоже. – Вы грешили против непрерывности, – задумчиво сказал Епископ и повертел головой из стороны в сторону: – Утер погиб, но его сестра гостила в это время у подруги. Ей нужен новый дом. А вы грешили против непрерывности. Понимаете? Мы молчали. – Линк, почему ты не сказал, что стекло дискретное? Я считал тебя более разумным человеком, чем брат. Я не ответил. – Сестре Утера нужен новый дом, – задумчиво повторил Епископ и высморкался в огромный платок, покрытый застарелыми желтыми пятнами. Кончик платка оставался в кармане – это чтоб все думали, что платок непрерывный. – Ей необходим дом, а вы – грешники, которые возбудили гнев Коня Рыжего. Мы промолчали. Коди и я уходили молча, никто нас не провожал. Сестра Утера бродила по ожогу, который раньше был ее домом, и, захлебываясь слезами, призывала брата. Народ окружил ее; люди сочувственно цокали языками, перешептывались и указывали пальцами на несчастную. – Смотри, смотри… застопорилась… неужели почуяла непрерывный дух Утера? – Точно! – Смотри, смотри… плачет… неужели непрерывный дух Утера общается с ней? – Точно! – Смотри, смотри… эээ… стошнило ее… – Хм… Мы шли по пыльной дороге, на обочине которой покоились увесистые валуны, покрытые зеленым с прочернью мхом. Солнце купалось в пепельном тумане за нашими спинами, а длинные тени указывали на мост над провалом, и далее – на долину эха. Иногда с неба срывался пепел, который мягко ложился на наши головы и щекотал ноздри. Сначала я боялся чихнуть, потому что это признак дискретности и невежливо к тому же, но затем вспомнил, что мы все равно парии, и чихнул. Коди, который шел впереди, вздрогнул, но не обернулся. Поправил на плече истекающую жижей котомку, и упрямо пошел вперед. – Ребята! Коди, Линк! К нам летела сломя голову Саша. Она запыхалась, и, вставши рядом с нами, хрипло дышала, упершись ладошками в колени, а потом виновато улыбнулась и сказала: – Епископ выгнал меня из города. Он подумал, что я виновата в том, что в вашем доме раскололось стекло. А еще сказал, что я – шлюха и безбожница, потому что не стригу волосы. Дима, Димочка, маленький мой, солнце мое, ты здесь, лежишь рядом, но я не могу поговорить с тобой, потому что ты только молчишь в ответ, поэтому я говорю с этим магнитофоном, с нашей с тобой пленкой; потом я прослушаю ее и услышу наши голоса, и голос нашего мальчика тоже… Дима, Димочка, рыжик мой, что-то плохое происходит с миром, и я боюсь, я очень этого боюсь; но еще больше я боюсь смерти. Да, я помню, я обещала уйти за тобой, но мне страшно, а с неба уже третий день валит пепел; на заднем дворе наркоманы устроили сборище, они пьют пиво и колются, а кожа моя бледнеет, обесцвечивается, и мне кажется, что я меняюсь; мне кажется, я зря послушала профессора в военной форме… Сбивая ноги, мы шли к долине эха. По бокам громоздились серые валуны, из щелей между ними проклевывались коричневые ростки; небо было блеклое и серое на востоке, почти черное на западе; холодный ветер кидал в лицо пыль и колючки. Дважды я падал, а Коди и Саша поднимали меня. Потом мы садились на корточки, скрываясь от ветра за валунами, и Коди кормил меня биомассой, соскребая ее с самого дна котомки, а Саша сидела рядом, уныло улыбалась и сглатывала слюну. – Оставь, поделись с Сашей, – прошептал я. Мне было тяжело говорить. В мое тело прорастали детали, а провода вгрызались в кости и тянулись к сердцу, подменяя собой кровеносные сосуды. Коди не отвечал; он был, как обычно, угрюм. Саша уныло водила пальчиком в серой пыли; она больше не танцевала и не плела венки из сорной травы. На третий день, когда пищевая биомасса закончилась, когда я уже не мог идти, и Коди тащил меня, а Саша плелась сзади, мы вышли к долине эха. – Ужасное место, – пробормотал я, разглядывая сваленные пирамидами остовы диковинных машин. – Похоже на свалку. Ты мне не говорил этого, Коди… – Свалка мертва, – ответил он. – Это место живет. Мы спустились вниз, с опаской наступая на острые камни, и вошли в долину эха сквозь арку, составленную из разбитых машин. Свернутая трубочками бумага шуршала у нас под ногами. Я наклонился и поднял одну такую трубочку; тряхнул ее. Из трубочки высыпался прах и рассеялся в воздухе. – Что это? – спросила Саша. – На свалке тоже такое есть. Это бумага, в которую наши предки заворачивали пепел и поджигали его. – Зачем поджигать пепел? – удивившись, спросила Саша. – Пепел – это то, что уже сгорело и сыпется с неба. Правильно, Коди? Епископ говорит, солнце сжигает тучи дотла, и они просыпаются на землю пеплом. Правильно, Коди? Коди не отвечал. Он, ступая на цыпочках, бродил меж машин и внимательно разглядывал их. – Я не помню, – сказал Коди. – Так давно тут не был. Не помню, какая нужная… Мы ходили по тесным коридорам, стенами которым служили нагромождения машин, и касались их, отчего машины звучали глухо или, наоборот, звонко, а потом рождали цепную реакцию: начинало греметь в других машинах. В воздухе носились чьи-то голоса; незнакомые люди говорили на разных, непонятных в основном языках, но иногда проскакивали и знакомые слова. – Салли! Салли! У тебя в волосах паук, Салли! Он черный и склизкий, он грызет твой череп, он хочет съесть твой мозг… – Шприц. Дай, Ради Бога, этот шприц, у нас совсем мало времени, потому что все уже поменялось, а мы – нет… – Данька, возьми меня за руку. Ты убедишься, что профессор в военной форме был прав. Хей-хоп, наши руки слились и стали одним целым, и теперь ты никогда не уйдешь от меня, а если умру я, то умрешь и ты, скотина, и это будет как в сказке – жили долго и счастливо и умерли в один… – Профессор, вы понимаете, к чему это может привести?… – Шприц был одноразовый, и мы, следуя правилам, укололись им по разу, а с неба срывался пепел, но мы дырявили кожу, и нам было хорошо, а потом стало еще лучше, потому что я занимался любовью с Ингой, и наши тела сливались не только там, ты понимаешь, о чем я, а везде; мы по-настоящему были вместе, а потом Серега закричал: «Смотрите в небо, кажется, это пегас!» И мы поднялись на ноги и глядели в небо, а Инга шептала: «Вот так вставило!», а потом пегас спустился к нам и сожрал Серегу, а Ингу раздавил, размазав красным пятном по магистрали. Я схоронился за бензобаком и… – Все не то, – говорил Коди и дотрагивался до новых машин. Саша, опустошенная, лениво передвигала ногами вслед за ним, а я загребал сбитыми в кровь пятками пыль чуть сзади. Вечерело. Воздух становился плотным и влажным, как перед грозой, а с неба моросил мелкий пепел. Иногда я подходил к Саше, чтобы стряхнуть пепел с ее шеи, но она дергала плечиком, сбрасывая мою руку, и я отступал. Я уже почти привык к постоянной боли в руке и не слушал голос артефакта, хотя в последнее время он все чаще твердил что-то осмысленное. Коди терял терпение. Он пинал ржавые остовы и, разбивая кулаки в кровь, колотил по стеклам. И эхо металось по забитой металлоломом долине. – Это должно помочь… раздавайте смесь и одноразовые шприцы везде, где только можно… – Салли, паук съел твой мозг, и теперь он, разрывая сухожилия, жрет твою плоть и прокладывает путь к сердцу. Салли! Когда стемнело, и на свинцовом небе проглянули звездочки, Коди, обессилев, сел на землю и прислонился спиной к машине, которая пела песни на чужом незнакомом языке. Он совсем не брезговал дискретностью этой штуковины, да и мне было уже все равно, и я уселся рядом. Саша опустилась ко мне на колени, и я захотел обнять ее, но она сказала сквозь зубы: – Не смей, – и замолчала, разминая ногу, растирая меж пальцев дискретные мозоли, отпуская их пылью на ветер. – Я не помню, – уныло сказал Коди. – Я помню, что машина была белая, с ржавым боком и вышибленными стеклами, но не могу ее отыскать. – Может, лучше подумаем, как найти еду? – зло спросила Саша. – Никто тебя не заставлял за нами идти. – Да что ты говоришь?! Из-за вас я тут! Я бы могла остаться в городе, если бы не это дурацкое стекло! Что-то было не так. Я посмотрел на небо и увидел, что оно становится молочно-белым, а пепельные тучи светятся, изливая во все стороны тонкие бледные лучи. – Ребята! – позвал я. – Ты – маленькая нудная тварь, поняла? – Ублюдок! Как ты посмел меня так назвать! Я же женщина! – Ребята!! Они замолчали. В ослепительном сиянии, расставив в стороны широкие белоснежные крылья, к нам спускался Конь Бледный. Мы бежали, не разбирая дороги, а чудовище летело за нами, взмахивая крыльями скорее для порядка, потому что по воздуху его несла неведомая сила. Мы бежали, спотыкались, вставали, задевали локтями машины и диковинные механизмы, а чужие голоса подгоняли нас… – Потому что старая церковь стала рассадником глупости и лицемерия! И мы поставим на этом месте новый храм, храм Непрерывности, и люди придут к нам и поклонятся, а мы скажем им: кто пришел в душе своей без дискретности да спасется, лгущий же нам или самому себе… – Энн, у тебя работает телефон? Нет? А у Ричарда? Ричард! Ричард, твою мать, ты меня слышишь?! Ричард, у тебя работает телефон? Нет? Христосе, что же это происходит… Погоди! Погоди, Ричард! А телевизор у тебя работает? Хотя бы один канал принимает? Нет? Христосе… – Салли, Салли! Паук съел твое сердце и движется к твоим ногам! Салли, он хочет съесть твои ноги и тогда тому, что от тебя осталось, не удастся убежать! – Коди… здравствуй, малыш… Коди встал как вкопанный. Он развернулся и, закрыв глаза ладонью, спасаясь от слепящего блистания чудовища, пошел к белой машине с ржавым боком; ее дверца скрипела на ветру, а из выбитых окон торчали куски стекловаты. – Коди! – крикнул я. – Коди! – завопила Саша и, цепляясь платьем за острые металлические углы, побежала за ним. А я остался стоять, потому что видел, что Конь Бледный совсем уже близко; я видел его глаза. Он убьет их, подумал я. Коди подошел к машине вплотную и прижался к мертвому металлу небритой щекой, закрыл глаза и шептал что-то беззвучно, а потом закричал срывающимся голосом: – Она здесь, Линк! Включай магнитофон, мы запишем ее голос! Лика здесь! Она всегда будет со мной! Включай! Я не мог сдвинуться с места; меня мутило, и я уперся рукой в машину; под пальцами оказалась шероховатая ржавчина, и это стало последней каплей, меня вывернуло наизнанку. На землю полетели испачканные остатками жижи и кровью дискретные детали. Голова кружилась, и я тяжело дышал, с трепетом вслушиваясь в хлопанье гигантских крыльев над головой. Я не мог сдвинуться с места – провода оплетали мое сердце, детали лезли в голову, разворачивая трахею. А потом, когда я почти уже умер, время оцепенело, и артефакт заговорил со мной; голос у него был женский, искаженный шипением. Кто ты? Меня зовут Линк. Линк? Ты – человек? Конечно… разве бывает что-то другое, кроме человека? Бывает. Собаки, кошки, мыши… олени, киты, лошади. Ты разве не знаешь? Не знаю я ничего о кошках и остальных. А лошадь нельзя спутать с человеком. Вот она, рядом и хочет убить моих друзей… но не трогает меня… не знаю, почему… может быть, благодаря тебе? Лошадь? Конь Бледный. Артефакт промолчал. Послушай, сказал я ему, Коди умирает и Саша – тоже. Конь Бледный спускается к нам и во взгляде его – тоска и смерть; я вижу, ему скучно убивать, но он больше ничего не умеет делать, потому что наш мир слишком невелик, чтобы делать что-то другое. Он убьет их. Артефакт молчал. Шипела, разматываясь, пленка. Но у меня есть шанс… помоги мне сдвинуться с места… Дай мне слиться с ними, с Сашей и Коди, пожалуйста. Ты потеряешь себя, умрешь сам, отвечал магнитофон, а пленку жевало, и голос хрипел, пропадая в статическом шуме. Слившись с другим, ты лишишься себя, я чувствую! И я… тогда и я погибну. Я не умру, ласково отвечал я, как ты не поймешь? Это непрерывность, это две, три души рядом, в одном, это высочайший святой акт – что тут страшного? Нет! Он боялся. Дискретный механизм, собранный из кучи дискретных деталей, боялся потерять себя. Я не мог этого понять. Когда-то Епископ сказал, что полное слияние – это то, к чему должен стремиться каждый порядочный прихожанин. А я спросил тогда, почему же он не сливается ни с кем; Епископ посмотрел на меня с презрением и ответил, что пастырю надлежит существовать во грехе, потому что он указывает путь в непрерывный рай, но сам туда попадет последним, когда некого уже будет вести. Это единственный способ спасти их, сказал я магнитофону. Нет! Пожалуйста. Я не знаю, как тебя убедить. Я не знаю, что надо сказать, но я должен спасти их, слиться… Нет! Пойми, я люблю Сашу… Он молчал. Он очень долго молчал, но мне было все равно, потому что время окаменело. А потом он сказал: хорошо. И пленка порвалась. Я освободился. Я побежал, спотыкаясь о камни, к Коди и Саше, упал с разбегу на землю и схватил их за лодыжки. Посмотрел на небо, с которого спускался Конь Бледный. Он был слишком близко. Я прижался к друзьям крепко-крепко, а они поддались, испуганные, не понимающие, что происходит, и ласковым теплом растеклись по моему телу, острыми иголочками, мурашками промчались по коже. Хрустели, собираясь в одно, кости; капала на землю и смешивалась с горячей пылью кровь, вываливались, дымясь, лишние куски плоти. А потом мы поднялись. Все вместе. Конь Бледный застыл в воздухе над нами, разглядывая старенький магнитофон, который Линк держал в руках. – Забирай… – прошептал Коди, протягивая ему дискретный артефакт. Конь Бледный глядел на артефакт, не отрываясь; водил уродливым рылом из стороны в сторону, а из глаз его текли и примерзали к белой шерстке слезы. – Забирай, – повторил Коди угрюмо. – Мы знаем, для тебя это важно, – сказала Саша и рассмеялась переливчатым своим смехом, закружилась на одном месте и топнула ножкой, поднимая пыль. – Это твое! – крикнул Линк. – Это подарок… от Рыжика. Конь Бледный раззявил пасть и наклонился к Коди-Линку-Саше; пахнуло колючим холодом, задрожали, разговаривая сотней несмелых голосов, машины. Чудовище схватило магнитофон за ручку и приподняло его. Посмотрело на нас в последний раз, взмахнуло крыльями и взмыло в фисташково-серое небо навстречу загаженному смогом солнцу. – Там могла оказаться Лика, – сказал Коди. – Я должен вернуться на свалку. Найти новый магнитофон. Записать. Линк сомневался. Линк разрывался на части – он хотел снова быть дискретным, чтобы обнять Сашу, чтобы сказать ей, как сильно он… А Саша была голодна. Она, весело пританцовывая, подбирала с дороги куски мяса и комки слипшейся с пылью крови и съедала их. Насытившись, Саша развернулась и побежала, петляя между машинами. Она надеялась поскорее возвратиться в город, чтобы умолять Епископа простить ее грехи, чтобы показать, что она преодолела страх и приобщилась к непрерывности. Она шла, ни в чем не сомневаясь, а Линк скрежетал зубами и не знал, что делать – у него не получалось управлять телом. Коди куда-то пропал. Может быть, он решил оставить их наедине, а, может, ушел в те далекие непрерывные края, где живет теперь Лика, Утер и многие-многие другие. – Салли! Салли! Паук передумал есть твои ноги, но он нашел твою душу! Салли! Паук хочет съесть твою душу! Говоришь, души нет? Тогда… тогда тебе не о чем беспокоиться, Салли. Пауку больше нечего есть.
Посвящается несчастным девочкам, девушкам и женщинамЛизонька забыла важное слово. Вернее, слово, может, было и не важное, и совсем даже ненужное, но в этот самый момент она хотела употребить его, и – на тебе! – запамятовала. До этого Лиза вертелась перед зеркалом как юла, красила губы и цепляла на шею бусы: стеклянные, янтарные, с нанизанными на веревочку миниатюрными полешками. И все время произносила это самое слово. Потом громко, на весь подъезд, матюгнулся прораб, живший двумя этажами ниже, Лизонька вздрогнула и забыла слово. Она показывала себе язык, стояла, уткнувшись лбом в зеркало, но слово не вспоминалось, и, кажется, забывалось еще крепче. Раздосадованная Лиза топнула ногой, нацепила на шею противную веревочку, на которой болталась половинка пластмассового сердечка, и сказала отражению: – Вот тебе, забывака! Теперь ходи целый день с половиной пластмассового сердца! Отражение повторило за ней слово в слово, и Лизонька, нахмурившись, проплыла на кухню. Именно проплыла, потому что воздух в комнате из-за постоянной жары был горячий, плотный и наполненный влагой. Собиралась гроза. Впрочем, собиралась-то она, собиралась, но никак не могла пролиться дождем, вот уже третий день. На кухне Лиза выпила теплого лимонада, прополоскала им горло и выплюнула большую часть в раковину, забитую грязными тарелками. Решила съездить к подружке. Вышла из квартиры, заперла дверь на два замка и вызвала лифт. Лифт ехал скрипя, с натугой, как старец, который знает, что должен помереть на днях и мечтает об этом, но с упорством мученика ходит в поликлинику и лечится. Синие двери отворились, и Лизонька вошла в кабинку. Пока лифт ехал вниз, она теребила сердечко и вспоминала мерзкого Сашку, и до того были неприятны ей эти воспоминания, что она никак не могла от них отделаться; образы липли к Лизе как пчелы или, например, мухи. На восьмом этаже лифт остановился и впустил в свое старческое чрево того самого прораба, что любил материться на восход. Прораб был толстый, такой толстый, что когда он вошел в кабинку, Лизоньке почудилось, будто ее со всех сторон обложило топленым жиром. Ей показалось, будто жир проник в ее ноздри и уши, и затек даже под майку. От прораба пахло махоркой, и он сипло дышал, упершись ладонями в стенку позади Лизы. Он внимательно смотрел на нежное Лизино личико, отчего она смущалась и краснела. – Вниз? – спросил прораб хрипло. – Да, на первый этаж, – прошептала Лизонька. – Да, на первый этаж, – после паузы повторил прораб, занес раздувшийся от жира палец над кнопкой и замер. – Вниз… – обреченно сказала Лиза, и прораб нажал на кнопку. Они приехали на первый этаж, двери отворились, но прораб не спешил выходить и не давал выйти Лизе. Он обтекал ее, вжимал в стену и говорил, выдыхая слова вместе с тяжелым смрадом: – Ты, Лизавета, будь осторожнее. У меня, знаешь ли, есть предчувствие, что ты сегодня сядешь не в тот автобус. А мои предчувствия, чтоб ты знала, редко меня обманывают. Вчера я предсказал рабочему Тимофею, что он упадет с балки в пьяном угаре. И что же? Мы с ним допились до угара и забрались на ту самую балку. Я выстоял, а он упал. Так-то, Лизавета. Лиза, как запомнила, повторила эту фразу, робко улыбнулась прорабу и сказала: я поняла! Прораб пробормотал «я поняла!» в ответ и пропустил ее. Лизонька, стуча каблучками по бетону, выбежала из подъезда и немедля забыла о пренеприятном происшествии. Новые заботы появились. Первой заботой стала неимоверная духота, которая спускалась к Лизе с покрытого тучками неба, а также поднималась от пышущего жаром асфальта. Второй заботой стал прыщавый парнишка по кличке Коржик, который с первого класса души не чаял в Лизоньке. Он стоял у синего ларечка и, с заботой поглядывая на дерущихся дворняг, потягивал пиво. Увидев объект своих любовных устремлений, Коржик в два глотка допил хмельной напиток и вразвалочку, сунув большие пальцы рук в задние карманы джинсов (по-модному, по-столичному!), пошел к ней. «Вот оно, мое проклятье», – мрачно подумала Лизонька и быстрее застучала каблучками по асфальту, но мерзкий Коржик догнал ее и приноровился к ее шагу. – Лизка, – сказал Коржик, нахально улыбаясь, – а я вступил в клуб модернистов! – Лизка, – обреченно повторила она, мечтая, чтобы уши ее нечаянно отвалились, и она перестала слышать бред Коржика, – а я вступил… – Погоди-погоди! – перебил ее противный Коржик. – Эти повторы – это предрассудки, с которыми ты, Лиза, должна бороться! Ты должна победить их в себе! Какой-то пророк пару тысяч лет назад сказал, будто люди в мире начнут пропадать из-за того, что разучатся слушать друг друга – и что? Пророк даже не знал об автобусах! Почему ты решила, что пропадают именно те автобусы, где сидят люди, которые не слушают друг друга? Я, модернист, скажу почему! Тебе промыли мозги церковники! – Я ничего не решала! – закричала взбешенная Лизонька и побежала от растерянного Коржика прямиком через парк, расталкивая степенно гуляющих горожан. Коржик крикнул ей вслед: – Лиза, приходи сегодня в шесть на собрание клуба модернистов! Когда прыщавая физиономия Коржика исчезла за поворотом, Лизонька несколько пришла в себя и замедлила шаг. Пот букашками сползал по ее шее, и половинка сердечка липла к коже. Лизонька кляла себя за то, что надела глупое украшение. Где-то за парковыми кленами кричал репродуктор, и играла музыка. На летней площадке кружили в танце парочки в белом, и были среди танцоров только красивые и стройные женщины, и, что самое главное, красивые и стройные мужчины. «Почему мне такие не попадаются?» – спрашивала себя обреченно Лиза. Она хватала сердечко, злилась на себя за проявленную слабость, и отпускала мерзкую пластмассу. По тенистой аллее она, подавленная, вышла из парка. Смотрела только вниз, избегая заглядывать в глаза прохожим, и ей казалось, что все указывают на нее и смеются, потому что на Лизоньке глупые старые джинсы, идиотская белая майка и дурацкая (о, насколько она хуже всего остального!) половинка сердечка. Не дойдя до остановки, Лизонька ткнулась носом в спину застывшего столбом человека, поспешно извинилась, отошла, снова ткнулась – теперь в другого – и пробормотала: – Да что за черт! Отовсюду раздались возгласы «Да что за черт!», и Лизонька наконец решилась и оторвала взгляд от асфальта. Увидела, что у остановки собралась большая толпа, а поперек дороги стоит красный автобус. Лиза поспешно протолкалась сквозь толпу и, обнаружив себя в первых рядах, обнаружила также, что автобус пуст, а подле него стоит сухощавый батюшка в красной рясе и порыжелом котелке. У батюшки была черная борода и обвислые усы, а глаза оказались красные; наверное, батюшка молился за души прихожан всю ночь и не спал. В руках он сжимал священную пятиконечную звезду, выполненную из чистого янтаря. Батюшка читал проповедь и объяснял, отчего исчезли люди из автобуса, а исчезли они, по его словам, оттого, что не повторяли слова друг друга и не прижигали греховные прыщи и бородавки, выступившие на теле. Лизонька мельком думала, как хорошо, что ее бородавку, на попе выскочившую, никто не видит, и механически повторяла слова батюшки. Потом подъехал другой автобус и загородил батюшку. Двери автобуса распахнулись прямо перед носом Лизоньки, и она нырнула в раствор дверей. Лиза села у окошка и, приподняв подбородок, посмотрела на батюшку, который, пока прихожане не видят, сморкался в запачканный красными пятнами платок. Платок был очень красивый, обшит по краям свастикой и иными забавными символами. Лизонька решила прикупить себе такой платочек на распродаже. Потом она взглянула на погибший автобус. Автобус был пуст, и сквозной ветерок печально шевелил окровавленную бумажку, прилипшую к одному из его сидений. Лизонька порадовалась, что не поехала на этом автобусе, увидела, что номер у него пятый и подумала, что на нем вполне мог поехать Сашка. Лизонька схватилась за половинку сердечка, царапнула ее накрашенными ноготками и прошептала: «Мерзкий Саша, я ничуть за тебя не волнуюсь!» Водитель гаркнул на весь салон, что автобус трогается, автобус действительно тронулся и затрясся на ухабах. Лизонька покрепче ухватилась за поручень, торчащий из спинки переднего сидения, и про себя помолилась за автобус и всех его пассажиров. Пассажиров было совсем немного. Двое из них читали книги и украдкой поглядывали друг на друга. Первый переворачивал страницу, и в тот же миг второй радостно вздыхал и тоже переворачивал. Кажется, они почти не читали, а больше следили, кто скорее перевернет, и переворачивали поэтому почти одновременно. «Это хорошо», – подумала довольная Лизонька. – «Отличные пассажиры попались, верующие». Она обернулась и заметила девочку и ее маму. Девочка тоже, оказывается, читала книгу. Малышка вытягивала шею и стреляла любопытными глазками на читателей, сидящих спереди. Переворачивала страницы вслед за ними, но однажды замешкалась и вовремя не перевернула. Мама это заметила и отвесила малышке подзатыльник, наклонилась и позволила девочке дать сдачи. Лизонька немедленно заволновалась, потому что вокруг не было никого, кто бы и ее ударил по затылку. Не придумав ничего лучше, она нарочно стукнулась головой о стекло. Голова заболела, в глазах Лизоньки помутнело. И все равно она сидела, как на иголках; чувствовала, что этого недостаточно. Однако автобус продолжал мирно ехать по спальному району, и пассажиры исчезать, похоже, не собирались. Лиза, чтобы отвлечься, стала вспоминать, какое слово она забыла сегодня утром. Слово никак не вспоминалось, Лизонька зажмурила глаза и прошептала под нос: – Что же за слово, что же за… Автобус тряхнуло, причем порядочно. Испуганная Лизонька до колючей боли в ладонях вцепилась в поручень, и открыла глаза. Автобус остановился. Водитель матерился шепотом, выбираясь из своей кабинки. Он говорил что-то про треклятый движок, и он, наверное, был слеп, потому что дело было не в движке, дело было в беспредельной тьме, которая обступила автобус со всех сторон. Испуганная Лизонька сжимала поручень, а другой рукой – половинку сердечка, и смотрела на пассажиров с надеждой, но и они ничего не видели. Они спокойно читали книги, разглядывая не страницы, а друг друга; они повторяли слова, снова и снова повторяли никому ненужные, глупые слова. Снова и снова. Снова и снова. А тьма уже живыми нитями, что шевелились как хищные змеи, проникала в автобус. Она обступила водителя, и он с хлопком исчез, растекшись на полу лужей цвета клюквы. Тьма опустилась на читателей, и те раздулись и взорвались, разлетелись кровяными брызгами, которые крапом покрыли Лизонькино лицо. Лиза шептала, что-то беззвучно шептала под нос, какое-то совершенно ужасное ругательство, и ждала смерти, но тьма пощадила ее, не заметила и ушла в самый конец автобуса. Лизонька зажмурилась, ожидая немедленного удара, но его не было, и не было, и не было… Лиза открыла глаза. В окна бил ярчайший солнечный свет, а салон автобуса был пуст. В руке Лизонька сжимала сердечко, вторая половинка которого принадлежала Сашке. Ее любимому Сашке, который ушел от нее, но она все равно его любила, хоть это и против церковных правил. И Лиза прошептала слово, слово, запрещенное церковью, ругательство, которое забыла сегодня утром: – Боже. И прижала половинку сердечка к груди.
Мой мир – это кухня, А также – прихожая, И спальня, конечно, Еще – телевизор, Все остальное – ничто, Причем некрасивое. Пошлое. Лживое.
Посвящается Сонечке