© Издательство «Современник», 1989
Человечество все отчетливее осознает опасности, связанные с ухудшением и разрушением окружающей среды. Народы мира кровно заинтересованы в сохранении ресурсов земли — нашего общего дома.Из Коммюнике Всемирного Конгресса Мира в Москве, 1973 г.
И достигли того, что вещей накопили больше, а радости стало меньше…Достоевский
Почему же мы дрянь? — Великого нет ничего.Перечитывая не так давно художественные и публицистические произведения Достоевского и знакомясь одновременно с материалами текущей периодики по злободневным проблемам современной жизни, я обнаружил невольный диалог между прошлым и настоящим. Диалог, вопросы которого становятся все более острыми и заставляют обращать внимание на не столь часто замечаемые парадоксы повседневного существования человека, на не всегда отчетливо представляемые препятствия на пути его нравственного очищения и совершенствования. Но ведь именно от проникновенности и глубины такого внимания зависят в определенной степени подлинное, а не мнимое изменение сознания, действительное, а не словесное улучшение отношений между людьми, настоящая проверка духовной состоятельности ставимых ими целей и задач. И не имеет никакого значения, что отдельные имена упомянутого диалога, возможно, забыты читателями. Важны выраженные в их суждениях ценностные координаты, мощно влияющие на ориентацию мышления и поведения и поучительно отражающиеся в зеркале размышлений великого русского писателя. Проницательный ум Достоевского был направлен в корни природы человека, тайно питающие плоды его истории, в нервные узлы, а не периферийные окончания общественного развития, социально-бытовых зависимостей, интимно-личностных связей. Это сущностное зрение позволяло ему хорошо видеть, как во многовековом движении истории сильно менялся внешний облик человечества благодаря улучшению материальных условий его существования, что было обусловлено взаимосвязью интеллектуальных свершений и достижений в производстве, науке и технике. Однако в духовно-психологическом ядре человека, где коренятся себялюбие, зависть, тщеславие и т. п., сохранялась относительная устойчивость, предопределяющая постоянство борьбы добра и зла. (Менялись — и очень разнообразно — лишь формы проявления, «одежды» свойств души при неизменном постоянстве их сути, а изменчивость внешней и относительная неподвижность внутренней жизни находились как бы в параллельных плоскостях.) С точки зрения Достоевского, к подлинным достижениям следует отнести все то, что производит положительный сдвиг в этом ядре и способствует не только интеллектуальному, а прежде всего нравственному совершенствованию человека, что вытравливает из его души весь диапазон эгоистических побуждений, делает его духовно светлее, добрее, что помогает становлению действительно братских отношений между людьми вместо тех, которые он наблюдал в реальной жизни. Несмотря на прогресс науки и социальных теорий своего времени, писатель видел вокруг картину озлобленности и разделенности людей на взаимоотталкивающиеся единицы, на, так сказать, социальные pro и contra. «Все-то в наш век, — говорит он устами одного из своих героев, — разделилось на единицы, всякий уединяется в свою нору, всякий от другого отделяется и, что имеет, прячет… Повсеместно ныне ум человеческий начинает насмешливо не понимать, что истинное обеспечение лица состоит не в личном уединенном его усилии, а в людской общей целостности». Достоевский страстно мечтал о такой целостности, когда люди, преодолев корыстолюбивые слабости своей натуры, могли бы искренне и простодушно обняться друг с другом. «Выше этой мысли обняться ничего нет», — отмечал он в записных книжках. Без этой высшей цели Достоевский считал человеческое существование недостойным и бессмысленным, но вместе с тем он прекрасно сознавал ее «фантастичность», неимоверные препятствия на ее пути. «Я всего только хотел бы, — замечал он в „Дневнике писателя“, — чтоб все мы стали немного получше. Желание самое скромное, но, увы, и самое идеальное». А один из героев «Братьев Карамазовых» словно дополняет: «Всем стало бы легче, если бы каждый стал хоть на каплю благолепнее…» Стать «хоть на каплю благолепнее», немного получше — оказывается такой задачей, которая по идеальности и сложности неизмеримо превышает трудности покорения тайн природы и ее приспособления для увеличения материального комфорта. Более того, само это увеличение и выдвижение на первый план внешнего прогресса, подавляющего «дух» «камнями, обращенными в хлебы», вовсе не безразличны душевным борениям человека, являются, по мнению Достоевского, одной из капитальнейших причин многочисленных «недоумений» современной цивилизации и связаны с задачей облагораживания лика человеческого отрицательной зависимостью. То есть они способствуют обратному сдвигу в духовно-психологическом ядре человека — в сторону расширения и утончения различных эгоистических побуждений, усиления озлобленности и разделенности людей. Говоря о грядущих гигантских результатах науки в деле преобразования и облагораживания природы, «приручения» вещей, Достоевский спрашивал в «Дневнике писателя»: «Что бы тогда сталось с людьми? О, конечно, сперва все бы пришли в восторг. Люди обнимали бы друг друга в упоении, они бросились бы изучать открытия (а это взяло бы время); они вдруг почувствовали бы, так сказать, себя осыпанными счастьем, зарытыми в материальных благах; они, может быть, ходили бы или летали по воздуху, пролетали бы чрезвычайные пространства в десять раз скорей, чем теперь по железной дороге; извлекали бы из земли баснословные урожаи, может быть, создали бы химией организмы, и говядины хватило бы по три фунта на человека… словом, ешь, пей и наслаждайся. „Вот, — закричали бы все филантропы, — теперь, когда человек обеспечен, вот теперь только он проявит себя! Нет уже более материальных лишений, нет более заедающей „среды“, бывшей причиною всех пороков, и теперь человек станет прекрасным и праведным! Нет уже более беспрерывного труда, чтобы как-нибудь прокормиться, и теперь все займутся высшими, глубокими мыслями, всеобщими явлениями. Теперь, теперь только настала высшая жизнь!“ Но вряд ли и на одно поколение людей хватило бы этих восторгов! Люди вдруг увидели бы, что жизни уже более нет у них, нет свободы духа, нет воли и личности, что кто-то у них украл все разом; что исчез лик человеческий, и настал скотский образ раба, образ скотины, с тою разницею, что скотина не знает, что она скотина, а человек узнал бы, что он стал скотиной. И загнило бы человечество; люди покрылись бы язвами и стали кусать языки свои в муках, увидя, что жизнь у них взята за хлеб, за „камни, обращенные в хлебы“. Поняли бы люди, что нет счастья в бездействии, что погаснет мысль не трудящаяся, что нельзя любить своего ближнего, не жертвуя ему от труда своего, что гнусно жить на даровщинку и что счастье не в счастье, а лишь в его достижении». При чтении этих слов невольно вспоминаются многочисленные выступления последнего времени на страницах наших газет по вопросам вещизма и потребительства, дискуссии о подлинном и мнимом жизненном успехе и т. п. Рассуждение Достоевского более чем столетней давности по своей сути и глубине намного опережает размышления некоторых авторов подобных выступлений и участников подобных дискуссий. В этих размышлениях разрешение отмеченных проблем сводится иной раз к ускоренному и более справедливому, если можно так выразиться, насыщению материальных потребностей людей, в чем видится порою весьма расплывчатый и никак не определяемый критерий улучшения человеческих отношений. Суть же и глубина приведенного рассуждения, как, впрочем, и некоторых других на сходные темы, заключается в том, что рост благополучия и подлинность человеческих достижений писатель рассматривает в твердом плане высшего нравственного сознания и высшей цели, ведущей, как было сказано, к преодолению несовершенства внутреннего мира человека и способствующего становлению действительно братских отношений между людьми. По его мнению, осыпанность счастьем и зарытость в материальных благах не только не освобождает сознание человека от повседневных забот для духовного совершенствования, не только не делает его прекрасным и праведным, но, напротив, гасит в нем высшую жизнь и устремленность ко всеобщим явлениям, превращает лик человеческий в «скотский образ раба». Еще в середине минувшего столетия Иван Киреевский заметил существенный контраст между материальными достижениями и понижением нравственного настроя и духовного уровня личности, так как гигантские культурные преобразования внешнего мира, вся душевная жизнь человека были направлены лишь к развитию физического содержания и довольства жизни: «При всем богатстве, при всей, можно сказать, громадности частных открытий и успехов в науках общий вывод из всей совокупности знания представил только отрицательное значение для внутреннего сознания человека; потому что при всем блеске, при всех удобствах наружных усовершенствований жизни самая жизнь лишена была существенного смысла». Отрицательность очаровывающих удобств и наружных усовершенствований по отношению к существенному смыслу жизни, когда сосредоточенность на ее внешних физических условиях неминуемо околдовывает и усыпляет нравственное чувство, постоянно тревожила и Достоевского, в известной степени определяя его напряженный поиск человека в человеке. Тревожит она и наших современников, подчеркивающих в беспокойных письмах в газеты и журналы важность вызванной ростом благополучия проблемы вещизма и потребительства, тесную связь этих явлений с нравственной деградацией личности. Приобретательский бум, по их мнению, «приводит к смещению представлений об общечеловеческих ценностях», «рост благополучия просто губит человеческие души». Не слишком ли остро и парадоксально ставится вопрос читателями, как бы вслед за Достоевским? Как может материальное довольство жизни гасить высшую жизнь, смещать представления об общечеловеческих ценностях, губить человеческие души? Каков механизм подобного гасительного смещения и губительного воздействия? Писатели и социологи, берущиеся отвечать публично на читательские письма, чаще всего обходят стороной эти вопросы и ограничиваются, как правило, сугубо «экономическими» объяснениями и рекомендациями. Такими, например. Преимущественное право доступа к материальным ценностям одних людей создает внутреннее психологическое напряжение других. Разрядка подобного напряжения путем совершенствования распределения этих ценностей, уравнивания прав к их доступу и соответственно ускоренного, более справедливого, если так можно выразиться, насыщения материальных потребностей человека, должна и разрешить недоумения читателей. Ну а как быть все-таки с потерей за сытостью способности чувствовать чужие невзгоды, что и составляет главную боль читательских писем? И не приведет ли повальная всеобщая сытость, повсеместная возможность «есть, пить и наслаждаться» к увеличению цинизма, к атрофии сострадательной способности человека?.. «Вам приходилось слышать, — читаем в одном из очерков, — как на киносеансах в самых драматических местах фильма раздается хохот молодых людей? Они не способны откликаться на чужую боль, сопереживать. Страдания других им смешны. Чувствительные центры в их мозгах притуплены». Там, где для многих проблема заканчивается, для Достоевского она только начинается. По его мнению, полное и скорое утоление потребностей понижает духовную высоту человека, невольно и незаметно приковывает его еще сильнее к узкой сфере самоценного умножения чисто внешних форм жизни, ведущих к культивированию многосторонности насладительных ощущений и связанных с ними «бессмысленных и глупых желаний, привычек и нелепейших выдумок». Все это, в свою очередь, способствует в виде обратного эффекта нескончаемому наращиванию самих сугубо материальных потребностей, беспрестанно насыщаемых разнородными вещами, что делает человека пленником собственных ощущений. В представлении Достоевского такой цикл не безобиден для нравственного содержания личности, поскольку утончает чувственный эгоизм человека, делает его неспособным к жертвенной любви, потворствует формированию разъединяющего людей гедонистического жизнепонимания. «И не дивно, что вместо свободы впали в рабство, — говорит один из героев „Братьев Карамазовых“, — а вместо служения братолюбию и человеческому единению впали, напротив, в отъединение и уединение… А потому в мире все более и более угасает мысль о служении человечеству, о братстве и целостности людей и воистину встречается мысль сия даже с усмешкой, ибо как отстать от привычек своих, куда пойдет сей невольник, если столь привык утолять бесчисленные потребности свои, которые сам же навыдумал? В уединении он, и какое ему дело до целого. И достигли того, что вещей накопили больше, а радости стало меньше…» Духовной радости, братолюбивому человеческому единению, целостности людей способствуют, как считал Достоевский, только высшие ценности (милосердие, доброта, совестливость и т. п.), которые составляют лицо и достоинство, человеческое в человеке. Эти высшие ценности не только никак не связаны с культом раздутых материальных потребностей, но и диаметрально противоположны им по существу. Поэтому не расширение и утончение этих потребностей, а, наоборот, их критическое осмысление, отсечение лишних и ненужных, свержение «тиранства вещей и привычек» помогает человеку, по мнению Достоевского, быть подлинно свободным, менее зависимым от различных эгоистических побуждений и склонностей. «NB. Самоограничение и воздержание телесное для свободы духовной, — отмечал он незадолго до смерти в записной тетради, — в противоположность материальному обличению, беспрерывному и безграничному, приводящему к рабству духа». Рассеянный по страницам многих его произведений призыв к нравственному воспитанию Желания и Воли человека важен в настоящее время и для той сферы человеческой деятельности, которая к творчеству Достоевского имеет, казалось бы, сугубо косвенное отношение. Устранение опасных дисгармоний между человеком и широко понимаемой окружающей средой, составляющее цель экологического подхода к действительности, происходит по пути взаимодополняющих сдвигов в экономической, социально-культурной и нравственной жизни человека. О первых двух областях речь заходит довольно часто в печати, кино, на телевидении, чего нельзя сказать о последней. Между тем важность нравственных аспектов в решении экологической проблематики очень велика. Ведь именно возрастающие материальные потребности исчерпывают природные ресурсы, перекачивая их в жизненно необходимые и в совсем не нужные вещи. А как раз в критическом обуздании бессмысленных желаний, усложняющих жизнь на ее низшем уровне, заложен отказ от действий, разрушающих природу, заключено положительное воздействие нравственности на окружающую среду. Многие наши желания лишены собственно человеческого элемента. Почему квартира должна быть огромной и роскошной, а одежда дорогой и модной? Пища — изысканной, жирной, сладкой, а унитазы — прозрачно-голубыми? Зачем такое всепоглощающее усложнение, умножение искусственных способов удовлетворения незамысловатых насущных потребностей в крове, одежде, еде и ее переваривании? Вот на это-то усложнение и умножение растрачиваются во многом «камни, обращенные в хлебы». Идеал, великое, высшее — эти слова и понятия наиболее близки миросозерцанию Достоевского. Только они, не раз отмечал писатель, определяют человека в человеке, способствуют людской целостности и братолюбивому единению. Потому-то Достоевского так тревожило время, полное, по его словам, самых невыясненных идеалов и самых неразрешимых желаний. Еще более его тревожило пренебрежительное отношение некоторой части современников к этим понятиям как «вздору» и «стишкам». «Об идеалах бредят только одни фантазеры, — представлял он в „Дневнике писателя“ мнение подобных людей, — а с грязнотцой-то и лучше». Но именно в потере вековечных идеалов, великих мыслей, в отсутствии высшей идеи, высшего смысла, высшей цели жизни, в исчезновении «высших типов» вокруг видел Достоевский корни и главную причину духовных болезней своего века. «Почему же мы дрянь?» — спрашивал он и отвечал: «Великого нет ничего». Среди таких взаимообусловленных болезней его особенно беспокоило преобладание плотских интересов за счет духовных, участившиеся случаи внешне не мотивированных самоубийств среди молодежи, случайность русских семейств, распад прочных нравственных связей между поколениями. По мнению писателя, без великого и высшего «согласиться жить могут лишь те из людей, которые похожи на низших животных и ближе подходят под их тип по малому развитию своего сознания и по силе развития чисто плотских потребностей. Они соглашаются жить именно как животные, то есть чтобы есть, пить, спать, устраивать гнезда и выводить детей. О, жрать, да спать, да гадить, да сидеть на мягком — еще слишком долго будет привлекать человека на земле, но не в высших типах его». Молодежь, считал Достоевский, не может успокоиться на любви к еде, чинам и поклонению подчиненных, везде и всегда она жаждала и жаждет положительных идеалов — во что верить, что уважать, к чему стремиться. Но, не находя подобных идеалов, «молодежь страдает и тоскует из-за отсутствия высших целей жизни», чем и объясняет Достоевский потерю охоты жить среди части ее представителей. Отсутствием высших положительных идей, обладающих преемственной прочностью и объединяющей общностью, объяснял Достоевский и неблагополучие во взаимоотношениях отцов и детей. По его убеждению, «без зачатков положительного и прекрасного нельзя пускать поколение в путь». Но в действительности все происходит как раз наоборот, ибо «общего нет ничего у современных отцов… связующего их самих нет ничего. Великой мысли нет (утратилась она), великой веры нет в их сердцах в такую мысль. А только подобная великая вера и в состоянии породить прекрасное в воспоминаниях детей…» Достоевский считал, что всякое устроение общества без ясных идеалов и твердых нравственных ориентиров бесперспективно и грозит трагическими срывами. «Без идеалов, то есть без определенного хоть сколько-нибудь желания лучшего никогда не может получиться никакой хорошей действительности. Даже можно сказать положительно, что ничего не будет, кроме еще пущей мерзости…» Хотя идеал и не совпадает с текущей действительностью, но сила и глубина нравственного запроса в нем, его очищающая корыстолюбивые чувства и препятствующая развитию людских пороков нравственная красота и не позволяют этой действительности быть абсолютно плохой. Чем выше идеал, чем меньше в нем эгоистического расчета, чем определеннее, то есть обоснованнее глубоким знанием человеческой природы, желание лучшего, тем более приближаются люди, по мнению Достоевского, к искомой цели братолюбивого общения. И наоборот. Ничто так не отдаляет человека от этой цели, как понижение идеала до его незаметного превращения в идола, не искореняющего, а маскирующего и тем усложняющего извечные пороки людей, приспосабливающегося к ним. Таких идолов или «невыясненных идеалов» в системе размышлений Достоевского можно назвать еще «несвятыми святынями». «Я ищу святынь, — писал он, — я люблю их, мое сердце их жаждет, потому что я так создан, что не могу жить без святынь, но все же я хотел бы святынь хоть капельку посвятее, не то стоит ли им поклоняться!» Высшим нравственным сознанием, качеством святынь и совестью человека, его способностью искренне обняться с другими, пожертвовать не только лишним, но и хлебом насущным измерял Достоевский намерения и подлинность достижений людей, всякую их деятельность и взаимоотношения. А как выглядят в свете такого подхода наши критерии и оценки? Стоит внимательнее приглядеться ко многим расхожим понятиям, которые мы употребляем часто как сами собой разумеющиеся. К ним относятся, например, понятия счастья, жизненного успеха. Поучительно обратиться к шедшей не так давно на страницах «Литературной газеты» дискуссии о подлинном и мнимом успехе. Этой дискуссии как раз и не хватало представлений о духовном идеале, о человеческом в человеке, о высшей цели его существования. Подход к проблеме почти во всех выступлениях, условно говоря, узкореалистический. То есть она рассматривается с точки зрения того, как бывает в жизни (вернее, как видится происходящее сквозь призму жизненного опыта конкретного выступающего), а не с точки зрения того, как должно быть. В этом случае сама категория успеха не анализируется в твердом плане высшего нравственного сознания и высшей цели, а отсюда — множественность и расплывчатость критериев успеха, сводимых к пестрой гамме различно понимаемых условий для счастья и самоутверждения индивида. И опять-таки понятия счастья и самоутверждения берутся в качестве безусловного фундамента для рассуждений без какого-либо критического осмысления их в деле преодоления несовершенства внутреннего мира человека и небратских отношений между людьми. Если же перевести разговор в плоскость долженствования, то настоящим успехом, а точнее, достижением (поскольку категория успеха слишком опутана множественностью и расплывчатостью «реалистических» ассоциаций) может считаться лишь то, что как раз способствует такому преодолению. Какая же получается картина, если под углом таких возможных достижений посмотреть на «реалистические» выступления в дискуссии философа, писателя, литературного критика, публициста, педагога, призванных по роду своей деятельности наставлять на путь истинный, сеять, так сказать, «разумное, доброе, вечное»? Посмотреть на окружающую каждого из нас жизнь? Вот, например, философ справедливо критикует иллюзорность идолопоклонства перед полыми символами успеха — степенями, званиями, должностями. Он за нормальное, реалистическое отношение к жизни, за надежный, как он пишет, контакт с действительностью, из которого, по его мнению, и должен возникать благодаря честным усилиям и стараниям нормальный, реалистический, а не мифический успех. Однако каково все-таки качество нормального, реалистического успеха? Куда ведут и чему собственно служат честные усилия и старания? Чтобы получить конкретный ответ на эти вопросы, обратимся к той части его статьи, где он пытается доказать правоту репетитора-«реалиста» перед его женой-«символисткой». Последняя, дескать, жаждет от мужа степеней, званий, научных статей, то есть пустых знаков отличия, а тот, трезво оценив свои способности, плюет на символическое признание и самоутверждает себя в качестве «ремесленника», экстраклассного репетитора, что позволяет ему зарабатывать много денег и вновь самоутверждать себя, теперь уже в качестве мужчины, поскольку, как искренне считает философ, быть мало-зарабатывающим мужем унизительно. Философ приписывает приславшей в редакцию письмо женщине грех «символизма», фетишизации научной карьеры. Но ведь ни о каких степенях и званиях, ни о какой желаемой научной карьере мужа та даже не упоминает. Пугает же ее его чрезмерная «мужественность», слишком уж надежный контакт с действительностью через деньги, из-за которого разрушается душа близкого ей человека, уменьшается необходимая сейчас всем как воздух человечность в повседневности. Ее беспокоит прежде всего то, что муж теряет совесть, превращает репетиторство в конвейер, набивает себе цену, становится жестким и напористым добытчиком. Явная нравственная деградация «ремесленника», гораздо более унизительная, чем возможное безденежье, называемая философом почему-то продвижением по пути «уяснения всей (?!) правды» о себе лично и о жизни человечества в целом (?!), по которому муж прошел дальше жены, и составляет центральный тревожный нерв ее письма. В свете подлинных достижений и «символизм» и «реализм» — два сапога пара. Корыстолюбие, постоянное подгребание под себя (пусть и осуществляемое честными, точнее, законными усилиями), укрепление небратских, чисто функциональных и меркантильных отношений (ты мне — я тебе) — вот настоящие плоды «надежного» контакта с действительностью и «нормального», «реалистического» успеха. Куда же мы придем, должны прийти с такими плодами, бесконечно самоутверждаясь в эгоистических свойствах, разделяющих людей? И что же это за путь «всей правды», если на нем, рассуждая по контрасту, нет ничего «ненормального» или, говоря словами Достоевского, идеального, святого, нет никакого определенного желания стать чуточку благолепнее? Подобные вопросы возникают и при чтении статьи писателя-«реалиста», который даже сетует на то, что участники дискуссии рассматривают проблему «успех в жизни — подлинный и мнимый» исключительно в морально-этическом плане (это далеко не верно), а не в социальном (как будто эти планы можно механически разъять!). Успех же в социальном плане он понимает как сознательное делание карьеры, которое выгодно для повышения уровня экономико-потребительского общения внутри общества. Ну, скажем, деловые качества главного инженера обувной фабрики, рвущегося на место ее бестолкового директора, отражаются на изяществе ваших штиблет (впрочем, и на кармане самого инженера — об этом главном стимуле карьеристов почему-то умалчивается), да и в очередях за ними придется простаивать меньше. «Принцип материальной заинтересованности, — замечает писатель, — стал сейчас одним из краеугольных камней нашей экономики. Хорошо… Давайте наберемся духу и сделаем следующий шаг. Давайте во всеуслышание заявим, что нет ничего зазорного в стремлении человека продвигаться по службе». Нет ничего зазорного, но только тогда, когда оно служит, перефразируя Достоевского, выясненному идеалу и вполне определенному желанию стать лучше. В противном случае, вне соотнесенности с морально-этическим планом, оно неизбежно замыкается, что вытекает из такой логики, на удобном сервисе и на глаголе «купить», на скором и приятном утолении как нужных, так и излишних потребностей так называемого цивилизованного человека, о разлагающем действии которых на сознание людей уже достаточно было сказано, превращается в бесконечное состязание неутолимых самолюбий. И стоит ли делать шаг вперед, чтобы потом оказаться на десять шагов позади? Этот вопрос, видимо, не смущает другого «реалиста», литературного критика, который сожалеет, что писатель слишком неуверенно «предлагает нашему просвещенному вниманию человека дела». Вкалывать надо, призывает критик, а не мечтать, произнося возвышенные бессребренные формулы. Прекрасно! Но вот вопрос: для чего вкалывать, куда должна двигать нас деловая активность? Из статьи трудно получить ответ на этот вопрос, хотя контуры возможного ответа очерчиваются: чтобы не стоять в очередях, чтобы кассир, секретарь, информатор обслуживали вас точно и вежливо, чтобы пить воду из целого, а не из разбитого колодца и т. п. Желания вполне естественные и, увы, очень понятные. Только не замыкается ли опять активность «человека дела» на широко понимаемой сфере обслуживания, вне которой она уже теряет свой смысл? А хотелось бы, чтобы сквозь призывы вкалывать были видны, перефразируя Достоевского, святыни не только чуточку, но и гораздо посвятее. Иначе неизбежно возникает ситуация, подобная не по форме, а по сути обрисованной педагогом-«реалистом». Педагога, как и представителей литературного цеха, возмущает «растительный образ жизни» определенной части сильного пола и потрясает жизненная активность одного ее знакомого, «общительного, делового, веселого». Посмотрим, каковы же достижения этой активности, которые она упоенно перечисляет. Машина и садовый участок с домом, трехкомнатная квартира с самой красивой и самой модной мебелью, библиотека, стереосистема, дискотека. Не правда ли, знакомый набор ценностей? Не он ли призывно маячит перед «карьеристами» и «деловыми людьми»? Знаком и облик общительного и делового молодого человека — «артистичного во всем — и в зарабатывании денег, и в умении их тратить». Деньги же он зарабатывает не на службе, а путем изготовления модных сумок и изящных корзинок, что тем не менее тоже приносит ему «постоянное ощущение необходимости другим людям». Вот так вот: молодой человек, у которого есть «все необходимое для комфорта, для полнокровной духовной жизни» (заметьте, что́ соединяется запятой!), насыщает, реализуя свои качества, алчущее человечество дефицитным товаром и тем самым, оказывается, нужен ему. И опять-таки где же во всем этом «разумное, доброе, вечное», сеять которое призван учитель? Каково качество рекламируемых педагогом качеств? И о тех ли нуждах человечества следует сейчас беспокоиться? И далее опять возникают «достоевские» вопросы: как способствует действительному совершенствованию человеческого существования та, с позволения сказать, «полнокровная духовная жизнь», которой педагог восхищается? Какой смысл подобной жизни, если она не делает человека чище, добрее, сердечнее по отношению к другим людям, а, напротив, способствует укреплению эгоистических побуждений, хватательных инстинктов, пусть и удовлетворяемых не рваческим, а самым архичестным путем, пусть и скрытых под самой изящной оболочкой благопристойности? Неужели подобную личность может педагог представлять образцом для подражания, хоть и противопоставляя его в полемическом контексте робким и ленивым «телеманам в потертых креслах»? Вопросы возникают и при чтении статьи публициста. Каждый человек, утверждает он, стремясь к самовыражению (опять реализация самости без учета ее качества!), имеет право на счастье и на его особое понимание в зависимости от тех или иных потребностей. Мог ли Санчо Панса, риторически спрашивает публицист, брать пример с Дон Кихота, если ни потребности, ни способности оруженосца не предполагали возможности подвигов славного рыцаря? И отвечает: нет, не мог, да и не должен был этого делать, ибо для счастья Санчо Пансы нужна как раз реальная синица в руках, а не идеальный журавль в небе. И здесь размышления Достоевского заставляют задать очередной вопрос. А так ли бесспорно в плане высшего нравственного сознания само это право на с-часть-е, на релятивизм в его понимании? Нет ли в основе счастливого состояния элементов чувственного эгоизма, всегда противоположного подлинной духовности и препятствующего совершенствованию внутреннего строя человека? Ведь жить счастливо означает быть привязанным к какой-либо части окружающего мира, доставляющей наибольшее удовольствие и заполняющей все способности человека. «Приятность» в обладании различными фрагментами окружения действуют усыпляюще на душевную организацию, заставляя забывать о других «частях» жизни и о целом, отчуждая от других людей. Даже в состоянии самого высокого счастья, когда, скажем, духовное зрение влюбленного или ученого целиком поглощено предметом их страсти, имеется элемент довольства, сытости, который замыкает людей в несообщающиеся сосуды их своеобразных увлечений и мешает выработке целостных, собственно человеческих, отношений. А что же говорить тогда о расхожих представлениях о счастье, ассоциируемых с ростом материального благополучия и часто выражаемых ныне в формуле «пожить для себя», в разъединяющих людей афоризмах типа «один раз живем», «рыба ищет где глубже, а человек где лучше», «своя рубашка ближе к телу» и т. п.? В подобной «мудрости» бездуховность и животное начало, таящиеся в чувственном эгоизме (через чувственный эгоизм проблема счастья пересекается с обсуждавшейся проблемой вещизма и потребительства), выражены весьма ясно. «Жить легко, приятно и прилично» (к чему, как известно, стремился судья Головин из повести Л. Толстого «Смерть Ивана Ильича») — вот внутренняя ценностная установка такого жизнепонимания. Эта установка, направленная на исключение из жизненного состава «болевых» событий и впечатлений, неизбежно суживает и искажает целостное сознание человеческого в человеке. Довольство жизни без затруднений и страданий маскирует изначальные условия человеческого существования, затемняет их наглядное видение и понимание, что лишает жизнь глубины смысла и высоты подлинной человечности. Ведь истинно значимые факты бытия трудны: трудно рожать, трудно любить других людей, превозмогая всяческий эгоизм, трудно жить согласно идеалу и высшим ценностям. Но именно эти факты подводят человека к возможности определить смысл своего существования и построить его не поверхностно-чувственно, а в соответствии с подлинной важностью различных жизненных ситуаций. И именно трудности создают благоприятную атмосферу для воспитания, проявления и познания истинно человеческих качеств — искренности, совестливости, доброты. К тому же в трудностях образуются действительно прочные и бескорыстно-высокие связи между людьми, основанные на милосердии и обуздании всевозможных эгоистических побуждений. Стремление жить легко и приятно (безразлично, действует ли оно как сознательная или бессознательная установка) дает обратный эффект: под покровом внешней культурности растравляет животные инстинкты, под видом видимой вежливости сеет семена зависти и внутренней вражды между людьми. Оно же способствует нарушению соразмерности человеческой реакции на происходящее вокруг, целостного духовно-нравственного отношения к различным явлениям, которое дает им по-настоящему реальный масштаб. В сознании человека происходит неразумное перевертывание, воспитывается чувствительность к ничтожному (к вещам, деньгам, престижным благам, эгоистическому «я» и т. п.) и нечувствительность к самому важному, к вопросам о положении в мире и смысле человеческого существования, о должном поведении, вытекающем из их решения, об общем благе и т. д. Другими словами, образуется несоразмерность восприятия вещей и событий в их истинной ценности и природе, разрушение человеческого в человеке. Ведь быть человеком, вероятно, и значит быть иерархически-соразмерным в указанном выше смысле, строить свою жизнь в соответствии с абсолютными ценностями, которые воспитывают в людях не только интеллектуальные качества, позволяющие удобно функционировать в обществе и срывать цветы удовольствия, но и высокую разумность и нравственную духовность, светлую любовь к собратьям, основанную на общечеловеческой судьбе. Однако о какой соразмерности и человечности может идти речь, когда квадратные метры, машины, дачи охотятся, и довольно успешно, за человеком? Когда высокая должность или модная профессия вызывают больший пиетет, нежели высокие душевные качества? Когда зарплата, а не призвание, определяет место и характер трудовой деятельности? В связи с подобными вопросами, которые можно умножать, вспоминается газетное письмо одной женщины (по профессии врача), опубликованное несколько лет назад. В этом письме она осуждала многодетную мать за то, что той в силу «низких», по ее мнению, забот и трудностей недоступно наслаждение тонким бельем, французскими духами и чем-то еще в таком же роде. Стоит только взглянуть, что́ (по своей природе и ценности) в данном случае находится на чаше весов, какие «части» жизни составляют счастье так называемых преуспевающих людей, как становится очевидной для простого здравого смысла вопиющая нравственная несостоятельность их существования, несоразмерность поведения человеческому в человеке. В такой вывихнутости сознания наглядно проявляются отрицательные последствия формулы счастья «пожить для себя», пригнетающей духовное начало в человеке и утончающей животное. Ведь пожить для себя — значит, в конечном счете, многогранно обслужить свое тело — вкусно поесть и попить, красиво одеться и обставиться и т. п. А так называемые культурные мероприятия и развлечения, неизбежно входящие в эстетику «жизни для себя», также связаны лишь с низшей, «телесной» стороной духовной сферы человека. К тому же «легкие» фильмы, книги, зрелища притупляют восприятие настоящих, «трудных» произведений искусства, всегда «болевых» — будящих сострадание и совесть и соответственно выводящих к вопросам о смысле и предназначении человеческого существования. «Когда беспрестанно упрекают наше искусство в том, что оно, дескать, отрывается от жизни, — читаем в одной из статей, — то… хочется сказать и другое: не слишком ли оно оторвано от смерти? Будто мы не смертны уже, будто смерть — это что-то вроде „родимого пятна“ от старого, вроде предрассудка, который вот-вот должен отмереть. Да ведь без смерти не было бы, может, и никакой нравственности вообще — к сведению некоторых оптимистов…» Хочется продолжить вопрос: а не слишком ли сама наша жизнь оторвана от смерти, без осмысленного отношения к которой действительно не было бы никакой нравственности вообще? Не слишком ли выпячены в нашей повседневности магазины, кинотеатры, стадионы, квартиры с удобствами и прочие атрибуты «счастья», а кладбища и траурные процессии удалены, напоминая о себе лишь черными платочками в пестрой толпе больших городов? Хорошо ли наскоро, почти тайком провожать людей в последний путь, оставлять без ухода могилы родных и близких, лишать себя и детей возможности соединения в памяти с умершими предками? Нельзя добиться нравственного прогресса, иерархически-соразмерного, подлинно человеческого отношения к окружающим нас вещам и событиям, нельзя воспитать в себе совестливость и волю к добру, устремленность ко всему высшему — высшим ценностям, высшему сознанию, высшим достижениям, — наркотически упиваясь культом раздутых материальных потребностей, сознательно или бессознательно закрывая глаза на страдания и смертность людей, не испытывая настоящей боли за человеческое несовершенство. Без такой боли человек теряет свою человечность и способность сострадания. «Сострадание, — утверждал Достоевский устами одного из своих самых любимых героев князя Мышкина, — есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества». «Зарытость» в счастье, убаюканность какими-либо самоутверждениями, карьерами, успехами гасит совесть и притупляет чувство сострадания. «Если хотите, — отмечал писатель в записной тетради, — человек должен быть глубоко несчастен, ибо тогда он будет счастлив. Если же он будет постоянно счастлив, то он тотчас же сделается глубоко несчастлив». О том же писал он и своей племяннице С. А. Ивановой: «Без страданий не поймешь счастья. Идеал через страдание переходит как золото через огонь». Страдание, по его мнению, делает человека глубже, мудрее, «счастливее», то есть человечнее. «Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца», — выражает его мысль Раскольников в «Преступлении и наказании». О том же говорит и Степан Трофимович Верховенский в «Бесах»: «А ведь настоящее, несомненное горе даже феноменально легкомысленного человека способно иногда делать солидным и стойким, ну хоть на малое время; мало того, от истинного, настоящего горя даже дураки иногда умнели, тоже, разумеется, на время; это уж свойство такое горя». Хорошей иллюстрацией этих мыслей Достоевского является повесть Льва Толстого «Смерть Ивана Ильича», где болезнь и страдания судьи Головина обнаруживают до того незамечаемую им бессмысленность приятно чувственной «комильфотной» жизни и начинают постепенно очеловечивать его искаженное эпикурейским счастьем сознание. В данной связи вспоминаются слова героя рассказа Чехова «Крыжовник»: «Надо, чтобы за дверью каждого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что, как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясется беда — болезнь, бедность, потери… Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом». В том более разумном и великом, что, как считал Достоевский, способствует преодолению несовершенства человеческой жизни через абсолютное добро и соответственно придает высший смысл человеческим достижениям и успехам.Достоевский
В 1986 году Мособлисполкомом был утвержден проект зон охраны древнего города Радонеж, ныне села Городок, расположенного в 60 километрах к северо-востоку от Москвы. В нем предложены решения ряда актуальных вопросов сохранения культурного наследия. Благодаря усилиям служб охраны памятников и общественности было остановлено разрушение уникального историко-культурного и природного комплекса Радонежа.
Посвящается памяти К. П. ФлоренскогоГордость наших городов, сел, украшение природы — архитектурные памятники старины. Они удивительно гармонично вписываются в окружающий мир, не только дополняют, но и формируют ландшафт, становясь его организующим центром. Чем древнее памятники, чем больше исторических событий и традиций связано с ними, тем сильнее замыкают они вокруг себя природу, историю, пространство и время. Тысячи людей любуются памятниками архитектуры, и каждый видит их немного по-своему. Свой взгляд на них и у геолога, изучающего жизнь камня в природе. Геологическое осмысление целого ряда явлений и процессов, происходящих с памятником, необходимо для его реставрации и охраны. Уместность и справедливость такого подхода показал, опираясь на учение В. И. Вернадского о ноосфере, его ученик К. П. Флоренский (1915―1982).[25] С геологических позиций и написана эта статья. Занимая центральное место в ландшафте, памятники архитектуры являются его аномалией с геохимической точки зрения. Каким образом? Любое здание находится на поверхности земли — на границе твердой, жидкой и воздушной среды, где происходят самые контрастные изменения свойств и состояния вещества: здесь идут преобразующие облик земли процессы выветривания. Если поверхность ровная, они распределяются равномерно, но всякое нарушение, в том числе и постройка или, напротив, выемка, ров, — всякое, повторяю, нарушение становится местом, где процессы выветривания концентрируются словно в фокусе линзы, и все они стремятся уничтожить эту неоднородность, выровнять поверхность. Поэтому разрушение здания природными процессами — явление естественное; тут ничего не поделаешь. Наша задача — понять, как одни процессы приостановить, а другие отвести от памятника в сторону. В постройках камни живут по-разному — одни успешно противостоят разрушению, другие разрушаются вместе с постройкой, а третьи чутко реагируют на воздействия, постоянно приспосабливаясь к меняющимся условиям. Вот эта «жизнь» камня и всей постройки как единого целого, которую в некотором роде можно уподобить жизни растений, и является предметом нашей работы. Реставратор должен знать все о тех камнях, которые слагают реставрируемую постройку: здесь нет ничего второстепенного, здесь все камни краеугольные. Естественные камни, применяемые в строительстве, делят на силикатные и карбонатные. Силикатный камень устойчив и изменяется незаметно. Карбонатные камни — это известняк, образованный кальцитом, доломит, глинистый известняк, мергель и переходные разновидности между этими породами, а также мрамор. Все они соли углекислоты; некогда, в начальный период существования Земли, углекислый газ был одним из основных компонентов атмосферы (он и сейчас основа атмосферы безжизненных планет Венеры и Марса). С возникновением жизни углекислый газ стал усваиваться живыми организмами; благодаря их жизнедеятельности соединился в воде с кальцием, магнием и железом и перешел в карбонаты. Поэтому карбонаты — это «окаменевшая» (в результате жизнедеятельности организмов) древняя атмосфера планеты и, с другой стороны, это продукт гидросферы, ставший частью литосферы. Карбонаты, сохраняя в себе свойства образовавших их стихий, находятся в динамическом равновесии с окружающей средой, органически вписываясь в нее, легко отвечая происходящим изменениям, живя вместе с ними. В карбонатных постройках происходят разнонаправленные, нередко компенсирующие друг друга процессы, по-своему протекающие в разных климатических и географических зонах. Они проявляются особенно выразительно, поскольку известняк строительных плит един со скрепляющим их известковым раствором, и вся постройка становится однородным по химическому составу и свойствам монолитом.