Господину П.-С.-Б. Гаво[1]Жан-Жак Руссо поставил в заголовке «Новой Элоизы» следующие слова: «Я наблюдал нравы моего времени и напечатал эти письма». Нельзя ли мне, в подражание великому писателю, сказать: «Я изучаю ход моей эпохи и печатаю настоящий труд»? Задача этого исследования, страшная правда которого останется в силе до тех пор, пока общество будет возводить филантропию в принцип, вместо того чтобы считать ее преходящим явлением, — задача этого исследования — дать читателю выпуклые изображения главных персонажей крестьянского сословия, забытого столькими писателями в погоне за новыми сюжетами. В эпоху, когда народ получил в наследство от королевской власти всех ее придворных льстецов, такое забвение — может быть, просто осторожность. Мы поэтизировали преступников, мы умилялись палачами, и мы почти обоготворили пролетария! Многие секты пришли в великое волнение и кричат устами всей своей пишущей братии: «Вставай, рабочий народ!», как в свое время было сказано «Вставай!» третьему сословию. Ясно каждому, что ни один из этих Геростратов не имел мужества отправиться в деревенскую глушь, дабы изучить на месте непрерывные козни, которые строят те, кого мы до сих пор называем слабыми, против тех, кто почитает себя сильным, — крестьянина против богача... Мы хотим открыть глаза не сегодняшнему законодателю, нет, а тому, который завтра придет ему на смену. Не пора ли теперь, когда столько ослепленных писателей охвачено общим демократическим головокружением, изобразить наконец того крестьянина, который сделал невозможным применение законов, превратив собственность в нечто не то существующее, не то не существующее? Вы увидите, как эта неутомимая землеройка, как этот грызун дробит и кромсает землю, делит ее на части и разрезает арпан на сотню лоскутков, неизменно привлекаемый к этому пиршеству мелкой буржуазией, делающей из него одновременно и своего помощника, и свою добычу. Этот противообщественный элемент, созданный революцией, когда-нибудь поглотит буржуазию, как буржуазия в свое время пожрала дворянство. Пренебрегая в собственном своем ничтожестве законом, этот Робеспьер об одной голове и о двадцати миллионах рук непрерывно ведет свою работу, притаившись во всех сельских общинах, верша дела в муниципальных советах, опираясь во всех кантонах Франции на оружие национального гвардейца, врученное ему 1830 годом, позабывшим, что Наполеон предпочел ввериться своему несчастному року, чем вооружить народные массы. Если я в течение восьми лет сто раз бросал эту книгу, самую значительную из всех задуманных мною, и сто раз снова принимался за нее, то ведь все мои друзья, и вы в том числе, конечно, поняли, что моя решимость могла поколебаться перед столькими трудностями и перед таким количеством мелочей, вплетенных в эту сугубо жестокую и кровавую драму. Но к числу причин, внушивших мне сегодня такую смелость, прибавьте и мое желание закончить этот труд, назначение которого — доказать вам мою горячую и неизменную признательность за преданную любовь, бывшую для меня великим утешением в несчастье.
Дe Бальзак.
Если бы по чудесной случайности не сохранились в целости строки этого письма, слетевшие с ленивейшего пера нашего времени, было бы почти невозможно изобразить Эги. Без данного описания разыгравшаяся там вдвойне ужасная драма, быть может, оказалась бы менее интересной. Многие, верно, рассчитывают, что под яркими лучами света засверкают латы бывшего полковника императорской гвардии, что вспыхнувший в нем гнев обрушится ураганом на хрупкую женщину, и что повесть эта окончится тем же, чем кончается столько современных романов, то есть альковной драмой. Но разве может такая современная драма разыграться в прелестной гостиной, где голубоватая роспись над дверьми изображает любовные мифологические сценки, где потолок и внутренние ставни разрисованы сказочными птицами, а на камине хохочут во весь рот чудовища из китайского фарфора, где синие с золотом драконы обвивают своими закрученными хвостами богатейшие вазы с узорчатым, как кружево, цветным эмалевым бордюром — плод фантазии японского художника; где покойные глубокие кресла, кушетки, диваны, этажерки и столики манят к созерцанию и лени, ослабляют энергию? Нет, наша драма выходит из рамок обычной частной жизни, — она развивается или выше, или ниже ее. Не ждите бурных страстей, сама действительность будет достаточно драматична. К тому же писатель не должен никогда забывать, что его обязанность — воздать каждому должное, и бедняк и богач равны для его пера: крестьянин в его глазах велик своею тяжелою жизнью, а богач ничтожен своими смешными притязаниями; богач удовлетворяет свои страсти, крестьянин удовлетворяет только свои насущные нужды, следовательно, он беден вдвойне; и если по соображениям политики его агрессивные действия следует безжалостно пресекать, то с точки зрения религии и человечности крестьянин для нас свят.вашего нежного друга Блонде».
«Тиволи» будет иллюминован разноцветными фонарями».Действительно, город избрал в качестве залы для общественных балов «Тиволи», устроенный Сокаром в саду, таком же каменистом, как и весь холм, на котором стоит город Суланж, где почти все сады разбиты на привозной земле. Этим свойством почвы объясняется особый вкус местного вина — белого, сухого и вместе с тем сладковатого; суланжское вино напоминает схожие между собой мадеру, вувре и иоганнисберг и целиком потребляется в самом департаменте. Все жители Авонской долины гордились своим «Тиволи», так поразили их воображение балы в заведении Сокара. Некоторые из обывателей города, побывавшие в Париже, говорили, что столичный «Тиволи» только размерами превосходит суланжский. А Гобертен смело заявлял, что отдает предпочтение балам в трактире Сокара перед балами в парижском «Тиволи». — Всем нам надо над этим подумать, — сказал Ригу. — Парижанину, который пишет в газетах, скоро прискучит его приятное времяпрепровождение, и, действуя через прислугу, можно будет всех их привлечь на ярмарку. Я об этом подумаю. Сибиле — хотя доверие к нему сильно пошатнулось — должен все-таки внушить своему хозяину, что таким способом тот может приобрести популярность. — Постарайтесь разузнать, жестока ли со своим мужем красавица графиня; от этого зависит удача той шутки, которую надо с ним разыграть в «Тиволи», — сказал Люпен старому ростовщику. — Эта дамочка, — воскликнула мадам Судри, — настоящая парижанка, она сумеет и волков накормить, и овец уберечь! — Фуршон пристроил свою внучку Катрин Тонсар к Шарлю, младшему лакею Обойщика; у нас скоро будут свои уши в замке, — ответил Ригу. — Уверены ли вы в аббате Топене?.. — спросил он, увидя входившего кюре. — И аббата Мушона, и Топена мы держим в руках, как я держу своего Судри, — сказала супруга мэра, поглаживая мужа по подбородку и приговаривая: — Котик мой, ведь тебе хорошо? — Если мне удастся осрамить этого ханжу аббата Бросета, я рассчитываю на них!.. — тихо проговорил Ригу, вставая с места. — Но я не знаю, что в них окажется сильнее: чувства бургундца или священника. Вы себе не представляете, что это такое. Я сам хоть и не дурак, а не отвечаю за себя, если серьезно заболею. Я наверно снова примирюсь с церковью. — Разрешите нам на это надеяться, — промолвил кюре, увидя которого Ригу намеренно повысил голос. — Увы! я допустил ошибку, вступив в брак, и это препятствует моему примирению с церковью, — ответил Ригу. — Не могу же я убить жену! — А пока что подумаем об Эгах, — сказала мадам Судри. — Да, — ответил бывший бенедиктинец. — Я, знаете ли, считаю нашего куманька из Виль-о-Фэ куда умнее нас всех. Мне сдается, что Гобертен хочет заполучить Эги для себя одного, а всех нас оставить в дураках. — добавил Ригу. Едучи в Суланж, деревенский ростовщик из предусмотрительности мысленно пообстукал палочкой своего благоразумия темные местечки в поведении Гобертена, и некоторые из них звучали как-то глухо. — Но Эги не достанутся никому из нас троих, замок надо сровнять с землей! — воскликнул Судри. — Тем более что меня не удивит, если там припрятано золото, — тонко заметил Ригу. — Ну! — Да, в прежние времена, когда постоянно бывали войны, осады и внезапные нападения, владельцы замков зарывали деньги, чтобы в будущем достать их снова, а вам известно, что маркиз де Суланж-Отмэр, с которым прекратилась младшая ветвь рода, был одной из жертв заговора Бирóна. Графиня де Морэ получила поместье по конфискации... — Вот что значит изучать историю Франции! — воскликнул жандарм. — Но вы правы, пора договориться с Гобертеном о наших делах. — А если он будет вилять, мы его прижмем, — сказал Ригу. — Он теперь достаточно богат, чтобы быть честным, — заметил Люпен. — Я ручаюсь за него как за себя, — сказала мадам Судри, — это самый честный человек во всем королевстве. — Мы верим в его честность, — продолжал Ригу, — но и с друзьями надо быть начеку... Кстати, я подозреваю, что в Суланже есть один человечек, который не прочь подставить нам ножку... — Кто такой? — спросил Судри. — Плиссу, — ответил Ригу. — Плиссу? — возмущенно воскликнул Судри. — Эта жалкая кляча? Брюне крепко держит его за повод, а жена приманивает кормушкой, — спросите Люпена. — Что он может сделать? — поинтересовался Люпен. — Он хочет открыть глаза Монкорне, — пояснил Ригу, — заручиться его протекцией и получить местечко... — Это никогда ему столько не даст, сколько зарабатывает его жена в Суланже, — съязвила мадам Судри. — Когда он пьян, он все выбалтывает жене, — заметил Люпен, — мы вовремя узнаем... — У очаровательной госпожи Плиссу нет от вас секретов, — сказал Ригу. — Тем лучше, мы можем быть спокойны. — К тому же она так же красива, как и глупа, — сказала мадам Судри. — Право, я бы с ней ни за что не поменялась, и будь я мужчиной, я бы предпочла некрасивую, но умную женщину красавице, которая не умеет сосчитать до двух. — Ах, — заметил нотариус, покусывая губы, — зато она всякого заставит сосчитать до трех. — Хвастун! — воскликнул Ригу, направляясь к выходной двери. — Ну, значит, до завтрашнего утра, — сказал Судри, провожая свата. — Я за вами заеду... Так вот что, Люпен, — сказал он нотариусу, вышедшему вместе с ним, чтобы велеть оседлать свою лошадь, — постарайтесь, чтобы мадам Саркюс узнала все, что Обойщик предпримет против нас в префектуре... — Если она не узнает, кому же тогда и узнать? — ответил Люпен. — Простите, — сказал Ригу, глядя с лукавой улыбкой на Люпена, — я вижу вокруг себя одних дураков и позабыл, что среди них имеется умник. — Я и сам не знаю, как я среди них не отупел, — наивно ответил Люпен. — Правда, что Судри завел себе горничную? — Ну да! — ответил Люпен. — Вот уж неделя, как господин мэр, пожелав лучше оценить достоинства своей супруги, сравнивает ее с юной бургундочкой, и мы еще не можем понять, как он устраивается с мадам Судри, потому что у него хватает наглости весьма рано укладываться спать... — Завтра узнаю, — ответил деревенский Сарданапал, пытаясь улыбнуться. Прощаясь, оба глубоких политика пожали друг другу руки. Ригу, невзирая на недавно приобретенную популярность, был по-прежнему человеком осторожным и хотел добраться домой засветло, поэтому он крикнул коню: «Вперед, гражданин!» — сын 1793 года всегда отпускал эту шутку, глумясь над революцией. У народных революций нет более ожесточенных врагов, чем люди, преуспевшие благодаря им. — Что и говорить, не долги визиты нашего дяди Ригу, — сказал супруге мэра секретарь суда Гурдон. — Недолги, да приятны, — ответила она. — Он и жизнь себе приятную устроил, — заметил врач. — Этот человек злоупотребляет всеми удовольствиями. — Тем лучше, — сказал Судри, — значит, мой сын скорее получит наследство. — Рассказал он вам что-нибудь новое об Эгах? — спросил кюре. — Да, дорогой господин аббат, — ответила мадам Судри. — Монкорне положительно бич нашей местности. Удивляюсь, как это графиня, такая все-таки порядочная женщина, не понимает своих интересов. — А между тем у них есть с кого брать пример, — заметил кюре. — С кого же? — спросила жеманно мадам Судри. — Да ведь Суланжи... — Ах, да... — промолвила королева после некоторой паузы. — Здравствуйте, вот она и я! — крикнула, входя в гостиную, мадам Вермю. — И без моего реактива, потому что Вермю со мной так неактивен, что его никаким активом не назовешь... — За каким чертом вылезает из тележки старый пройдоха Ригу? — обратился бывший жандарм к Гербе, увидя, что тележка ростовщика остановилась у ворот «Тиволи». — Этот тигр с кошачьими повадками шагу без расчета не ступит. — Воистину пройдоха, — отозвался кругленький податной инспектор. — Входит в «Кофейню мира», — сказал Гурдон-врач. — Тише, — подхватил Гурдон-секретарь, — там идет благословение кулаками. Слышите, какой оттуда доносится визг? — Эта кофейня, — заметил кюре, — истинный храм Януса. Во время Империи она называлась «Кофейня войны», а жизнь протекала в ней мирнее мирного; почтенные граждане собирались там для дружеской беседы. — По-вашему, это беседа! — воскликнул судья. — Хороши, ей-богу, беседы, после которых появляются на свет маленькие Бурнье!.. — Но с тех пор как ее переименовали в честь Бурбонов «Кофейня мира», там что ни день потасовки, — сказал аббат Топен, заканчивая фразу, бесцеремонно прерванную мировым судьей. Глубокомысленное рассуждение кюре разделяло судьбу цитат из «Бильбокеиды»: оно частенько повторялось. — Это значит, — ответил дядюшка Гербе, — что Бургундия всегда будет страной кулачной расправы. — То, что вы сказали, не так далеко от истины, — заметил кюре. — В этом почти вся история нашей страны. — Я не знаю истории Франции, — воскликнул Судри, — но, прежде чем с ней познакомиться, я очень хотел бы узнать, чего ради мой сват вошел вместе с Сокаром в кофейню? — О, — промолвил кюре, — можете быть уверены, что не дела благотворительности привели его туда и сейчас там задерживают. — Я как увижу господина Ригу, у меня мороз пробегает по коже, — сказала мадам Вермю. — Это такой опасный человек, — сказал врач, — что если бы у него был против меня зуб, я не успокоился бы и после его смерти: он способен восстать из гроба, чтобы учинить какую-нибудь пакость. — Уж если кому и удастся доставить к нам сюда Обойщика пятнадцатого августа и подстроить ему ловушку, так это дяде Ригу, — прошептал мэр на ухо жене. — Особенно, — громко ответила она, — если Гобертен и ты, душа моя, приметесь за это дело... — Ишь ты, что я говорил! — воскликнул г-н Гербе, подталкивая локтем г-на Саркюса. — Он приглядел у Сонара какую-то девицу и усаживает ее в свою тележку... — Пока усаживает в тележку, а там... — добавил секретарь. — Вот поистине бесхитростное замечание, — воскликнул г-н Гербе, прерывая певца «Бильбокеиды». — Вы ошибаетесь, господа, — сказала королева, — господин Ригу заботится о наших интересах. Если зрение меня не обманывает, эта девушка одна из дочерей Тонсара. — Он вроде аптекаря, тот тоже запасается гадюками, — воскликнул дядюшка Гербе. — Вы так это сказали, что можно подумать, будто вы увидели нашего аптекаря, господина Вермю, — усмехнулся врач Гурдон. И он указал на низенького суланжского аптекаря, который как раз переходил через площадь. — Бедняга! — воскликнул секретарь, о котором рассказывали, будто он с г-жой Вермю слишком часто злословит на чужой счет. — Ну и вид! И его считают ученым! — Без него, — сказал мировой судья, — мы были бы в большом затруднении при вскрытиях; он так искусно обнаружил присутствие яда в кишечнике бедного Пижрона, что парижские химики заявили на суде присяжных в Оссэре, что им самим не добиться бы лучших результатов... — Он ровно ничего не нашел, — возразил Судри, — но, как говорит председатель суда Жандрен, людям полезно внушить, что яд всегда обнаружится... — Жена Пижрона хорошо сделала, что уехала из Оссэра! — сказала мадам Вермю. — У этой злодейки мало ума, — добавила она. — Неужели надо прибегать к каким-то снадобьям, чтобы избавиться от мужа? Разве нет у нас верных, но совершенно безобидных средств, чтобы отделаться от этой обузы? Пусть кто-нибудь поставит мне в укор мое поведение! Муж меня ни в чем не стесняет, и здоровье его от этого не хуже. А госпожа де Монкорне... Посмотрите, как она воркует в своих садовых хижинах и шале с журналистом, которого выписала на свой счет из Парижа, и как она с ним нежна, да еще на глазах у генерала? — На свой счет? Это верно? — воскликнула мадам Судри. — Если бы у нас было доказательство, что это так, мы бы состряпали неплохое анонимное письмецо генералу! — Генералу?.. — переспросила мадам Вермю. — Но вы этим ничуть его не потревожите, Обойщик занят своим ремеслом. — Каким ремеслом, моя милая? — спросила мадам Судри. — Ну, как же! Набивает тюфяк для их постели... — Если бы бедняга Пижрон, вместо того чтобы донимать жену, поступал так же мудро, он до сих пор был бы жив, — сказал секретарь. Мадам Судри склонилась к своему соседу Гербе — кушскому содержателю почтовой станции, награждая его одной из обезьяньих гримас, как она думала, унаследованных ею от прежней хозяйки по праву захвата вместе с серебряной посудой, и, удвоив дозу своих ужимок, указала ему на г-жу Вермю, кокетничавшую с автором «Бильбокеиды». — Какой дурной тон у этой особы! Что за разговоры, что за манеры! Уж, право, не знаю, могу ли я продолжать принимать ее в нашем обществе, в особенности когда здесь бывает господин Гурдон-поэт. — Вот вам и социальная мораль! — сказал безмолвно за всем наблюдавший кюре. После этой насмешки, или, вернее, сатиры над обществом, такой сжатой и правильной, что она могла относиться к каждому, было предложено приступить к бостону. Разве не такова жизнь на всех ступенях того, что принято называть светом?! Измените только манеру выражаться, и буквально те же разговоры вы услышите в самых раззолоченных парижских салонах — ни больше ни меньше.