...Третий день свирепствует пурга над Корсаковом. В городе полностью прекращено движение всех видов транспорта, закрыт порт. На рейде скопилось два десятка судов с продуктами и товарами первой необходимости. Невзирая на ураганный ветер, работники порта взялись разгрузить несколько судов вручную. ...Как и в прошлые метели, самоотверженно работают бульдозеристы Макарова. Этой ночью они пробились на хлебокомбинат и доставили хлеб в несколько магазинов города. ...Не работают Лермонтовский и Новиковский угольные разрезы, шахты «Долинская», «Шебунино». Прекратили работу леспромхозы и бумажные комбинаты. Во всех отраслях народного хозяйства ощущается острая нехватка топлива, электроэнергии, горючего. ...Четвертые сутки не прекращается пурга на Курилах. Занесены поселки, дороги, прервана телефонная связь, оборваны электропровода. Вторую неделю жители Крабозаводска, Южно-Курильска, городов и поселков Шикотана, Итурупа, Кунашира не получают писем и газет. ...Настоящее мужество проявляют в эти дни труженики села. Трактористы совхоза «Чапаево» двое суток пробивали дорогу к занесенным снегом парникам, чтобы дать воздух и свет рассаде. Вчера все жители совхоза вышли на расчистку дороги к животноводческим фермам, куда уже третий день невозможно доставить корм для животных. ...Все пространство Охотского моря в восточной части Тихого океана сотрясается ураганным ветром и разрывами снежных зарядов. В тяжелое положение попала флотилия японских рыбаков, промышлявшая восточнее Средних Курил. Застигнутые штормом, суда вынуждены были зайти в наши территориальные воды — в залив Касатка на Итурупе. Но сюда ветром нагнало огромные ледяные поля. Часть японской флотилии успела выйти на чистую воду, а семь судов затерло льдами. Одно из них — «Итоки-мару-35» — затонуло, еще одно судно выброшено на берег. Пять судов получили повреждения и продолжают бороться за свою жизнь. Нашим судам, находящимся вблизи этого района, дано указание немедленно следовать к заливу Касатка для оказания помощи...— Оля, — крикнул Левашов. — Подождите! Девушка остановилась. — Вы хотите спросить, какие конфеты я люблю? — Про это мы уже договорились. Островными конфетами вы медведей кормите... Что нового, Оля? — По слухам, к нам идет ротор. — Значит, сегодня сдвинемся? — Трудно сказать. По-моему, вряд ли... — Да... Повезло ведь тем, кто уже сойти успел. — А раньше никто и не сходил, — сказала Оля. — И все, кто сел в Южном... — Конечно. Вагон-то купейный. — И то верно... Ну а Коля не жалеет, что поехал? — А что ему жалеть? — Оля передернула плечами. — Сам напросился! — А мне показалось, что вы его уговорили... — Это ему хотелось, чтобы я его уговорила. Вроде бы он здесь ни при чем. Этакая невинная хитрость. Ну пусть думает, что он очень хитрый. Я-то знаю, как все на самом деле... — И что же, он вот так, без вещей, с бухты-барахты пришел на вокзал и поехал? — Да какие у него вещи? — удивилась Оля. — Портфель задрипанный — вот и все имущество. Нет, на приданое я и не надеюсь. Ну ладно, пойду, а то он уже бесится. — Чего ж ему беситься? — Ревнует. Вы что, до свадьбы все такие? — Почти. Да, Оля, я хотел спросить... У меня в Тымовском друг живет. Вы не могли бы ему иногда от меня маленькие посылочки передавать? Он бы сам и к поезду приходил... — Вообще-то правила не разрешают... Но зачем тогда правила, если их не нарушать? — засмеялась она. — А в этом рейсе вы тоже нарушили правила? — спросил Левашов, даже не надеясь на ответ. — В этом? Да вы что? Кто в такую погоду о посылочках думает? Левашов медленно прошел вдоль вагона. «Может быть, она? — подумал он. — Или Коля со своим задрипанным портфелем?..» Разойтись двум встречным в коридоре узкого вагона просто так, на ходу было нелегко. Приходилось останавливаться, прижиматься лопатками к стене, втягивать живот... Вот в таком коридоре Левашов столкнулся утром со стариком из соседнего купе. — Извините, молодой человек... Мы с вами до этого нигде не встречались? — спросил тот. — Не знаю... Может быть. — А где вы работаете, если не секрет? — На Курилах. Уруп. — Нет, не бывал. На Шикотане бывал, на Кунашире, а вот на Урупе не приходилось. Но я ничего не потерял, верно? Там то же, что и везде, — туман, дожди, приливы, отливы. Как говорится, труба пониже да дым пожиже? — В общем-то люди на островах живут примерно одинаково. Одни хуже, другие лучше, одни интересно, другие скучно, но примерно одинаково. А что касается трубы и дыма... Наша труба — вулкан Колокол, без малого полторы тысячи метров. На Курилах немного найдется подобных. А если дымом назвать туман, то в других местах таких и не бывает. — Скажите, если не секрет, кем вы работаете? Судя по вашему ярко выраженному патриотизму, вы... — Сейсмолог. — Вот оно что! Прошу прощения... за поверхностность суждений. Вы, сейсмологи, смотрите вглубь. — Да. На поверхности многие вещи выглядят одинаково. — Я вижу, вы не только сейсмолог, но и философ... — старик неожиданно протянул руку, — давайте знакомиться... Моя фамилия Арнаутов. Иван Никитич. Экономист. — Левашов. Сергей. — Очень приятно. А знаете, Сергей, идемте к нам в купе, а? Обсудим проблемы сейсмологии, вы расскажете, что такое цунами и с чем его едят... Если вы, конечно, никуда не спешите... — Куда спешить... — Тогда прошу. — Арнаутов широко открыл дверь в свое купе. — Вот познакомьтесь, мои попутчики... Это Олег. Мне кажется, неплохой инженер и человек неплохой, но летун... Хотя нашему купе не изменяет — уже сутки лежит... Вы, Олег, не обижаетесь? А это Виталий. Человек без определенных занятий, как он сам представился. Виталий, я правильно выразился? — А мне, батя, один черт, как ты выражаешься. У Виталия было смуглое лицо, длинные пушистые ресницы и тонкие губы. Виталий сидел закинув ногу за ногу и сцепив пальцы на коленях. — Ох-хо-хо! — простонал Олег, тяжело переворачиваясь на спину. — Интересно, когда этот буран кончится и кончится ли вообще. — Разве это буран! — воскликнул Арнаутов. — О! Вы не видели бурана в пятьдесят седьмом году! — Он восторженно причмокнул, будто буран пятьдесят седьмого года был свидетельством его собственной силы и удали в то время. — Приезжаю из командировки — нет дома. Только по скворечне и нашел. А возле трубы соседнего дома стоит мой знакомый пес и, извините, делает черное дело. — А у вас часто бывают командировки? — спросил Левашов. — Да, — сказал Арнаутов. — Что же делают в командировках экономисты? — Командировочные экономят! — засмеялся Виталий. — Чем больше буран, тем больше экономия! — А знаете, молодые люди, — сказал Арнаутов, — я даже доволен, что все так получилось... Посидим, отдохнем, языки почешем... Время идет... — Пенсия идет, — подхватил Виталий. — К вашему сведению, молодой человек, — сказал старик с достоинством, — у меня уже два года в кармане пенсионная книжка на сто двадцать рублей. Если вы, конечно, что-нибудь понимаете в этих вещах. — Да уж в ста двадцати разберусь! Но не понимаю, батя, чего же ты сидишь здесь, на острове? — О-о! — протянул старик многозначительно и обвел всех взглядом, словно призывая в свидетели. — Вы видите, с кем я разговариваю? Я разговариваю с пассажиром, — медленно проговорил Арнаутов, и в его голосе прозвучало презрение. — От пассажира слышу! — бойко ответил Виталий. — Ха! А вот я как раз и не пассажир. К вашему сведению, все островитяне делятся на экипаж и пассажиров. Да. Остров — это корабль. На нем есть экипаж, который работает постоянно, по нескольку десятилетий без роздыха. — Арнаутов горделиво глянул на Левашова, — Экипаж! И есть пассажиры, которые отлеживаются в теплых каютах и меняются каждый рейс, другими словами — каждый сезон. Больше одной зимы они не выдерживают. — Не знаю, батя, из какого ты экипажа, но умотаешь с острова раньше меня. Это точно. Старик кротко взглянул на Виталия и опустил голову. Помолчав, заговорил тихо и как бы неохотно: — К вашему сведению, молодой человек, мне отсюда уже не уехать. Слишком долго я жил здесь. Все эти Сочи, Гагры, Крымы не для меня. Делать мне там нечего — это одно, да и помру я там. — А здесь? — спросил Виталий. — Старикам нельзя менять место жительства, тем более сахалинским старикам. У меня в Ростове дом, машина, сад яблоневый... Не скажу, чтоб все это легко досталось, но досталось... — Хорошо живешь, батя! — Виталий покрутил головой. — Я бы не отказался... Ему, видите ли, машина досталась, а он так говорит, будто ему по шее досталось. А скажи, батя, откровенно, не для лохматых ушей — неужели на зарплату ты дом себе построил в славном городе Ростове, да машину купил, да сторожа нанял для своего яблоневого сада? Или нашелся какой-то побочный, независимый доход, а? Левашов уже хотел было остановить Виталия, но вдруг увидел, как смутился старик. — Вот так-то, батя, — Виталий тоже уловил перемену в Арнаутове. — А то все мы горазды молодежь учить да себя в пример ставить. Вот спросить тебя в честной компании — на какие такие шиши ты дом в Ростове купил? — Уж спросили кому надо, — ответил старик. Посмотрев на Олега, Левашов увидел, что тот лежит на полке, закрыв глаза, и чему-то про себя улыбается. Словно знал он что-то про всех, но не считал нужным говорить об этом. — Это не разговор, — сказал Левашов. — Так и я у тебя могу спросить, на какие деньги едешь, на какие живешь... — А я отвечу! Отвечу! Геолог я. А зимой геологи не у дел. Не веришь — возьми карту острова, и я тебе сейчас все речушки, все поселки, все горы и прочую дребедень наизусть с севера на юг прочешу. Идет? За каждую ошибку, рубль плачу. А если не ошибусь — ты мне десятку! Ну? Вот так-то, братцы-кролики. Вот так-то... А что старик на руку нечист, — сказал Виталий зловещим голосом, — так это факт. Верно, батя? — Стар я для таких дел... — Неужто скопить удалось? — дурашливо ужаснулся Виталий. — Удалось. — Знаем, как такие вещи удаются. Слыхали, в день отъезда ребята центральный гастроном взяли? Вот им и удалось. — Я ведь сколько лет думал, — продолжал Арнаутов, — вот в Ростов приеду, тогда уж поживу... Все откладывал, откладывал... А сейчас понял — поздно. Не могу я туда ехать. Видно, с острова мне одна дорога осталась. — Скажу я тебе, батя, народную мудрость, — Виталий засмеялся. — Год за годом идет, время катится. Кто не блудит, не пьет — ох, спохватится! — Придется нам о сейсмологии в другой раз поговорить, — сказал Арнаутов и вышел из купе. Левашов хотел было выйти вслед за ним, но передумал. Он посмотрел на Виталия, мимоходом окинул взглядом чемоданы, узлы, повернулся к Олегу. — Обиделся старик. Олег не ответил. Его крупное, мясистое лицо было неподвижно и бесстрастно. Только легкое пренебрежение можно было заметить в выражении глаз, в форме больших сочных губ, в изогнутых бровях. — Ну и дурак, что обиделся, — отозвался Виталий. — Он не дурак, — проговорил Олег медленно. — Он — старик. Если бы ты со мной так поговорил... — Так что было бы? — Уже отливали бы тебя, — Олег спрыгнул с полки и сел рядом с Виталием, положил ему руку на плечо, участливо заглянул в глаза и повторил: — Отливали бы тебя, парень. Если бы, конечно, захотели. Я бы не стал. — Чего ж ты не заступился, раз такой смелый? — Успеется, — улыбнулся Олег. — Тымовское еще не скоро. До Тымовского еще много чего случится, верно говорю? — обернулся он к Левашову. — Должно, — неопределенно ответил Левашов. — Послушай, а чего он тебя летуном назвал? — Мы тут маленько о профессиях поговорили, вот я и признался в своем грехе. Летун я, перебежчик. — Рыба ищет, где глубже, — начал было Виталий, но смолк. — А сейчас кем работаешь? — спросил Левашов. — Старшим куда пошлют! — захохотал Виталий. И Левашов с трудом удержался, чтобы не выбросить его в коридор. Олег ответить не успел, Левашов увидел только, как напряглись и побелели его крупные ноздри. Но он только похлопал Виталия по плечу, раздумчиво так, многообещающе. — Послушай, Сережа, в шестом вагоне едут бичи... Отчаянные ребята и, по-моему, не в ладах с законом. — Вряд ли те свяжутся с бичами. Публика ненадежная во всех смыслах. Но проверить надо. Сможешь? — Конечно. Я вроде в друзьях у них. — Только вот что, Пермяков, ты поосторожней. — А еще у меня на примете один товарищ, который за все время только один раз в туалет сходил. И то на скорую руку... — Вот это уже серьезней. Кто он? — Говорит, что профсоюзный активист... — Кстати, а ты кто? — спросил Левашов. — Я снабженец. Помнишь, мы в прошлом году со снабженцами возились? Вот я и взял себе эту легальную специальность. А ты? — Сейсмолог. — Это после Урупа? — Вот-вот... Надеюсь, моих сейсмознаний для широкой аудитории вполне достаточно. — Послушай, Сергей, откровенно говоря, я в панике. Прошло достаточно времени, чтобы мы приехали в Тымовское, а у нас — ничего да еще немного. А если бы не было этой остановки? — Не случись эта остановка, все мы вели бы себя немного иначе. И преступник тоже. Да и в Тымовском ребята не сидят сложа руки. Если преступника там должен был встречать сообщник, его, возможно, уже засекли. Если нашего попутчика никто не должен встречать, то все сложнее... — Как ты думаешь, Серега, у нас есть один шанс из ста? — Есть. Я думаю, у нас есть даже по шансу на брата. Мы его возьмем, я уверен. — Ты что, поддерживаешь мой моральный дух? Это ни к чему, я в любом случае сделаю все, что от меня зависит, — верю я в успех или нет. — Если не веришь — не сделаешь. Не сможешь. Не получится, Пермяков. И ты даже знать не будешь о том, что сделал только половину возможного. Каждую свою неудачу, каждый маленький срыв ты будешь воспринимать как нечто совершенно естественное и неизбежное, с каждой неудачей сил у тебя будет все меньше. Сил будет меньше, ты понимаешь? Если же ты уверен в конечном успехе, то каждая неудача будет тебя... бесить, понял? Ты будешь наполняться энергией, как аккумулятор. Ты станешь гением розыска, хочешь ты того или нет. — Ну спасибо, Серега, ну утешил. — Ты напрасно так, я в самом деле уверен, что мы найдем эти деньги. Во-первых, похитить деньги гораздо легче, нежели потом распорядиться ими. Ведь их еще нужно поделить, а, это непростая задача для той публики, которая идет на ограбление. Каждый из них свой собственный риск считает самым отчаянным, свое участие в ограблении — основным и, естественно, за свои страхи денег хочет получить побольше. Хорошо! Мы не возьмем его в поезде. Не узнаем, кто он. Допустим. Но ведь с прибытием поезда в Тымовское поиск не прекращается. Все только начинается, Пермяков. Сейчас у нас первая пристрелка, разведка боем. Главная схватка впереди. Ты всех знаешь, кто едет в твоем вагоне? — Всех, а как же! — Их имена, адреса, места работы, семейное положение? — Откуда, Серега?! — О чем же ты с ними разговариваешь? Вернее, что ты берешь из разговоров? Что вносишь в записную книжку, когда остаешься в купе один? Ведь это очень просто — уточнить потом правильность тех сведений, которые каждый сообщает о себе. А преступник неизбежно лжет. Он должен лгать, он вынужден это делать, чтобы замести следы. — Знаешь, вот я слушаю и думаю — не зря ведь Катя так уважает тебя. Мне казалось, что все дело в твоем росте. Рост, конечно, главное, но не единственное... Надо же... — Ладно, Пермяков, разбежались. Кажется, кто-то идет... «Познакомимся» позже. Не забудь — как можно больше сведений. Самых разнообразных, вроде бы незначительных. В незначительных вещах человек обычно не лжет, у него сил на это не хватает. Он соврет, называя свою фамилию, но имена детей или жены назовет правильно. Он соврет, называя город, где живет, но номер квартиры укажет верный. За несколько лет жизни на острове Левашов уже сталкивался с бичами, знал их повадки. Они шатались по всему Дальнему Востоку, эти морские, таежные, островные и прочие тунеядцы. Матросы, списанные на берег за всевозможные провинности, рыбаки, ожидающие путины, летуны, люди, которые прибыли сюда в поисках голубой романтики и теперь употреблявшие это слово разве что в качестве ругательства. Среди бичей встречались люди, сбежавшие от жен, долгов, алиментов, от опостылевшей конторской жизни, люди, разочарованные в городах, друзьях, самих себе. Попадались и убежденные сезонники, которые просто ждали момента, чтобы уйти в море, на промысел, в тайгу. Тяжелую северную богему выдерживали далеко не все, и состав бичей постоянно обновлялся. Матросы в конце концов находили место на судах, рыбаки уходили на лов кальмаров, сайры, крабов, а разочарованные быстро разочаровывались и здесь и убирались восвояси, притихшие и помудревшие. Ездили бичи чаще всего без билетов, очень радовались, встречая знакомых, бывших друзей. И не только потому, что у них можно было одолжить десятку-другую. Несмотря ни на что, тосковали они по старым временам, когда спали в своих кроватях, со своими женами. На радостях бичи нередко тут же спускали одолженные деньги и охотно выкладывали истории, которые слышали в бесконечных скитаниях или которые придумывали сами. Открыв утром дверь, Левашов невольно отшатнулся. Чуть ли не с гиканьем по коридору бежали трое парней. Один — здоровенный детина в куртке, второй — щуплый, в каком-то затертом плаще, третий — толстяк в свитере. Левашов уже хотел вернуться в купе, но остановился. На него в упор смотрела молодая женщина. — Извините, — сказала она неожиданно громким и низким голосом. — Куда это они? — Женщина кивнула в сторону удалявшегося топота. — Буфет скоро должны открыть. Проголодались ребята. — Так чего бежать? — Нас замело не на один день. А буфет... Там все разнесут за десять минут. — А почему вы не идете? — Она не спрашивала, она требовала ответа. — Извините, не понял. — Я спросила, почему вы не идете в буфет? — спокойно повторила женщина. Она отбросила назад волосы, но взгляда не отвела. — К буфету пробиться уже невозможно. Все забито до тамбура. Мне интереснее знать — кто же устоял против соблазна раздобыть пару пирожков. В нашем вагоне таких совсем немного. Вот вы, например... — Послушайте, в поезде около двух десятков детей. Если нас занесло, как вы говорите, не на один день, надо что-то предпринять. Нельзя же допустить, чтобы все продукты расхватали те, у кого плечи пошире или нахальства побольше. — Знаете, так не пойдет. Вас как зовут? — Лина, — ответила женщина, помолчав. Она будто решала — стоит ли ей называть свое имя. А когда назвала, у нее появилось такое выражение, будто она пожалела об этом. — Кто вы такая? — Методист областного Дворца пионеров. — А куда едете? — Куда надо. Еще вопросы есть? — Есть, но они, по-моему, уже надоели вам. — Пока мы тут болтаем, там, возможно, уже продукты кончаются. Знаете, я попрошу вас... — Чтобы легче было просить, вы могли бы поинтересоваться, как меня зовут. Сергеем меня зовут. — Очень приятно. Сережа, помогите, а? Многие пассажиры рассчитывали сойти с поезда еще ночью и, конечно, ничего не прихватили с собой. Левашов зачем-то взял с полки шапку, надел, потом, спохватившись, бросил ее на место. Подойдя к служебному купе, он резко отодвинул дверь в сторону и тут же снова задвинул. У самого порога проводница, встав на цыпочки, целовалась с парнишкой. — Извините, — громко сказал Левашов. — Это я виноват. — Ничего подобного, — возразила Оля, отодвигая дверь. — Это Колька виноват. — Дверь виновата, — хмуро проговорил Коля. — Щеколда не держит. — Оля, послушайте, — начал Левашов, — сейчас буфет откроют... — Да, в соседнем вагоне. Но там ничего нет. Бутерброды, пирожки... Мы с этими пирожками уже третий рейс делаем. — Оля, вот этот товарищ, — Левашов показал на Лину, — из Дворца пионеров. Она предложила дельную вещь. — Нас же занесло! — вмешалась Лина. — Сегодня не отроют. Завтра тоже вряд ли. А в поезде дети. — В нашем вагоне нет детей, — сказала Оля. — Если не считать этого, — она кивнула на Колю, который все еще хмурился и стеснялся. — А в других, Оля! Знаете, что завтра начнется?! Оля сняла с вешалки форменную шапку, надела ее, вскинула руку, щелкнула каблуками. — Ты, Коля, оставайся. Там очередь, помнут еще... Убери посуду, подмети... Мал ты пока по очередям ходить. Коля польщенно улыбался. — Ладно, — говорил он, — смейся, смейся... Ладно... Впереди шла Оля, за ней Лина, а Левашов прикрывал тыл процессии. Они быстро проскочили через тамбур и вошли в следующий вагон. Пробиться к буфету действительно было почти невозможно, но бичи стояли уже у самого прилавка. Левашов заметил Пермякова и немного поотстал. — Ты тоже за пирожками? — спросил он. — Посмотри, кто в вагоне остался. Ведь ты бы на его месте остался? Оля привычно пробивалась сквозь толпу пассажиров. — Разрешите... Посторонитесь... Дяденька, уберите, пожалуйста, свой живот, а то мне не пройти! Спасибо вам и вашему животу! А Лина никак не могла протиснуться мимо детины в куртке из чертовой кожи. Подняв глаза, она увидела его небритое лицо, желтый налет на зубах. Он был уже немолод, и спутанные волосы начинались у него гораздо выше, чем было предусмотрено природой. — Куда? — спросил он. — Разве мадам так хочет кушать, что, извините, прется без очереди, без стыда и совести, без должного почтения к людям, которых она оставила позади себя... — Он все теснее прижимался к Лине, зная, что отступить ей некуда. Не выдержав, Лина размахнулась и влепила ему пощечину. — Вон ты как! — протянул парень. — Ну тогда проходи. Мадам действительно хочет кушать. Или, извиняюсь, жрать? Но едва Лина сделала шаг, дорогу ей преградил другой бич. — Может, и мне румянец наведешь? Лина и ему влепила пощечину, понимая, что делает совсем не то, что нужно. — А теперь моя очередь, — перед ней стоял толстяк в свитере и в фуражке с крабом. — Пропустите! — Лина зло посмотрела ему в глаза. — А как же нам быть с пощечиной? Нет, за тобой должок. Пощечина — и проходи. Чем я хуже этих богодулов? — Противно, — сказала она громко. — Что противно? — не понял толстяк. — Бить тебя противно. Стоять рядом с тобой противно. — А целоваться? Не противно? — И парень обхватил. Лину за плечи. Женщина попыталась вырваться и вдруг почувствовала, что свободна. Между нею и толстяком протиснулась чья-то рука, уперлась в мясистый лоб, над которым красовалась кокарда, и через секунду раздался глухой стук затылка о стену вагона. — Извини, друг, — сказал Левашов. — Жена. Будущая, правда. — Спасибо, — бросила на ходу Лина и вслед за Олей проскользнула в буфет. Очередь зашумела, заволновалась, но через несколько минут дверь снова открылась, и показался мощный торс буфетчицы. — Товарищи, не стойте, — внятно и зычно сказала она. — Буфет работать не будет. Тише! Тише, товарищи проголодавшиеся! Проводники составят списки пассажиров с детьми. Да не волнуйтесь вы, по бутерброду всем достанется. А может, и по пирожку! — рассмеялась буфетчица. В тамбуре Левашова остановили бичи. — Слушай, длинный, мы ведь не последний раз видимся? — спросил толстяк. — Когда и где состоится наша следующая встреча, я сообщу тебе дополнительно. По дипломатическим каналам, — он захохотал, оглянувшись на друзей. — А теперь катись. Левашов шагнул к толстяку, но тот отшатнулся в глубину тамбура. — Что же ты... Я ведь попрощаться хотел, — сказал Левашов и подумал: «Не они». Машинист Денисов больше всего ценил в человеке безотказность, способность выполнить свою работу, несмотря ни на что. Ты можешь болеть или быть здоровым, можешь радоваться или убиваться — все это не имеет никакого значения, считал Денисов. Случалось, он выходил в рейс нездоровым, случалось, оставлял больную жену, но никто не припомнит случая, чтобы он отказался от рейса. Выход на смену Денисов воспринимал как наступление вечера или рассвета — ничто не могло помешать ему. Когда приходило время идти на станцию, он ощущал нечто вроде голода, который утолял, становясь к рычагам паровоза. Когда ночью состав остановился, Денисов в горячке, не задумываясь, схватил лопату и выпрыгнул наружу. Разбросать сугроб не составляло большого труда, да и пассажиры не отказались бы помочь, но в этом уже не было смысла. На расчистку уйдет полчаса, а за это время все пространство под вагонами будет забито снегом. Сейчас, когда состав стоял уже сутки, Денисов делал последнее, что было в его силах, — время от времени поднимался на крышу вагона и пытался связаться с Южно-Сахалинском по проводам, которые шли вдоль дороги. А замерзнув и ничего не добившись, возвращался в вагон. Левашов увидел его, когда машинист опять собрался на крышу. — Так это вы нас ночью в сугробы затащили? — спросил Левашов. — А ты, конечно, объехал бы сугробы-то? — Да уж как-нибудь... А сейчас куда? — А вот... — Денисов распахнул пальто и показал телефонную трубку с болтающимися проводами. Увидев изумление в глазах у Левашова, он хитро подмигнул ему: вот так, мол, учи вас, молодых. — Как бы не унесло вас... Вы погодите, я оденусь, ладно? В угольном отсеке они нашли небольшой ломик и, постучав им по схваченной морозом двери, открыли ее. На ровной стене снега четко отпечатались все выступы двери. Взяв широкую лопату, Левашов ткнул ею в верхний угол и сразу почувствовал, как ее зажало там, снаружи. Лопата пружинила, выворачивалась. — Ничего ветерок, а? — Авось, — сказал Денисов. Выбравшись наверх, они увидели, что заносы уже сравнялись с крышей вагонов, а от паровоза осталась лишь труба, коротким черным пнем торчавшая из снега. До проводов можно было дотянуться рукой. Ветер, рассекаясь о них, гудел протяжно и зло. — К столбу, к столбу идти надо! — прокричал Денисов. — Па́ры! Нужны па́ры проводов! А здесь они перепутаны! Не найдешь! До столба они добрались минут за десять. Денисов уперся в него спиной, вынул телефонную трубку и кивнул Левашову — давай. Прижав трубку к уху, он накрыл ее высоким воротником и приготовился слушать. А Левашов стал прикладывать оголенные контакты к проводам. Первая пара проводов молчала. Видно, они были где-то оборваны. Молчала и вторая пара. Но потом им повезло — они наткнулись на чей-то разговор. — Алло! Не кладите трубку! Не кладите трубку! — надрывался Денисов, но уже раздались частые гудки отбоя. Оступившись, Левашов провалился в снег, а выбравшись, никак не мог найти нужные провода. Но вот Денисов опять услышал разговор. — Оха! Внимание, Оха! Вас вызывает Южный! Ответьте! — с профессиональной четкостью сказала телефонистка. — Алло! — снова закричал Денисов. — Алло! Девушка! Девушка! — Чего вы кричите? Даю Южный... — Послушайте! Говорит машинист поезда двести восемьдесят один! Денисов говорит. Вы слышите? Мы подключились на линии. Нас занесло! Весь состав занесло! Вы слышите? Девушка! — Соединяю с управлением железной дороги... Даю управление... Занято. Одну минутку... Управляющий? Вас вызывает поезд двести восемьдесят один. Ответьте поезду. И опять соскользнул проводок, но Левашову удалось быстро восстановить связь. Теперь оба контакта он зажал в кулаки. — Я слушаю, — Денисов с трудом узнал голос управляющего. — Владимир Николаевич! Говорит Денисов... Денисов докладывает! — Куда вы пропали, Денисов? Где вы? — Сто восемьдесят пятый километр... — Понял. Записал. — Нас занесло. Нужен снегоочиститель. Самим не выбраться! — Ротор вышел вам навстречу, но его тоже занесло. Замело ротор. — А что прогноз? — Еще три дня. Еще три дня. — Владимир Николаевич! У нас двести человек! Нужны продукты! — Вертолеты не могут подняться. Вы слышите — не могут подняться вертолеты. Нет видимости. Переселите пассажиров в несколько вагонов, весь состав незачем отапливать! Экономьте уголь. Вы слышите? Вам нужно продержаться еще несколько дней. Вертолеты и продукты уже выделены. — Одну минутку, — сказал Левашов, видя, что разговор кончается. — Скажите телефонистке, пусть соединит с номером... Два семнадцать тридцать четыре. Денисов передал трубку Левашову, а сам перехватил контакты и отвернулся, спрятав лицо за высокий воротник. — Степан Федорович? Доброе утро! Левашов говорит. — Кто? Кто говорит? — Левашов. — Откуда ты? Мне сообщили, что ваш поезд занесло... — Так и есть. Поезд стоит. И будет стоять еще несколько дней. — Отлично! Это просто здорово! Тебе везет, Левашов! — Дальше некуда! Степан Федорович, какие новости? — Он едет в купейном. В седьмом. Одного мы задержали. Пока молчит. И будет молчать, если вы вернетесь ни с чем. И еще одно — директор магазина скончалась. Сейчас все зависит... Связь оборвалась — где-то не выдержали провода. Дыру, через которую они выбрались наружу, уже занесло. Левашов потоптался, прошел вдоль вагона и... провалился. Вслед за ним в тамбур соскользнул Денисов. Переселение закончилось только к вечеру. Теперь за седьмым вагоном шли опустевшие плацкартные. Проводники сразу закрыли их тамбуры на ключ. В купе к Левашову и молодоженам Оля подселила лесорубов. Вещи ребят не вызывали подозрений. Обычные клеенчатые чемоданчики да коробка из-под обуви. — А вы до какой станции? — спросил их Борис. Первый вопрос человека, который опасается попутчиков, подумал Левашов. Что это — обычная осторожность провинциала или нечто большее? Неожиданно дверь открылась, и Левашов увидел Пермякова. — Серега! — воскликнул тот. — Вот новость! Оказывается, и ты здесь! А я иду по вагонам — не может быть, думаю, чтобы ни одного знакомого не встретил! И надо же — ты здесь! Ум меркнет! — Остров потому что, — сказал Иван. — Я вот тебя тоже где-то видел, а где... Ты в Буюклы не приезжал? — Ты лучше спроси, давно ли я оттуда! — Пермяков беззаботно засмеялся, запрокинув голову назад. Гладко выбрит, из-под свитера выглядывает свежий воротничок рубашки, механически отметил Левашов. У меня-то уж точно вид похуже. — А ты по какой линии? — поинтересовался Афанасий. — По линии снабжения, — быстро ответил Пермяков. — О! Ты тогда нужный человек! Афанасий! — он протянул руку. — Геннадий. Очень приятно. Очень приятно, — Пермяков всем пожал руки, всем сказал, что его зовут Геннадием, и заверил в том, что ему очень приятно познакомиться с такими ребятами. — А я, значит, иду по составу и ни одной знакомой физиономии. И вдруг вижу — Серега! Надо же! И Пермяков стал рассказывать какие-то истории, первым смеялся, дергал Левашова за рукав, как бы призывая в свидетели. Потом принялся расспрашивать ребят про Буюклы, про леспромхоз, в котором они работали, про начальство... — Все ясно. Они ни при чем. Они в самом деле работают в леспромхозе, — спокойно и деловито сказал он, когда ребята вышли покурить. — В основное время, — заметил Левашов. — А вообще, какого ты черта пришел? — Соскучился. Как, думаю, поживает мой друг Серега Левашов — ответственный работник Урупской цунамистанции. И потом, я ведь тоже теперь еду, если можно так выразиться, в седьмом вагоне. — Да, в шестом нашу лавочку можно прикрывать. Я разговаривал со Степаном Федоровичем. — Да? Как?! — По телефону. На линии подсоединились. Тебе поклон. — Спасибо. Что у них? — Одного задержали. Но улик немного... Степан Федорович сказал, что этот тип едет в седьмом вагоне. Правда, теперь здесь не двадцать человек, а все сорок! — Но ты ведь помнишь, кто был в вагоне до переселения? Слушай, Серега, надо заставить его зашевелиться. — А не провернуть ли нам такую вещь, — медленно проговорил Левашов. — У тебя пропадает чемодан. Ты поднимаешь шум, грозишься вызвать милицию, обыскать состав. Короче, устраиваешь легкую истерику, начинаешь всех подозревать и в конце концов приводишь милицию. Через два вагона, кстати, едут двое наших ребят — демобилизованные. Но они в форме, так что воспользоваться их услугами можно... Итак, что делает преступник? — Он начинает шевелить мозгами, — сказал Пермяков. — Первым делом ему нужно избавиться от денег. Это улика. А вдруг в самом деле милиция устроит обыск? Самое разумное в его положении — припрятать деньги. — Как? Вот деньги, вот ты с пеной у рта, вот милиционеры... — Значит, нужно дать ему возможность избавиться от улики стоимостью в пятьдесят тысяч рублей... Я бы на его месте взял чемодан и ушел с поезда. — Ты не выглядывал наружу? Над нами тайфун, Гена. Скорость ветра — пятьдесят метров в секунду. Деревья валятся. Он выдохнется на первой же сотне метров. Как ты думаешь, он доволен, что состав занесло? — Вряд ли. Деньги не спрятаны. Дело не сделано. — Пермяков сейчас совсем не был похож на того шумного рубаху-парня, который ворвался в купе час назад. Теперь он был сосредоточен и словно немного опечален какой-то неотступной мыслью. — А если нам для начала проверить документы? Возможно, у него нет даже разрешения на въезд. — Как проверить? — Пермяков вскинул густые брови. — Есть такая возможность. Вечер тянулся мучительно долго. Темные купе, свечи в концах коридоров, храп на полках — все это угнетало. Лесорубы уже который час равнодушно шлепали набрякшими картами — им безделье давалось, наверное, тяжелее всего. Просидев час-другой, Иван вдруг вскакивал и тяжелыми, сильными шагами удалялся по коридору. Он проходил через весь состав и так же быстро возвращался. — Фу! — говорил он облегченно. — Будто дело какое сделал. — Всех обошел? Везде отметился? — смеялся кудлатый Афоня. — Вы бы уж под уши сыграли, что ли, — советовал Левашов. — Как? — не понял Иван. — Ну как... Кто проиграет, тому ухо тут же и отделяют. Как два раза продул, так живи без ушей. — С одними дырками! — захохотал Афоня. — Нет, под уши я не буду, — сказал Иван и, не доиграв, бросил карты. Он поднял штору и с огорчением уставился на снег за окном. Потом медленно провел по стеклу толстыми пальцами, постучал костяшками по раме, вздохнул и сел. — Ох и вкалывать придется ребятам! Дорог нет, лесовозы под снегом, рембазу еще отрыть надо... А материалы, горючее... — Да, план февраля завален, — сказал красивый Федор. — Какой, к черту, февраля! Квартальный уже горит синим пламенем! — Не впервой, ребята, — успокоил их Афоня. — Учитывая сложные погодные условия, — гнусавым голосом затянул он, видно передразнивая кого-то, — а также неблагоприятное стечение производственных обстоятельств, принято решение снизить план на пятьдесят процентов. — Наверно, снизят, — согласился Иван. — Конечно снизят! Еще с перевыполнением закончим квартал! — Но все равно ребятам вкалывать придется, пока мы в этой берлоге на колесах отсиживаемся. — Ну и что! — воскликнул Афоня, который никак не мог проникнуться чувством вины. — Мы ведь в командировке! Обмениваемся опытом! — А ребята уже вкалывают, — упрямо повторил Иван. — Вот было бы здорово, — у Афони загорелись глаза, — если взять наш остров на буксир да оттащить его в Черное море... Какой был бы край! Весь этот Крым И в подметки не сгодился бы нашему острову! А? Водопады, озера, скалы, сопки, леса... — Что-то я не слышал, чтобы в Крыму лесоразработки шли... — сказал Федор. — Заповедным стал бы наш остров. Но я бы не стал его в Черное море буксировать. Я бы его в Средиземном оставил. Представляете, вдоль всего Средиземного моря — наш остров! Тепло, светло, мухи не кусают! — А ребята вкалывают, — вздохнул Иван. — Да хватит тебе причитать! — возмутился Федор. — Ну в самом деле, вроде я должен объяснительную писать — почему нас в составе замело! Стихия. И все тут, — Ох, помню, первой зимы испугался, — мечтательно проговорил Афоня. — К марту уже задыхаться стал, казалось, зима второй год идет... Не поверите, я из той зимы выбрался как из ямы... Весна наступила, так я воздух стал открытым ртом хватать. Но какая была зима! — Афоня поцокал языком. — Буран неделю, снег — телеграфных столбов найти не могли, мороз — кошка под окном пройдет, и скрип снега слышен. — Как же ты не удрал? — спросил Левашов. — А вот этих касатиков встретил, — Афоня показал головой на Ивана и Федора. — Контакт у меня с ними получился. И скажу я тебе, парень, — Афоня посерьезнел, — когда контакт с людьми есть — никуда не уезжай. Не советую. Вернешься. Никакой климат, никакая зарплата не даст тебе... В общем, ты понял. И еще я скажу тебе, коль уж разговор зашел, — нет на земле ничего, кроме человеческих отношений. Все остальное — так, одежки. Ты их можешь снимать, можешь снова напяливать — это не имеет значения. Был у меня друг... Но вот у него оказалось высшее образование, а у меня его не оказалось. И контакт поломался. Была подруга... Она любила на мужчинах узкие брюки, а у меня были только широкие. И мы разошлись как в море корабли. И жена... Помню, была у меня жена, — Афоня усмехнулся. — Из ванной часами не выпускала — заставляла чуть ли не кипятком мазут из кожи на руках выпаривать. И руки у меня большие были, красные, вот как сейчас. Из парадного костюма они, вишь ли, некрасиво смотрелись. Как клешни. Пришлось развестись. А тот самый корреспондент, которому Иван хотел голову оторвать, первым делом всегда спрашивает у наших ребят: не думаешь ли, мол, с острова уезжать? Можно себе представить, как он относится к острову. Боится он его. — И правильно делает, — сказал Федор. — Я заметил, что у каждого приезд на остров — это целая история. Это судьба. Не меньше. Я сам в газете работал. В многотиражке. И ушел. Надоело. Суетно. Все время чувствуешь себя как на сцене — говоришь только то, что положено тебе по роли. Газета наша выходила на четырех маленьких страницах, и у нас было четыре сотрудника. Они так и назывались — первая страница, вторая страница. Я был третьей страницей. И по роли говорил только о повышении производительности труда, качестве продукции, себестоимости... Все это важно, но мне наскучило. — Но самая интересная история у нашего Ивана, верно, Иван? — усмехнулся Афоня. — Нет, ним с ним не тягаться! — И не тягайся, — невозмутимо ответил Иван. — Куда тебе, задохлику, тягаться. — А что за история? — спросил Левашов, стараясь, чтобы его вопрос прозвучал не слишком уж заинтересованно. — Отсидел наш Ваня, — ответил Афоня. — И что я тебе скажу — не поверишь! Снова грозится отсидеть, если случай подвернется. — Это как? — не понял Левашов. — Вины он своей не осознал. И суду заявил, а перед этим следователю все толковал, что вины своей не признает. А то бы, может, и условным сроком отделался. Но больно принципиальным родился наш Иван, верно, Иван? — Заткнись. У меня что вышло, — повернулся он к Левашову, — нарушил я пределы необходимой обороны. Есть, оказывается, такие пределы, и нарушать их никому не позволено. Вот только неведомо мне, где эти пределы начинаются, а где заканчиваются. Когда на тебя с ножом идут, с палкой, с кирпичом, тебе как-то недосуг о пределах-то, подумать, а потом, когда есть время подумать, то оказывается, что ты уже за колючей проволокой сидишь. — Это как подойти... В конце концов, пределы обороны заканчиваются там, где заканчивается сама оборона, где уже начинается наступление на преступника. — Ха! Ну ты даешь! — воскликнул Афоня. — Выходит, от преступника только обороняться можно, да? А как ты на него попрешь, то это уже ты вроде бы того, что закон нарушаешь? Сам преступником становишься, да? — Да погоди ты, зачастил, — остановил друга Иван. — Тут что получается... Для Афони один предел, а для меня другой. Окажись Афоня тогда на моем месте, не было бы его с нами сейчас. Понимаешь, трое пьяных волосатиков к девчонке стали приставать. А ночь темная, пустырь, какая-то стройка. Ну, тут я проходил своей дорогой. Слышу, возня, крики сдавленные какие-то, а мне только того и надо. Я сразу туда. Как увидел... Понимаешь, сразу, мгновенно соображения во мне не стало никакого. Одна злость. И силу в себе почувствовал такую, что только всех крошить. Ну и накрошил... Двое расползлись сами, а третьего люди добрые подобрали. Да и двинул-то я его, как потом выяснилось, один раз, и то после того, как он мне кирпичом по темечку саданул. Я не зверствовал,, нет. Нужды не было. Дали мне немного, можно сказать, справедливо дали. Я ведь понимаю, что судят не только конкретного человека, но вообще, для пользы дела, чтобы другим неповадно было, чтоб порядок среди людей был. Ну а как освободили, то возвращаться мне в свой поселок было неуютно. И прав я, и наказание отбыл, а все-таки что-то поперек стало... Но окажись я снова на том пустыре, — в голосе Ивана послышалась железная непреклонность, — и снова все повторится. Не задумываясь, схлопочу себе еще один срок. — У нас в леспромхозе завелась одна такая компания, по законам тайги захотелось ребятам пожить, — начал было рассказывать Афоня, но, посмотрев на Ивана, смешался. — Пожили... Пока Иван с ними не поговорил. — Это другая история, — сказал Иван несколько горделиво. Чувствовалось, что он доволен своим разговором с любителями таежных законов. Левашов вышел из купе. Было поздно. Состав постепенно погружался в тяжелый и беспокойный сон. Воздух был хотя и довольно прохладный, но душный, проветривать вагоны никто не решался — в малейшую щель тут же набивался снег. Отопление работало беспрерывно, но тепла печки давали мало, надо было экономить уголь. К полуночи опустели коридоры, люди старались побыстрее заснуть, чтобы приблизить утро, которое может принести освобождение из этого затянувшегося снежного плена. Левашов понимал, что в это время лучше всего и самому завалиться спать, а не толкаться по составу. Но он не мог заставить себя уйти в купе и двинулся по составу. Дойдя до конца последнего заселенного вагона, он так же неторопливо пошел обратно. В своем вагоне Левашов увидел только Колю. Парнишка стоял у окна и так неотрывно смотрел в стекло, будто поезд проносился через полустанки, над речками, мимо озер и сопок. Невольно Левашов тоже глянул в окно; Нет, кроме смутного силуэта, Коля ничего не видел. — Не спится, Коля? — Да это я так... Подышать. — Что-то ты поздновато дышать собрался. Оля у себя? — А где же ей быть? У себя, в своих владениях. Хозяйка. — Значит, поссорились? Напрасно. — Больно много понимает о себе эта Оля, вот что я вам скажу. — Ну, брат, этот недостаток еще ни одной девушке не мешал. Это даже хорошо. — Левашов окинул взглядом тщедушную Колину фигуру.. — Для нее это, может, и хорошо... А другим каково? — Кому другим? — улыбнулся Левашов. — Кому? Подруги могут к этому по-разному относиться, это их дело. А мужчине, — последнее слово он проговорил, с трудом погасив улыбку, — мужчине положено вести себя достойно. Женщины к тому и стремятся — чтобы на них злились, из-за них страдали, чтобы добивались их благосклонности... А мужчина к этому должен относиться с улыбкой — он-то знает, что весь спектакль для него и дается! — В самом деле? — Коля недоверчиво посмотрел на Левашова. — А ты не знал? Жениться собрался, а такой грамоты не знаешь. Я тебе вот что скажу — ты за Олю держись. Это такая девчонка, что дай бог каждому. — Да я знаю, — пробасил Коля, уставясь в собственное отражение. — Вы где познакомились? — наконец-то Левашов мог подойти к делу. — На улице. Я пристал к ней, через весь город топал сзади. Выпимши, конечно, был малость, с ребятами чей-то день рождения праздновали. Сзади шел и что-то вякал. А она обернулась, посмотрела так на меня, пуговицу застегнула на рубашке, пиджак отряхнула, а потом и спрашивает: «Мальчик, ты заблудился? Ты где живешь?» Так и познакомились... — Когда свадьба? — спросил Левашов. — Через месяц. Уже заявление подали. — А жить где будете? Не в поезде? — Да нет... К моим родителям поедем. Они на севере живут, в Охе. — А как они к Оле относятся? — Они ее не знают. Они вообще ничего не знают. Я так... сюрпризом. — Хорош сюрприз! — рассмеялся Левашов. — А они не сделают тебе ответный подарочек, не отправят обратно? — Нет, — уверенно заявил Коля. — Они у меня нефтяники, я тоже нефтяником буду. Оха город большой, и Оле найдется работа. — А где твои старики в Охе-то живут? Я в городе бывал... — Таежная, семнадцать, знаете? Как раз напротив нового кинотеатра. — Знаю, знаю... Новый дом там построили... Квартир на сто, наверно. — Точно, — обрадовался Коля. — У них двадцать девятая квартира. — Ну ладно, будущий житель двадцать девятой квартиры, иди мириться. Дам тебе еще один совет — мириться нужно сразу, немедленно. Для тебя же лучше. Все равно тебе ведь придется делать первый шаг. Так вот, чем раньше ты его сделаешь, тем легче, проще. Им-то неважно, кто виноват, главное, чтобы мужчина сделал первый шаг к примирению. А потом она же десять раз покается перед тобой и признает свою вину. — Заметано, — сказал Коля, решительно направляясь к служебному купе. Но, взявшись за ручку, остановился. Левашов подошел, легко отодвинул дверь в сторону и, когда Коля переступил порог, снова задвинул ее. — Нет, не он, — вздохнул Левашов не то огорченно, не то с облегчением. Два молоденьких паренька в форме милиции сидели, низко склонившись над откидным столиком. Присмотревшись, Левашов увидел маленькую, с ладонь, шахматную доску, освещенную огарком свечи. — Так я вроде по делу к вам... Может, оторветесь на минуту? — На минуту можно, — оба одновременно посмотрели на Левашова. — Вот мое удостоверение... Посмотрите. Милиционеры по очереди поднесли маленькую книжечку к свече и молча взглянули друг на друга. Один из них — белобрысый, почти рыжий, с ресницами соломенного цвета — неопределенно хмыкнул, второй — потемнее, коренастее — с сожалением отодвинул шахматы. — Демобилизовались? — спросил Левашов, присаживаясь. — Так точно, — ответил крепыш. — Насовсем? — Как получится... Отдохнем, прикинем. — Скорее всего что насовсем, — сказал рыжий. — Как получится, — повторил крепыш. — По-разному может получиться. — Ясно. Как вас зовут? — Меня — Игорь, — сказал рыжий. — А его — Николай. — Вот что, ребята... Подробности я вам рассказывать не буду. Ни к чему. А суть такова... В поезде едет преступник. По нашим с вами понятиям — особо опасный. Задача простая — его нужно задержать. — А приметы? — спросил Николай. — Нет примет. — Что о нем известно? — Ничего. В этом все дело. Известно только, что он опасный преступник и его необходимо задержать. Милиционеры посмотрели друг на друга, потом на Левашова. — Так вот, ребята, этот тип везет с собой... Нечто вроде саквояжа. — Это уже легче, — сказал Николай. — Или рюкзак, — добавил Левашов. — А возможно, чемодан или обычный мешок. Как бы там ни было, но со своим багажом ни за что не согласится расстаться. — Золото? — Нет. И потом это неважно. Главное — узнать, кто он. Известно одно — он едет в седьмом вагоне. — Если известно, какой груз он везет, — начал было Николай, но Левашов перебил его: — Груз небольшой. Он может уместиться в чемодане, портфеле, за пазухой, в конце концов. Наша задача — лишить его душевного равновесия. Заставить действовать и этим разоблачить себя. Для начала вы пройдете по составу и проверите документы. Большого нарушения в этом нет, и потом... интересы дела требуют. Во всех вагонах, кроме седьмого, можете отнестись к своей задаче почти формально. Но в седьмом смотрите в оба. Меня вы, конечно, не знаете. Встретится еще один наш товарищ — на него тоже ноль внимания. Вот и все. — Что делать с гражданином, у которого документы не в порядке? — деловито спросил Николай. — Задержать. Кто вас должен интересовать... Люди без сахалинской прописки. Если нет прописки, должно быть командировочное удостоверение с материка, справка исполкома, разрешение на право пребывания на острове... Все это вы знаете. И еще — никаких чрезвычайных мер. Проверка — ваша работа, скучная, надоевшая. Если обнаружите его, спокойно предложите пройти в купе к бригадиру поезда для выяснения отношений. Вряд ли он применит оружие. Ведь ему некуда скрыться. — А если у всех документы в порядке? — Возвращайтесь к себе с чувством исполненного долга. Но! Через час сделайте еще один обход. Не проверяя документов. Просто пройдите по составу. А в седьмом вагоне загляните в каждое купе, посмотрите в глаза каждому пассажиру. Вопросы есть? — Когда начинать? — Утром. Часов в девять... Не позже. Ну, ни пуха! Левашов вернулся в свой вагон и остановился перед купе, в котором жила Лина. И удивленно скривил губы, вдруг почувствовав сердце. «Новости, — подумал он. — Чего это я... Никак старею». Он потер ладонью щетину на подбородке, пригладил волосы, подумал, что бы это еще сделать, но, не придумав ничего, громко постучал в дверь. Выйдя из купе, Лина посмотрела в одну сторону, в другую, подняла глаза на Левашова. — Так это вы? Что-нибудь случилось? Левашов опять отметил про себя, что ему нравится ее глуховатый голос. Он смотрел на женщину, словно проверяя свое первое впечатление. Да, ей лет двадцать пять. И вряд ли все ее годы были легки и беззаботны. Левашов быстро взглянул на ее правую руку и, не увидев кольца, снова поднял глаза. Рука Лины невольно вздрогнула, на какую-то секунду она повернула ладонь так, чтобы не было видно ее безымянного пальца, но тут же, будто устыдившись своего смущения, подняла руку к лицу — на, смотри. — Вам помолчать не с кем, да? — Лина была на голову ниже Левашова, и смотреть вызывающе ей было нелегко. — Знаете, — усмехнулся Левашов, — у меня деловое предложение — давайте говорить друг другу «ты», а? Поскольку оба мы — жертвы стихии, оба пленники снега, и еще неизвестно, когда кончится вся эта катавасия... Будет просто излишней роскошью говорить «вы». И потом, Лина... Ведь «вы» — это временная форма обращения, так сказать, предварительная. — Боже, да хватит меня уговаривать. — Вот и отлично... Ты... одна едешь? — Почему же... Нас двести человек. — Какой-то беспомощный вызов все время звучал в ее словах. Будто она заранее знала, что ее хотят обидеть, и заранее готовилась к отпору. — Лина, ты на Урупе бывала когда-нибудь? — Нет. И знаешь, не чувствую себя несчастной. — А хочешь побывать? — А что... Дело только за мной? — Да. — Что ж, если это не слишком дорого мне обойдется... — Что ты имеешь в виду? — Все, — она в упор посмотрела на Левашова, И он только сейчас увидел как бы в отдельности ее крупные губы, чуть раскосые глаза, широкие скулы, скрещенные на груди руки и беспомощность, в которой она боялась признаться, наверно, даже самой себе. — Ты родилась в Сибири? — Да, моя бабушка бурятка. Они стояли одни в желтом полумраке коридора и невольно говорили вполголоса. Над головой все так же грохотал буран, а из купе доносился разноголосый неутихающий храп. — Знаешь, — сказал Левашов. — Странное какое-то у меня сейчас состояние... Тебе покупали когда-нибудь велосипед? — Мне покупали другие вещи... Платья, куклы, потом — путевки. — Это не то. Лет двадцать назад мне батя купил велосипед. До того времени я катался на чужих — задрипанных, трехколесных. Да и какие это были велосипеды... Собственность всего двора. По-моему, их и на зиму во дворе бросали. А тут — колеса никелем сверкают, звонок такой, что и прикоснуться страшно, руль без единой царапины! Поставил я его в сарай, сел напротив и смотрю... Потом дохну на обод и слежу, как облачко на нем исчезает. И кажется, если сесть на него, то носиться можно по всей земле, и никто не угонится за тобой, и вообще. Знаешь, у меня с тех пор самый счастливый сон — это я в закатанных штанах, с глазами во все лицо, с тощими руками, будто припаянными к рулю, несусь по тропинке. А она петляет, кружит между деревьями, холмами... Трава по сторонам, козы на цепях пасутся, петухи на заборах орут как полоумные. Батя, тогда он еще был, что-то кричит мне, смеется, рукой машет. А я будто лечу над этой тропинкой. Видел я этот сон раза три, и как только он начинается, я уже знаю, что дальше будет, знаю, когда петух закричит, когда батя на повороте покажется и что он крикнет мне. Втиснувшись в угол купе, Арнаутов, казалось, дремал. Но едва Левашов открыл дверь, старик встрепенулся. — А, это вы! Входите! — Не помешал? — А чему вы можете помешать? Разве что лишить меня возможности скучать, хандрить, злиться... За это я скажу только спасибо. — Где же ваши сожители? — Разбрелись по составу. Виталию проводница наша приглянулась, все время у нее торчит. Олег оказался любителем преферанса, третьи сутки пульку пишут. По моим подсчетам, они проиграли все вагоны и за паровоз принялись. А вам не скучно? Впрочем, вы, наверно, привыкли на своем Урупе к таким вот заносам, когда неделями неба не видишь. Да, в маленьких поселках, на маленьких островах иное отношение ко времени. — Как сказать... — Ну как же! В городе опоздал на работу на десять минут — и дело разбирает директор. А тут тебя три дня никто не видит, а когда наконец ты появляешься, только и спросят — все ли в порядке? Да и у вас... Господи! Ведь землетрясений десятилетиями не бывает... — Землетрясения не прекращаются ни на минуту, — сказал Левашов. — В масштабе Земли? Планеты? Да! — Нет, в масштабе Курильских островов. Мы ведь ощущаем далеко не все землетрясения. А что касается времени... Хотите, расскажу, как отсчитывают время сейсмологи? Допустим, в двухстах километрах от острова Уруп на дне Тихого океана произошло землетрясение. Тектоническая волна идет к нам минуту, и мы тут же сообщаем о землетрясении в управление гидрометеослужбы, а управление выходит на связь со всеми метеостанциями Курильских островов. Через пять минут предупреждение получают все узлы связи Курил, все пограничные радиостанции на мелких островах. Через пятнадцать минут после первого толчка об опасности цунами знает Камчатка, Москва, Хабаровск, кроме того, сообщение передано на английском языке всем сейсмостанциям Тихого океана. Через двадцать пять минут после того, как дрогнула стрелка нашего сейсмографа, уже закончена эвакуация населения из наиболее опасных мест. И только через сорок минут мы получаем предупреждение от японцев. — А американцы? — спросил Арнаутов. — Те далеко. Но обычно цунами проходит почти через весь Тихий океан. — Сколько же ей требуется на это времени? — Гораздо меньше, чем хорошему современному самолету. — Простите, — сказал Арнаутов. — Сколько вам за это платят? Выцветшие глаза старика были спокойны, брови вскинуты в ожидании ответа. Левашова поразила его невинная бесцеремонность. Старик даже не отвел глаза, он терпеливо ожидал ответа. А почувствовав, что пауза затянулась, понимающе улыбнулся. — Нет, здесь тайны нет, — сказал Левашов. — Я только боюсь, что размер моей зарплаты обесценит в ваших глазах мою работу. — Ну нет, Сережа! После того, что я услышал о сейсмологии, ничто не сможет разочаровать меня. Так сколько же? — На жизнь хватает; — На жизнь или прожитие? — настаивал Арнаутов. В желтоватом свете свечи Левашов видел сухую, морщинистую кожу старика, ввалившиеся глаза, прикрытые тонкими красными веками без ресниц... Седая щетина, выросшая за последние пять дней, придавала старику какой-то запущенный вид. «Он долго не протянет», — неожиданно для себя подумал Левашов, и ему стало жаль старика. — Вы давно на острове? — спросил Левашов. — Лет двадцать. Хороший остров, между прочим, — сказал Арнаутов с таким выражением, будто говорил о хорошем доме. — И вам действительно здоровье не позволяет уехать? — И здоровье тоже. — Арнаутов поплотнее закутался в пальто, зябко передернул плечами. — Да и куда ехать? В моем возрасте ищут не новых мест, а старых друзей. Но друзьям нельзя расставаться на двадцать лет. Иначе им не о чем будет говорить. Разве что вспоминать... Но за двадцать лет и воспоминания теряют смысл. Знаете, бывает, случайно встретишь на улице знакомого и впадаешь в легкую панику — о чем говорить? — А там... в Ростове, вы не были женаты? — Был, — старик неотрывно и пристально смотрел в окно, как если бы в это время поезд проезжал по улицам далекого, залитого солнцем Ростова. Он словно хотел увидеть хотя бы угол знакомой крыши, вывеску соседнего магазина... — А я люблю дорогу, — сказал Левашов. — Даже такую. Знаете, каждый в дороге находит то, чего ему больше всего не хватает... Одиночество, общество, любовь, лекарство от любви... В дороге находят и друзей и собутыльников, в то же время дорога — хорошее убежище и от друзей и от собутыльников. — И жизнь тоже дорога, — думая о чем-то своем, сказал Арнаутов. — Только длиннее и опаснее. — Да, — Левашов поднялся. — Жизнь опасна. От нее умирают. — Не надо с такой легкостью бросаться этими словами. — Старик тоже поднялся. — Для меня они отнюдь не способ красиво выразиться. Я, может быть, только теперь, только в этом поезде понял, насколько важно в мои годы быть довольным прошедшей жизнью. Конечно, можно быть не удовлетворенным результатами, которых добился, можно их вообще ни во что не ставить... — И считать, что жизнь прожита зря? — спросил Левашов. — Нет, я не о том. Наши результаты зависят не только от нас. Я бы даже сказал, что итог жизни человека зависит от него гораздо в меньшей степени, чем от обстоятельств, от людей, с которыми ему пришлось схватиться... — А если этот человек не схватывался с людьми? — Такого не бывает, — убежденно сказал Арнаутов. — Любое сотрудничество — это схватка. Любовь, дружба, работа — это схватка. Схватка со своей слабостью, пассивностью, с соблазнами, схватка с силой и агрессивностью других людей, с их авторитетом, достоинством, влиянием! — А зачем схватываться с чужим достоинством? — Вы меня не понимаете. Я говорю не в том смысле, что нужно обязательно уничтожать это чужое достоинство, я говорю схватываться в том смысле, что при столкновении с чужим достоинством, при встрече с чужим влиянием нужно уметь отстоять, оградить, утвердить свое собственное достоинство, отстоять свои границы. Вот о чем я говорю! Но мы отвлеклись. Так вот, можно быть не удовлетворенным результатами, которых добился к концу жизни, но человеку нужно быть уверенным в том, что он принимал правильные решения. Что он поступал в полном соответствии со своими убеждениями, целями, привязанностями. Что он не отступился от них ни в одном своем решении и поступке. Вот что главное. А результаты... они могут быть, могут не быть... не так важно. — Вы не уверены, что ваши поступки были верны? — Нет. Я уверен в том, что они были ошибочны. Поэтому и результаты меня не радуют. Машина, сад, дом... Я не могу гордиться этим. А человек должен, понимаете, должен чем-то гордиться к концу жизни! Иначе очень неприятно помирать! — По-моему, вам еще рано об этом думать, — неуверенно проговорил Левашов. — Да бросьте вы эти дежурные фразы! О чем еще думать человеку в конце шестого десятка? Ну да ладно... Вы, надеюсь, еще заглянете? А потом пройдет много лет, ты будешь жить далеко от этих мест, и однажды утром, выглянув в окно, увидишь, что идет снег. Тебя поразит — до чего же он маленький и невзрачный! Это будет даже не снег, а воспоминание о нем. Он тонким слоем покрывает карниз твоего окна, деревянную планку балкона, сквозь него проступают ребра жестяных листов на крыше соседнего дома. А внизу, брезгливо поднимая лапы, идет кошка по щиколотку в снегу. Визжат радостно дети, таская по двору санки, и тебе хорошо будет слышно, как скрежещут полозья, натыкаясь на торчащие из снега мерзлые комья земли. И, слушая этот грустный скрежет, глядя на эту хилую зиму, ты вспомнишь Синегорск — маленький сказочный поселок среди заснеженных сопок. Сквозь снег просвечивает глубокая зелень елей, а домики на дне распадка, узкая быстрая речка кажутся игрушечными, будто вчера лишь сделанными для какого-то детского фильма. От каждого двора к главной улице через речку переброшены мостики — узкие, широкие, с аккуратными резными перилами, с обычными жердинами вместо перил, а там, где один берег выше другого, мостики сделаны с перепадами, со ступеньками, некоторые мостики крытые, и прихожая в доме начинается еще на противоположном берегу. Над речкой наметены сугробы, и она течет где-то под снегом, иногда только вырываясь на свободу и бликуя темной чистой водой. Идет медленный крупный снег. Солнце только что село за сопки, и хотя до вечера еще далеко, улицы, тени от деревьев, узкие распадки, уходящие извилистыми ущельями на запад, — все, это уже насыщено синевой. Снежинки, пролетая над освещенным склоном сопки, кажутся ярко-розовыми, как пеликаний пух, а опускаясь и попадая в тень, становятся голубыми. И ты видишь, что слева от тебя идет голубой снег, а справа — розовый. Но вот снежная туча уходит в сторону, и над головой вдруг распахивается пропасть неба. Потом медленно наплывает еще одна туча, и снова начинает идти густой сине-розовый снегопад. И как в детском фильме: заснеженные крыши домов, сопки, ели с одной стороны синие, а с другой — розовые. Короткая свеча просвечивалась насквозь, словно внутри ее трепетал еще один язычок пламени. Положив подбородок на ладони, Левашов с бездумным вниманием смотрел, как капли стеарина рывками скользят по застывшим потекам, срываются на столик и быстро мутнеют, покрываясь мелкими морщинками. Над головой привычно гудел буран, но сейчас он напоминал Левашову другой гул — подземный, который он слышал во время землетрясения па Урупе, когда казалось, что где-то глубоко под землей ворочаются громадные жернова, сотрясающие скалистый островок. В то время Левашов был в сопках и увидел, как вдруг тысячи уток с криками поднялись над озером. Подойдя ближе, он увидел, что озеро вспучилось и осело. Уровень воды опускался все ниже, ниже, и вот показалось влажное, илистое дно. В крике уток слышалось чуть ли не изумление. Оглянувшись, он увидел, как в полной тишине, с тихим шорохом на него шло море. Волна была высотой метра полтора, но какая-то всклокоченная, нетерпеливая. Левашов бросился вверх, на вершину сопки. Море не отставало. Несколько раз волна хватала его за ноги, но Левашов успевал сделать еще один отчаянный прыжок, еще один, еще... И когда, задыхаясь, он свалился у дерева, обхватив ствол руками, чтобы не смыло, не унесло в океан, волна, будто раздумывая, остановилась в двух шагах, сникла, сразу потеряв силу и упругость, и начала отступать. Он знал, что отдыхать нельзя — следующая волна может быть посильнее. Так и случилось. Когда он поднялся еще на полсотни метров, вторая волна все-таки догнала его, смяла, окатила щепками, грязью, вырванной травой, листьями... До поселка он добрался к вечеру, и тут снова начались толчки. В здании маяка хлопали двери, сыпалась штукатурка, звенели разбитые окна, словно кто-то, громадный и невидимый, бегал по лестницам, сотрясая стены. И уж совсем жутко стало, когда замкнулись контакты и в полной темноте луч вдруг вспыхнул сам по себе, а сирена взревела жалобно и обреченно. К маяку боялись подходить, как к большому раненому зверю. По стенам маяка, как молнии, пробежали трещины, а он все ревел, будто звал на помощь. Иногда крик затихал, но опять вздрагивала земля, и маяк вскрикивал, как от боли. Но главные события происходили в двухстах километрах восточнее Курил, на глубине десяти тысяч метров. Там грохнул взрыв, от которого, как эхо, пошла на остров волна, пошла свободно и безнаказанно. Когда цунами начинается с отлива, море, отступая, оставляет на суше тонны рыбы — легкую добычу мальчишек, которые, бесстрашно бегая между камнями, успевают собрать бьющих хвостами окуней, кальмаров, осьминогов и, завидев вздувшийся на поверхности воды вал, взбегают на возвышенность. Отступив, словно для того, чтобы набраться сил, море обрушивается на берег. И баржи оказываются в сопках, реки меняют русла, приливной волной лодки тащит против течения. Волна перетирает, уничтожает плантации моллюсков, и рыба уходит искать новую пищу, и гибнут от голода стада каланов, и долго еще валяются на берегу туши китов с переломанными костями... Левашов уже не видел, как захлебнулась в стеарине и погасла свеча. Маленькое светлое цунами набегало на берег, лизало нагретые солнцем камешки, откатывалось, набегало снова... А он барахтался в этой волне, переворачивался на спину, и солнце слепило его яркими, теплыми лучами, и был он настолько легок, молод, счастлив, что уже не мог не оказаться в том самом сне, где он ехал на велосипеде по узкой тропинке, а отец что-то кричал ему, радостно размахивая руками. Конечно, Левашов понимал, что затея с проверкой документов вряд ли позволит ему тут же разоблачить преступника. Слишком это было бы легко. Так не бывает. Да и какой преступник, не имея документов, будет держать деньги при себе! Опять же трудно поверить в то, что грабители отправили деньги с человеком, у которого нет прописки. Нет, уж если они так тщательно подготовили ограбление, то и здесь надо ожидать такой же предусмотрительности. А что они предусмотреть не могли? Конечно, тайфун. Теперь их планы сорваны. Во всяком случае, в том, что касается сроков. И если деньги сейчас действительно в поезде, то доставщик должен быть в легкой панике. Ведь следствие идет, он понимает, что милиция в Южном не сидит сложа руки, он понимает, что как бы ни было продумано ограбление, следы они оставили по той простой причине, что не оставить их невозможно. И у милиции есть время поискать эти следы, сделать выводы и принять меры. Вполне возможно, на конечной станции его уже поджидают. Да, невеселое у него, должно быть, сейчас настроение. Когда милиционеры подошли к седьмому вагону, уже весь состав знал, что у пассажиров проверяются документы. Одни молча приготовили паспорта, справки, пропуска, другие удивлялись, третьи откровенно посмеивались над незадачливыми милиционерами, вздумавшими устраивать проверку в занесенном поезде. — Это чтобы злодей не убежал! — хохотал Виталий. — А то возьмет и убежит! Ищи его тогда в снегах! — Проверяют — значит, надо, — рассудительно заметил Арнаутов. — Остров, пограничная зона.. Зря вы посмешище устроили, нехорошо. Вот, прошу обратить внимание, — старик обратился к милиционеру, — с тех пор как я получил бессрочный паспорт, здесь стоит только одна печать о прописке и одна — с места работы. — Молодец, папаша! Так держать! — сказал Олег. — Зато мне скоро вкладыш придется брать. Скажите, а вкладыш в паспорт делается? — спросил Олег у милиционера. — Обычно до вкладыша дело не доходит, — ответил Николай, возвращая паспорт Олегу. — Обычно новый выдается. — Уж потерял бы ты его, что ли, — сказал Арнаутов. — Десять рублей штраф, зато ни одной печати... Приличней все-таки. — Аккуратней надо с документами обращаться, — строго сказал Николай. — Обложку купили бы, что ли... — Потрепанным паспортом возмущаться нечего, — сказал Олег. — Им гордиться надо. — Особенно если еще и морда потрепанная, — не удержался Виталий. — А, — протянул Олег. — И ты здесь... Хорошо, что напомнил о себе, а то я уж забывать стал. Хожу все время и думаю — что-то мне сделать надо, а вот что — никак не мог вспомнить. — А что сделать? — настороженно спросил Виталий. — Одно небольшое воспитательное мероприятие. — Смотри осторожней воспитывай... А то один все тигров воспитывал. — С тиграми я не связываюсь, — улыбнулся Олег. — А вот ослу позвонки посчитать — не откажусь. — И Олег вдруг вроде шутя большим пальцем резко ткнул Виталия в живот. Виталий поперхнулся, задохнулся, на глазах показались слезы. Олег смотрел на него спокойно, даже с интересом. — Ну и шуточки у тебя... — наконец проговорил Виталий. — И это все? — Олег разочарованно вытянул губы. — А я надеялся, что ты захочешь мне сдачи дать... Борис долго искал паспорт, не нашел и показал справку с места работы о том, что он действительно уезжал на материк в отпуск. Левашов протянул паспорт молча. Игорь молча посмотрел его и вернул, даже не взглянув на Левашова. — Скажите, а чем вызвана проверка? — спросила Лина. — Такой порядок. — Вы не знаете или не хотите ответить? — А вы как думаете? — повернулся к ней Игорь. — Думаю, что не знаете. — Совершенно верно. Правда, приятно оказаться правой? — А все-таки, ребята, что случилось? — спросил Олег. — Сколько езжу — первый раз такая проверка. — Если, конечно, не секрет, — присоединился к просьбе Борис. — Случилось то, что и должно было случиться, — Николай понизил голос. — Пассажира ограбили. Чемодан увели. — Там бичи вон едут, — произнес мужчина, который, кажется, первый раз вышел из своего купе. Утяжеленная нижняя часть тела выдавала конторского работника. — Я бы на вашем месте вначале их проверил. Чреватый народ... — Проверили, — сказал Николай. — В порядке у них документы. А вы, значит, будете... Кнышев? Так вот, товарищ Кнышев, паспорт ваш просрочен. Как это понимать? — За последние два года мне первый раз приходится паспорт показывать. Я уже и забыл, что он есть у меня. — А что у вас есть, кроме паспорта? — Удостоверение. Инструктор профсоюза угольщиков. — Не угольщиков, а работников угольной промышленности, — поправил его Арнаутов. — Инструктор должен это знать. — Что положено — знаю, — ответил Кнышев. — И знаю, как вести себя с пожилыми людьми, которые суют нос не в свои дела. — Он повернулся спиной к Арнаутову, отгородив его от милиционеров. Федор молча протянул Игорю все три паспорта, и лесорубы продолжали играть в карты. Так же молча Федор взял паспорта и не глядя бросил их на полку. — Ну а вы, молодой человек, — обратился Николай к тезке, стоявшему в дверях служебного купе. — У вас уже есть паспорт или обойдемся свидетельством о рождении? — Вообще-то есть, — смутился Коля. — Только я дома оставил... Забыл. Но у меня удостоверение училища... Вот. — Так, — протянул Николай. — У тебя что же, практика в поезде? — Никакая не практика! — вступилась Оля. — Едет парень — и пусть едет. Мать у него заболела в Тымовском. Что же он, и к матери не может съездить? — Нет, почему же... Конечно, он может проведать свою маму. Но я думаю, он слишком рано уехал от нее. Ему бы с мамой еще немного побыть. Ушли милиционеры, разбрелись пассажиры, стихли голоса в коридоре. Левашов забрался на полку и закрыл глаза. Внизу о чем-то шептались Таня с Борисом, молча шлепали картами лесорубы, будто издалека доносились еле слышные порывы ветра. Итак, если в порядке бреда прикинуть — какова реакция преступника? Первая неожиданность — остановка поезда. Но буран наверняка не организован, значит, можно быть спокойным. Тем более что в такую погоду милиции не до него. Занесенные поселки, нарушенная связь, бездействующие аэропорты, спасательные работы по всему острову... А вот проверка документов на пятый день после остановки поезда — это неспроста. Правда, милиционер сказал, что кого-то ограбили... Что же в таком случае даст проверка? Непонятно... Или молодые милиционеры решили проявить инициативу? Странная инициатива. Документы проверили по всему составу... Неужели они связались с Южным? Если искали меня, думает преступник, значит, можно предположить, что те попались. Но им нет никакого смысла выдавать меня... Выходит, милиционеры не врут. А если так, то вполне возможно, они начнут искать этот пропавший чемодан... Дверь открылась, и в купе заглянули милиционеры. Они внимательно осмотрели всех, чуть помедлили, словно бы раздумывая, словно колеблясь, и закрыли дверь. «Молодцы, — подумал Левашов. — Это как раз то, что нужно». Итак, открывается дверь, и преступник встречается глазами с милиционерами. Он готов дать отпор, готов ответить на любой вопрос, пошутить, засмеяться, возмутиться, но... Ничего не происходит. Милиционеры молча задвигают дверь. Значит, они хотели убедиться, что он здесь? Что делает преступник? Прежде всего он должен подумать о том, чтобы избавить себя от неприятных случайностей. Деньги нужно спрятать — вдруг милиция поинтересуется его вещами. Спрятать... Куда? В своем купе неплохо, но опасно. Попутчики подтвердят, что эта сумка или чемодан принадлежат ему. Куда вообще можно спрятать деньги? Коридор... Туалет... Тамбур... Угольные ящики... Служебные купе... На острове большим уважением пользуются люди, немало повидавшие, поездившие на своем веку. Впрочем, человека бывалого ценят и уважают везде, но на острове к нему относятся еще и с каким-то ревнивым чувством, будто он в чем-то обошел вас, но вы все-таки не теряете надежды обойти его и, таким образом, восстановить, с вашей точки зрения, справедливость. Дело тут, наверно, в том, что на остров приезжают в основном люди, которые ценят новые края. Поэтому так часты здесь разговоры о всевозможных медвежьих углах, маленьких островках, не отмеченных на карте озерах, поэтому так подробны здесь разговоры о дорогах, о том, как, куда лучше добраться, как лучше выбраться. Вот и Левашов, знавший остров довольно неплохо, не упускал случая поговорить о нем. Во-первых, это облегчало выполнение задания, поскольку он общался со многими людьми, а во-вторых, чего греха таить, — хотелось и ему прихвастнуть своими поездками. — Послушай, — с восхищением спросил Иван, — ты что, в самом деле все Курилы объездил? — Такая работа, ребята! Вы вон тоже по всему Сахалину помотались, а это больше, чем Курилы. — А лесоразработок там нету? — спросил Афоня. — Вот этого нет. Но если надумаешь пойти в рыбаки или геологи, работа найдется. — И на Тюленьем острове был? — спросил Федор. — Но это же не Курилы... Это к вашим лесоразработкам ближе, чем к островам. — Как же не Курилы?! — воскликнул Афоня. — Помолчи, — сказал Иван негромко. — Помолчи и послушай. — Не понравилось мне там, — продолжал Левашов. — Воняет. — Как воняет? — У Федора было такое выражение, будто оскорбили лично его. — Ну как... Остров маленький, а сивучей... Земли не видно. С коммунальными услугами там пока еще слабовато. Но все-таки здорово! Птичьи базары каждую весну. Жить там, конечно, ни к чему, но побывать — здорово. — И на Зеленом острове был? Там, говорят, дикие лошади бродят? — спросил Афоня почему-то шепотом. — Бродят, — подтвердил Левашов. — Правда, не столько дикие, сколько, одичавшие. Табун со времен войны остался... Людей нет, вот лошади и живут на воле. Неказистые, правда, лошаденки, но самые настоящие мустанги. Ничего, Афоня, ты еще молодой, побываешь, посмотришь. — Это кто, Афоня молодой? — Федор хмыкнул. — Афоня уже алименты выплатил. Так что у него, можно сказать, вторая молодость открылась... — А у тебя и первой не было, и второй не будет, — отрезал Афоня. — А Горячий пляж видел? — повернулся он к Левашову. — Ну, ребята, Горячий пляж совсем рядом. Это же Кунашир. Рейсовые пароходы ходят. — И что же, он в самом деле горячий? — Через подошву печет. Там, понимаете, вулкан рядом, от него в весь жар. Что интересно, берег каменистый, как волна отбежит — тут уж не зевай! — хватай рыбешку и выбрасывай на берег. Между камнями ее всегда полно. Окунь морской попадается, еще кое-чего... Так вот, поймаешь голыми руками рыбу, заворачиваешь в газету и зарываешь в песок. Считай, что она уже на сковородке. Через полчаса — такое блюдо, ребята, сравнить не с чем! Левашов рассмеялся, увидев, как лесорубы дружно проглотили слюну. — Ладно, не будем про блюда, не тот случай... Но рыбалка однажды там случилась знаменитая. Надумали ребята с Кунашира рыбку половить. Ну, у пограничников отметились, те предупредили их насчет погоды, в общем, отчалили в море. Катерок у них был небольшой, одно только название что катер, так, лодка с мотором. Плавали они, плавали, но настало время домой возвращаться. Опять же пограничники подошли, говорят, хватит, ребята, туман сгущается. — Поворачивать надо! — невольно воскликнул Афоня. — Повернули. Туман плотный, низкий, носа лодки с кормы не видно. Опять же стемнело, и, как на грех, мотор заглох. Моториста среди них дельного не было, сели они на весла и помаленьку поплыли. Благо, погода тихая, волна небольшая. Ребята не растерялись, бывалые потому как были, но когда поняли, что заблудились, кричать начали и ракеты в воздух пускать. Слышат, отзывается кто-то. Потом еще голоса в темноте раздались с одной стороны, с другой... Но когда подошли ближе да прислушались, оторопь их взяла. Язык-то японский! Присмотрелись — огни в тумане, лебедка постукивает, якорные цепи звенят. Только тогда и догадались, что в порту они. — В японском?! — Ну! Как им удалось все японские кордоны пройти — непонятно. То, что наши пограничники пропустили их — тут все ясно. Те предупредили их и отчалили. Опять же убедились, что в лодке все свои. Ведь в одном поселке не один год живут, не один раз выручали друг друга. — А голова все равно должна быть, — серьезно сказал Иван. — Так вот, начали наши ребята лодку тихонько разворачивать на сто восемьдесят. Головы сразу светлые стали. Что-то японцы еще в темноте кричали, а ребята знай гребут. И что бы вы думали? Выбрались. Где-то через час услышали катер, по звуку мотора узнали — свой. Подобрали их, конечно. Но шуму было! А что ты хочешь, самовольно за границу смотались и обратно вернулись... Большинство испугом отделалось, но один начальничек с ними был, невысокого, правда, пошиба, — того с работы сняли, выговор с занесением вкатили... Но, по слухам, восстановился уже. Из купе показалось растерянное лицо Бориса. — Ребята... Это... Вроде того... Начинается! — Что начинается? — Ну эти... роды. Надо бы что-то сделать, а, ребята? — Борис походил сейчас на испуганного и беспомощного мальчишку. В коридоре уже столпились люди, но никто не знал, что предпринять. — Ничего страшного, — сказал Арнаутов. — Раньше такие вещи вообще без врачей происходили. Природа все предусмотрела на тот случай, если врача не будет. Вы побудьте с ней, а я схожу узнать, может, среди пассажиров есть врач... — Ей врач сказал, что через неделю, а то и через две... — Ну, мил человек, мы здесь уже почти неделю торчим, и потом с нами случилось в некотором роде чрезвычайное происшествие. Арнаутов постучал в дверь служебного купе. — Видите ли... Она рожает... Таня то есть... — сказал он Оле. — Да что она, с ума сошла?! — И Оля бросилась в купе. Таня лежала, запрокинув голову. Лицо ее при желтом свете свечи казалось застывшим, и только руки скользили, скользили по животу. — Ну что делать, что делать! — твердила Оля, выйдя в коридор. — И надо же — в моем вагоне! Нет чтобы этой Верке повезло. И все мне, все мне! — Оля, ты успокойся. — Лина взяла девушку под локоть. — В нашем вагоне врачей нет, мы узнали. Надо пройти по составу, пусть проводники спросят у пассажиров. И через пять минут все будет ясно. — Да, да... Конечно. Оля протиснулась через забитый коридор, выбежала в тамбур. В наступившей тишине слышно было, как грохнула дверь. И все особенно четко, как бы внове, услышали настойчивый гул ветра. — Ну, с кем спорить, что пацан родится? — спросил Афоня. — А на что спорить, на штаны? — захохотал Виталий. — Зачем на штаны.... Как приезжаем, ведешь меня в ресторан и кормишь, пока я не скажу — хватит. Мяса хочется, жареного, с корочкой, чтобы на нем еще пузыри лопались... И лимоном его побрызгать. И на второе — тоже мясо. И тоже с корочкой и лимонным соком. Разрежешь, а от него — дух! И на третье — мясо... — Заткнись! — свирепо сказал Иван. — Мне это мясо каждую ночь снится. Только я его в рот, а оно вроде нарисовано и из бумажки вырезано. А сегодня колбаса приснилась, толстая, мягкая... А потом смотрю — это глина раскрашенная. Хватил я эту колбасу об пол, она и рассыпалась на мелкие кусочки. Тут какие-то собаки набежали, стали подбирать... — Собаки — это хорошо, — сказал Олег. — А хотите про медведя? — А что там с медведем? — спросил Иван. — А то с медведем, что убили его. Вы никогда не были на празднике зимы у нивхов? Ну-у, вы много потеряли. — Олег выпятил вперед сочную нижнюю губу. — Что до разных там плясок, гонок на оленях, собаках, художественной самодеятельности — все это вы знаете. Я сам ездил и на оленях, и на собаках — хлопотно. Было однажды, даже прирученного медведя в сани запрягли, и ничего, тащил. — А что, потащит! — убежденно сказал Афоня. — Так вот о медведе... Центр и гвоздь всего праздника — убиение медведя. Надо убить медведя. Он у них вроде священного зверя, и если убить его как надо, то целый год и рыба будет ловиться, и дети рождаться, и все остальное будет в ажуре. Но порешить медведя полагается не из винтовки или ружья, нет, это нужно сделать оружием предков — стрелой! — А что, можно! Запросто! — Легко сказать — стрелой, а пусть попробует нынешний нивх убить нынешнего медведя из лука! Во-первых, медведи стали большие и злые, а луки нивхи разучились делать. Ну с луками кое-как выкрутились. Написали в какое-то материковское «Динамо» и оттуда выслали им лук спортивный. И тут вторая загвоздка — будь ты хоть какой нивх, но ни председатель колхоза, ни участковый милиционер не позволят тебе рисковать собственной жизнью. И кто решится на медведя идти с луком?! Это же смешно... Да и нивх уже не тот. Образование у него, специальность, жизненные планы, если можно так сказать, технику безопасности он изучал. Решили — медведя надо растить самим, как говорится, в своем коллективе. Так и сделали — стали растить медведей в клетках. Малышами из берлог берут и каждую зиму по одному убивают во славу предков. И нивх цел, и обычай сыт. Правда, пока медведь вырастает, он ручным становится, по поселку чуть ли не свободно разгуливает, и нашему брату в общем-то жалко его убивать, но обычай суров. — Так что праздник? — как-то настороженно спросил Иван. — И вот наступает, праздник. Железными цепями приковывают разнесчастного медведя за все четыре лапы к столбам, а самый сильный и отважный начинает из лука в него стрелы пулять. Но спортивная стрела только шкуру медведю пробивает, не больше. Что там начинается? Медведь ревет, большинство участников праздника сами не свои от радости, а храбрый воин знай стрелы пускает. Выпустит полный колчан, мальчишки стрелы подберут, из медведя повыдергают, а воин опять их в дело пускает. В общем, зрелище не для слабых. — А медведь? — почему-то шепотом спросил Федор. — Добивают его потом ножами. Шкура, конечно, подпорченной оказывается, но зато желчь в полной сохранности. Самому почетному гостю на празднике отдают и шкуру и желчь. — Зачем? — опять спросил Федор. — Шкуру под ноги стелют, а желчь — лучшее средство от ревматизма, радикулита и еще чего-то, не помню уже. Несколько капель на полстакана коньяка — и будь здоров. Как рукой. — Врешь! — с неожиданной злостью сказал Иван. — Как это вру? — удивился Олег. — Ты насчет желчи не веришь? — Про желчь — не знаю. А на празднике у нивхов я был. Хороший праздник. Веселый. — И я говорю, что веселый, — Олег снисходительно улыбнулся. — Хороший праздник, — повторил Иван. — Был я у них. И медведя они не убивают, давно уже не убивают. Дура, они же охотники, им совесть не позволит вот так с медведем. Он священный у них, ну вроде бы как корова в Индии. Напрасно ты так на них, не надо. Они хорошие ребята. — Ну извини, друг, — Олег виновато развел руками. — Кстати, о медведе. — Арнаутов, почувствовал, что нужно как-то сгладить впечатление, оставшееся после рассказа Олега. — Был у нас начальник четвертого участка некий Фетисов. Пошел он однажды на рыбалку, забрался по речушке за пятую или десятую сопку, пристроился и начал ловить. Место глухое, рыба непуганая, и сидит Фетисов не нарадуется. Поймал рыбку и через себя, поймал еще одну — туда же. Речка там горная, быстрая, шумная, просидел он час, и уже ни шума, ни вообще ничего на свете не слышит. И вдруг чувствует — кто-то в спину ему дышит, горячо так дышит. Оборачивается Фетисов спокойно так, даже взгляд от поплавка не отрывая, а над ним — медведь. И росту в нем — как сарай, а лапы на живот свесил — рыбы ждет. — Я бы тут же в воду! — воскликнул Афоня. — А наш Фетисов заорал таким благим матом, что эхо, наверно, до сих пор по сопкам гуляет. И только он заорал, в горле у него что-то оборвалось. Ну а медведь посмотрел, посмотрел на него, как на дурака последнего, покачал так головой да и пошел вперевалочку. Что до начальника четвертого участка Фетисова, так он до сих пор и слова сказать не может, сипит, и все. Как проклятье какое на него нашло. А начальник участка без голоса — сами понимаете... Ему, может, тот голос нужнее, чем певцу какому. — А медведь? — А надо вам сказать, что тот медведь с тех пор повадился к рыбакам пристраиваться. Как увидит человека с удочкой, сядет в сторонке и ждет. Близко уже, правда, не подходит. А если видит, что не замечают его, — ревет тихонько так, ветки ломает, камушки с горки пускает, здесь, мол, я. Ну, конечно, это уже не рыбалка... В вагон вбежала радостная Оля. За ней торопливо шли две женщины. — Чего столпились? Не собирайтесь — коридор должен быть свободным! — громко сказала одна из женщин, и всем сразу стало легче. Значит, нашелся человек, который все возьмет на себя. — Аптечка есть? — спросила она у проводницы. — Есть вообще-то... ящичек... Я сейчас. — Захватите несколько постельных комплектов. И растопите титан. Пусть ребята снегу принесут. Халаты хорошо бы достать. Спросите у буфетчицы. Может, у пассажиров есть карманные фонарики — несите сколько найдете. А впрочем, у вас должны быть служебные фонари. Команды сыпались как из мешка. — Это врач? — спросил Левашов у Оли. — Врач, — кивнула Оля. — Зубной. — А вторая? — Ветеринар из зверосовхоза. Чертыхаясь и ругая себя за безалаберность, проводники выгребали из пыльных, рассохшихся аптечек флакончики с йодом и зеленкой, плоские пакетики, с бинтами, таблетки в выцветших обертках. Лесорубы собирали на крыше вагона снег, набивали его в наволочки и сбрасывали в тамбур. Левашов с Линой засыпали снег в чайный титан. Денисов, пробравшись к паровозу, наскреб еще два ведра угля, и вскоре в седьмом вагоне заметно потеплело. Безымянная старушка принесла два пакета стерильной ваты, за которой не один день бегала по аптекам Южного. Буфетчица перегретым утюгом проглаживала швы своего парадного халата. А когда в третьем часу ночи из пятого купе послышался крик ребенка, вскоре об этом узнал весь состав. У какого-то рыбака нашлись две сигнальные ракеты — он не поленился среди ночи выбраться на крышу вагона и запустил их одну за другой в черное гудящее небо. Маленькие яркие огоньки тут же подхватил ветер, и рыбак даже не видел, как ракеты взорвались, как пылали в снегопаде разноцветные огни и сгорали, не успев, упасть. Потом в вагон торжественно вошла буфетчица с весами. Карманы ее халата провисали от тяжести гирь. Буфетчицу пропустили в купе, там протерли водкой тарелки и взвесили ребенка. Вскоре все знали — девочка весит два девятьсот и звать ее будут Надя. — Что-нибудь заметил? — спросил Левашов. — Ничего интересного. Хотя вся эта суматоха с родами была ему очень на руку. — Ни с чемоданом, ни с сумкой в коридоре никто не появлялся? — Нет. Буфетчица прошла с весами, но в них ничего не спрячешь. — А аптечные ящики? Он не мог ими воспользоваться? — Они в купе у Оли. Их всего три — наш, из соседнего вагона и еще откуда-то... Из четвертого, что ли... — А этот рыбак, который на крышу поднимался? — спросил Левашов. — У него ничего с собой не было? — Я ему тамбур открывал. Душа парень. — Что-то не видно этого поганца Кнышева... Профинструктора... — В другой вагон выселился. — А вещи? — спросил Левашов. — Унес с собой. У него один большой чемодан. Денег там нет. Я помогал ему укладываться. — Знаешь, что я подумал... Сейчас любой может выселиться в другой вагон и оставить свой чемодан в купе. В каждом столько набито народу, что никто не знает, где чьи вещи. — Не исключено, но маловероятно. Рискованно. — Ладно, Гена. Иди отдыхай, а я заступаю на дежурство. В случае чего я в пятом купе. Да, ты где это побриться опять успел? — Ха! Было бы желание! — Пермяков был польщен. — Есть тут один обладатель механической бритвы... Но ты ему не понравишься. — Добрый вечер, товарищ бригадир, — сказал Левашов, присев и удобно ссутулившись у столика. — А! Здравствуйте! — Дроздов приподнялся с полки, опустил ноги в валенках на пол и застегнул пуговицы кителя. — Что новенького? — А ничего. Сидим и сидеть будем. Разгрузочная неделька получилась. Говорят, печеночникам полезно. — Ротор не идет? — Какой ротор... Откуда? — А в поезде все нормально? — Если наше положение можно назвать нормальным... — Дроздов хмурился, словно был чем-то недоволен. Наконец Левашов понял — бригадир был недоволен собой. Мятый китель, щетина на подбородке, скомканная постель — все это лишало его уверенности, как бы обезоруживало. — И ничего чрезвычайного не произошло? Дроздов пожал плечами. — Никто не ушел с поезда? — В такую погоду? Это нужно рехнуться. — Ничего ни у кого не пропало? — В смысле украли? Нет, жалоб не поступало. На холод жаловались, на тесноту после переселения, вопросы задают — когда поедем, когда продукты подбросят... Ведь, между нами говоря, в поезде... голод. Один товарищ вез домой три килограмма шоколадных конфет — вчера вечером мы их раздали детям. А одна старушка отдала трехлитровую банку красной икры, так что детей мы и завтра сможем как-то поддержать. А в общем-то — голод. Самый настоящий. — Да... Нехорошо получилось. Федор Васильевич, я хотел вас предупредить. Если кто о проверке документов спросит — ответьте, что так и должно быть. Мол, порядок такой. А может быть, запомните, кто спрашивал... — Левашов исподлобья глянул на бригадира. — Вы спрашивали, не пропало ли у кого что... Я вот вспомнил... У проводницы из седьмого вагона пропал ключ. — У Оли? Какой ключ? От каких дверей? — От всех дверей. От туалетных, от купе, от тамбуров. Все двери можно открыть этим ключом и пройти состав из конца в конец. — А она не потеряла его? — Нет. Он был у нее на кольце вместе с другими ключами. Так вот, другие на месте, а этого нет. — Ну спасибо. Спокойной ночи. А снаружи, заглушая снежные разряды, гудел тайфун. На сотни километров вокруг не было иных звуков, кроме надсадного глухого воя. Казалось, над головой с грохотом проносится бесконечный железнодорожный состав. Иногда, не выдержав напора ветра, с мерзлым треском валилось дерево или выворачивались доски из крыш. На пятые сутки скрылись под снегом реки и дороги, исчезли мелкие поселки, станции, будки стрелочников. Во время такого снежного шабаша тебя вдруг охватывает острая тоска по самой обыкновенной пыли. Невольно представляешь, как идешь плохонькой проселочной дорогой, как тебя обгоняет дребезжащий грузовик, поднимая клубы пыли. Ты ничего не видишь в этой пыли, она скрипит на зубах, оседает на волосы — и тебя захлестывает счастье. Наступает момент, когда снег становится невыносимым. Слишком уж он вездесущ, слишком многое в его власти. Но когда кончается буран, и ты-видишь, как бульдозеры расширяют дороги, как постепенно из снега показываются верхушки деревьев, заборы, ты чувствуешь радость победы. В небе торжествующе ревут мощные лайнеры, уходят на таежные дороги грузовики, легко и празднично скользят по сверкающим сопкам разноцветные лыжники, и солнце отражается в каждом склоне, повороте дороги. Острую до слез радость вызывают мудрый рокот бульдозера, рейсовый автобус, самолет, тяжело оседающий при посадке, свежий номер газеты, открытые магазины, озабоченные крики паровозов на вокзале. У каждого складывается свой образ острова, свое представление о нем. Конечно, можно найти таких, кто, вернувшись оттуда, говорит только о крабах, кетовых балыках, красной икре и прочих подробностях местной кухни. Для других остров — это порт, море, корабли на рейде, и все их самые милые воспоминания связаны именно с этими вещами. А для третьих — это тайга, еще для кого-то — побережье, пустынное и таинственное побережье, стекающие с сопок речушки, уходящие куда-то в глубь острова влажные и сумрачные распадки. Встречаются люди, готовые весь остров назвать Медвежьей охотой, или Зимней рыбалкой, или Сбором грибов и ягод, потому что в таком количестве и таких размеров грибы и ягоды встречаются только здесь. Но всех объединяет тайфун. Для всех это событие, это происшествие, приключение не только в географическом или погодном смысле слова. Тайфун — это нечто личное, что врывается в тебя и будоражит, как встреча с чем-то действительно значительным в жизни. Левашов проснулся неожиданно, как от толчка. Гулко и тяжело стучало сердце. Посмотрев на часы, он убедился, что спал недолго — минут десять. И успокоился. Некоторое время лежал прислушиваясь. Вагон спал. Только из соседнего купе доносились негромкие голоса, говорили неторопливо, с длинными паузами. Но вот послышались... В коридоре? Да, в коридоре. Крадущиеся, почти неслышные шаги. Левашов напрасно всматривался в заранее оставленную щель — он ничего не увидел. Но шаги уже удалялись. Хлопнула дверь тамбура. Куда же он? Ведь дальше идут пустые вагоны... Может, кто-то решил покурить? Но зачем тогда красться? Левашов осторожно отодвинул дверь. Тишина. Только мощные всхрапы за тонкой перегородкой, Ковровая дорожка на полу глушила шаги, и Левашов прошел в конец коридора. Дверь открыта. Так вот почему у Оли пропал ключ... В пустом вагоне послышался неясный звук — кто-то шел обратно. В левой руке Левашов держал фонарь, в правой — пистолет. Он снял предохранитель и вжался в темный угол тамбура. Вот кто-то вошел, постоял прислушиваясь, потом быстро закрыл дверь на ключ и проскользнул в вагон. И только тогда Левашов перевел дух. И тут же снова остановил дыхание, прислушиваясь к почти бесшумным шагам в коридоре. Шаг, еще шаг, третий, четвертый... Остановка... Еще два шага. И осторожное нажатие на ручку двери. Потом дверь поползла в сторону, заскрипела — и металлический щелчок. Дверь закрылась. Виталий долго ворочался, кряхтел и чувствовал себя некрасивым. В голову лезли мысли о том, какое он слабое и никудышное существо, и что должность у него, в общем-то, никудышная, и что скорее всего он неудачник и никогда не будет жить так, как ему хочется. Только ощущая превосходство — должностное, физическое, какое угодно, — Виталий мог радоваться жизни. Он отлично чувствовал себя с людьми, которые ниже его, старше по возрасту. Виталий заметно оживлялся в обществе лысых, толстых, людей менее его образованных или хуже, чем он, одетых. С начальством Виталий вел себя скромно и почтительно. И не потому, что боялся или хотел получить какую-то выгоду, нет. Просто он был уверен, что с начальством так и нужно вести себя, нужно оказывать мелкие услуги, забегать вперед, чтобы открыть дверь, предупредительно улыбаться при встрече, угощать, если подворачивается случай. Это, считал он, просто хороший тон. С людьми, от которых хоть в чем-то зависела его судьба, он чувствовал себя робко и неуверенно, терялся, не знал, что сказать, как повернуться, собственные мысли казались ему не просто неуместными, а постыдно бездарными, о которых даже заикнуться было бы глупо. От невеселого раздумья его отвлекла фраза, которую произнес Арнаутов. И только тогда Виталий осознал, что в купе уже давно идет разговор между стариком и высоким парнем из соседнего купе. — Я уже расплатился за все подлости, которые совершу, — резко сказал Арнаутов. — Я расплатился за них своим одиночеством, десятилетиями, из которых не могу вспомнить ни одного дня! — Слушай, батя, а за прошлые подлости ты тоже расплатился? — спросил Виталий, перегнувшись с полки. — Да! Я сначала плачу, а потом уже поступаю как мне вздумается! — А разве поступать как вздумается — это поступать подло? — негромко спросил Левашов, глянув на старика исподлобья. Арнаутов уже набрал было воздуха, чтобы ответить, но неожиданно сник и промолчал. В купе наступила тишина. Слышались голоса из коридора, где-то очень далеко гудел ветер, и медленно-медленно на маленьком столике у окна шевелился светлый круг от свечи. — Все, ребята, гаси свечи! Ночь! В дверях стояла Оля. Морозная, розовая, и в ее волосах, на бровях таяли снежинки. Все повернулись к ней, будто увидели нечто поразительное, чего до сих пор не замечали. — Эх, Оля! — вздохнул Арнаутов. — Был бы я помоложе лет на сорок... — И что тогда? — засмеялась девушка. — А-что, взял бы тогда тебя в жены. Ей-богу, взял бы. И на Колю твоего не посмотрел бы. — Ну а меня хотя бы спросили? — И спрашивать не стал бы. Нет, не стал бы, — повторил Арнаутов, будто еще раз убеждаясь в правильности такого решения. — Берите сейчас! — И сейчас бы взял, — серьезно и печально сказал старик. — Так что, по рукам? — Что ты! Бабка ему такую трепку задаст! Последние волосы выдернет! — воскликнул Виталий. — Боже, какой глупый, — пробормотал старик. Он поднялся, с усилием распрямился, шагнул к девушке и некоторое время стоял не двигаясь в своем черном длинном пальто и с непокрытой головой. Потом медленно поднял руку, осторожно провел ею по прохладной, в каплях растаявшего снега щеке девушки. Никто не проронил ни слова. Арнаутов повернулся и, сгорбившись, сел. — Оля, как вы попали на остров? — спросил Левашов, чтобы нарушить неловкое молчание. — А, ничего интересного! — Оля махнула рукой. — На путину прикатила. Не в рейс, конечно, на рыбообработку. Ну и забросили нас на Курилы, в Крабозаводск. И только по баракам рассовали, приходит телеграмма — умерла мама. А тут, как назло, неделю штормило, пароходы и не появлялись в порту. Похоронили без меня. А я... ну что, поревела, поревела да и осталась. Возвращаться не к чему было, да и не к кому. Начальство, правда, в положение вошло, пристроили меня в хорошую бригаду, чтоб заработать могла. А осенью, после путины, в Южный приехала. Нашла квартиру, заплатила за полгода вперед и с тех пор на материк даже не ездила. Лет пять уже. И пошло — зимой я в проводниках, а летом — на рыбообработке. Один раз на плавбазе даже к самой Америке добиралась... Знаете, почти к берегу подходили, огни видны, они нас овощами снабжали, пищей свежей... — Нет, бабы, они есть бабы! — возмутился на своей полке Виталий. — Человек, можно сказать, возле самой Америки был, а о чем речь ведет? О свежей пище и овощах! — Ты! Тюря нехлебанная! Когда ты в море месяц пробудешь и вдоволь рыбки поешь на первое, на второе и на третье, вот тогда мы с тобой об овощах поговорим. — А я с тобой и сейчас согласен о чем угодно ночь напролет говорить! А? Может, столкуемся? Главное — Колю из твоего купе вытурить... — Жаль, что ты на второй полке, не дотянусь, — с сожалением сказала Оля и вышла. — Ничего, — протянул Виталий, переворачиваясь на спину. — Столкуемся. Не сегодня, так завтра... Не с тобой, так с другой... Не об этом, так об том... Столкуемся. Никуда никто не денется. Пермяков пришел под утро. — Вот, оказывается, как ты дежуришь, — сказал он. — Дрыхнешь без задних ног! — Виноват... — Левашов приподнялся на полке, сел, пригладил волосы. — Дежурства отменяются, — сказал он, когда они вышли в коридор. — Проведем, товарищ Пермяков, маленький следственный эксперимент. — Интересно. Какая роль отводится мне? — Не беспокойся, справишься. Отойдем к тамбуру. Так... Становись у самой двери. А теперь сделай семь шагов на цыпочках в глубь коридора. И заметь, у какого купе ты окажешься. Смелей, это недалеко. — Я оказался у твоего купе, — сказал Пермяков, вернувшись. — А теперь еще раз. Только шаги делай побольше. Пермяков вышел в коридор, прижался спиной к двери и начал отмерять шаги. При счете семь он остановился и посмотрел на дверь купе. Вернулся. — Не хватило примерно полтора шага до седьмого купе, — сказал он. — А прошлый раз я остановился у пятого. Твое ведь пятое? Что-нибудь случилось? — Пошли. Постояв в тамбуре, они торопясь проскочили в восьмой вагон. Постояли прислушиваясь. Левашов включил фонарь, бросил луч по полкам, по окнам... — Подожди, Серега... А ну-ка посвети на пол... Видишь? На полу, покрытом искрящейся изморозью, виднелись следы. Кто-то совсем недавно, потоптавшись, большими шагами прошел в глубину вагона. — Как же это он? — в недоумении проговорил Левашов. — Такая неосторожность... Может, провокация? — Никакой провокации. Он приходил сюда без фонаря. Поэтому собственных следов видеть не мог. А о том, что на полу образовалась изморозь, ему и в голову не пришло. — Да, все учесть невозможно... Надо же, изморозь... Следы пересекали вагон и выходили в тамбур. — Здесь должен быть угольный ящик... — Левашов осмотрел пол, стенку. — Вот! — Открыв металлическую дверцу, он направил луч в нишу. Там, прикрытый угольным мешком, стоял небольшой клеенчатый чемоданчик с потертой ручкой и сбитыми уголками. — Батюшки-светы! — шепотом воскликнул Пермяков. — Никак нашли?! Вынув чемодан из ниши, Левашов прикинул его на вес. — На подержи... Будешь знать, сколько весят пятьдесят тысяч... Чемодан открылся легко — замок был самый обычный. Вложенные в плотный целлофановый мешок, деньги лежали, прикрытые пижамой. Вначале, видно, их старались укладывать пачками по достоинству, но потом просто ссыпали как попало. — Ум меркнет, — проговорил Пермяков. — Уверен, что они и посчитать не успели... — Не до того было... Ничего мешочек... А теперь вкладывай все на место и закрывай чемодан. Остальное, как говорится, дело техники. Мы ведь с тобой старые по этому делу. Войдя в тамбур своего вагона, они прислушались. Все было спокойно. Нигде не хлопнула дверь, никто не вышел вслед за ними. — Ну что, — сказал Пермяков, — подобьем бабки? — Пора. Я вот думаю — не сделал ли я ошибки... Может быть, мне следовало взять этого типа прямо в тамбуре, когда он возвращался? И тогда он уже сидел бы в отдельном купе. — По-моему, все правильно. Никакой ошибки. — Пермяков помолчал и повторил: — Все правильно. Во-первых, ты не знал, зачем он ходил в пустой вагон. Не исключено, что это был обычный воришка, стащивший у кого-то бумажник. А может, человеку по нужде пришлось сбегать. И разоблачать себя вот так, с бухты-барахты совершенно ни к чему. — А во-вторых? — А во-вторых, у него в поезде, возможно, есть сообщник. Вроде бы он едет один, ну а вдруг не один? Вдруг деньги между ними разделены? Вдруг он ничего не прятал, а только сходил посмотреть этот тайник, чтобы убедиться в надежности? А сейчас мы о нем знаем, а он о нас — нет. — Во всяком случае, мы на это надеемся, — улыбнулся Левашов. — Мы можем быть в этом уверены. Знай он, что мы сидим здесь ради него, он не стал бы прятать деньги так близко. Ведь, по сути, они у него под рукой, он может взять их за две-три минуты. А мог спрятать их понадежнее. В паровозе, к примеру. Мог отнести к первому километровому столбу и зарыть в снег. Мог, в конце концов, обшивку где-нибудь снять, положить между стенками деньги и снова все завинтить. — Ну что ж, будем считать, что моя деятельность в коллективе одобрена. Тогда у меня вопрос к коллективу: кто он? Кого мы можем заподозрить с достаточной уверенностью? — Я бы поставил вопрос иначе, — сказал Пермяков. — Кого мы можем освободить от наших подозрений? — А имеем ли мы право освобождать кого-либо от наших подозрений? — Ну... подозревать всех — это прежде всего аморально. Да и глупо. — Понимаешь, Гена, — медленно проговорил Левашов, — я не думаю, что мы унизим чье-то достоинство, если вот здесь с тобой обсудим — преступник он или нет. Ведь мы никуда его, не тащим и не требуем доказательств невиновности. Что ты думаешь об Арнаутове? — Это старик? Он давно на острове, многих знает, многие знают его. — Во всяком случае он так утверждает, — уточнил Левашов. — Разумеется. Но он бы не стал так подробно врать. Врать надежнее немногословно, чтобы слушатели сами додумывали подробности. Каждый свои. Что касается Арнаутова... Дом в Ростове, машина, сад яблоневый... А сам здесь. Чего ему здесь сидеть? А того ему здесь сидеть, что он знает многих и его знают многие. В Ростове он чужой, хотя и родился там. Он везде чужой, кроме этого острова. — Ты предлагаешь вычеркнуть его из списка? Пермяков посмотрел на тусклую лампочку, переступил с ноги на ногу, а встретившись взглядом с Левашовым, опустил голову. — Пусть остается... Пока. — А молодой отец Борис? — Его можно смело вычеркнуть. Он с материка едет. С женой опять же, а теперь и с дитем... До того ли ему? — Если его никто не попросил доставить в Макаров небольшой чемоданчик, даже не говоря, что в нем... — Маловероятно. А как тебе нравится Виталий? — Довольно хамоватый тип. Сам говорит, что уже полгода без определенных занятий. — Правда, — сказал Пермяков. — Пижон. И очень много о себе понимает. — Может быть, потому, что чувствует себя состоятельным человеком? — В любом случае вычеркивать из списка его нельзя. — Не будем. А Олега? — И Олег пусть остается. Он мне показался достаточно сильным для такого дела. И физически, и не только. Есть в нем какое-то волевое превосходство над тем же Виталием. — Пермяков поколебался секунду. — Да и я перед ним чувствую себя не в своей тарелке... — Список растет. Как ты предлагаешь поступить с лесорубами? Ребята отчаянные, насмотрелись всякого, прошли через многое... В общем, тертые ребята. — Предлагаю оставить, — сказал Пермяков, словно преодолев какое-то сомнение. — Хотя они мне нравятся. Понимаешь, Серега, все-таки видно — порченый человек или чистый. Он может быть грубым, черствым, но не исключено, что за этим стоит цельность... Это как яблоко — вроде красивое, яркое, спелое, но вдруг замечаешь маленькое черное засохшее пятнышко. Если это грязь — ты ее просто сковырнешь, а если червь — пятно будет еще больше... Так и лесорубы. На них есть пятнышки, но это земля, она вся на поверхности. Кого бы я внес в список, так это Колю, жениха нашей проводницы, да и саму проводницу. И первую красавицу нашего вагона... эту — в брючках. — Лину? — Так ее зовут Линой? Сережа, так ее зовут Линой? Мы оставляем ее в списке или вычеркиваем? — Если ты настаиваешь... Но я бы вычеркнул. Следы на изморози — мужские следы. Поэтому, Гена, не надо так коварно улыбаться... Итак, в список мы внесли всех, кого могли подозревать с той или иной долей вероятности. Так? Теперь об эксперименте. Когда ночью тот тип спрятал деньги, то, вернувшись в вагон, он от двери до своего купе сделал семь шагов. Шаги слышны были. Ты в первый раз за семь шагов добрался только до пятого. Пятое купе мое. В нем он быть не мог, потому что я слышал, когда он прошел мимо меня. Второй раз, прыгая как кенгуру, ты не смог добраться до седьмого. Так? Остается шестое. Даже если я ошибся на один шаг в ту или иную сторону, все равно остается шестое. — А не мог ли он зайти в чужое купе? — В четыре часа утра, когда все спят? — Поправку снимаю, — коротко сказал Пермяков. — Итак, шестое купе. Арнаутов, Виталий, Олег... и Борис. — Борис — это у которого дочь родилась? А разве он не с женой? — Нет, с Таней поселились две женщины, а он перешел в мужскую компанию. Эти четверо входят и в наш предварительный список... — Тише! — вдруг прошептал Пермяков. — Слышишь?! — Что? — Тишина... За неделю они так привыкли к вою над головой, что перестали замечать его, и теперь напряженно вслушивались, боясь снова уловить протяжный гул. Еще не веря, что все кончилось, Левашов рванулся вверх, опираясь на ручку двери, на решетку, ограждающую стекло, на выступ номера вагона, хватаясь пальцами за липкие от мороза железки, наконец взобрался на крышу. Луна висела почти над головой. Звезды казались яркими сколотыми льдинками. И стояла такая тишина, которая была здесь разве что тысячу лет назад. На десятки километров вокруг не работал ни один мотор грузовика, трактора, самолета, не грохотали поезда, не гудел прибой. Левашов стоял над составом, над островом, в центре пустынной равнины, залитой лунным светом. Только на самом горизонте темнели сопки. Искореженный берег океана поблескивал голубыми изломами льдин. И далеко-далеко от берега-слабо мерцала лунная дорожка. Там начиналась чистая вода. Буран кончился. Мастерство оперативного работника заключается еще и в умении вести себя совершенно естественно в любой обстановке и при этом собирать информацию, задавать необходимые вопросы, уточнять детали, вызывающие подозрения. В каждой ситуации существует круг вопросов, которые можно задавать, не опасаясь выдать себя. Например, в доме отдыха можно у каждого человека спокойно спросить, откуда он, надолго ли приехал, когда уезжает, сколько ему осталось быть здесь, часто ли он отдыхает вообще, бывал ли здесь раньше, как достал путевку... И так вот, не выходя за круг обычных курортных тем, можно выяснить о человеке все необходимое. Есть свой круг естественных вопросов и на острове. Здесь никого не удивит, если выспросите, например, давно ли человек на острове, собирается ли уезжать, как вообще он здесь оказался: приехал с семьей или один, не надоела ли ему суровая романтика края утренней зари, а поскольку народ здесь в основном практичный, простой и открытый, можно спокойно спросить и о зарплате, и о жилплощади, и о надбавках, даже о том, как человек этими надбавками распоряжается. Левашов и Пермяков во время очередной своей встречи в тамбуре решили провести своеобразную анкету — всем задать одни и те же вопросы, а потом сопоставить их. Возможно, это позволит сделать какие-то выводы. Вопросы были выбраны самые простые — давно ли на острове? Как попал сюда? Думаешь ли возвращаться на материк? И вот такие ответы они получили. А р н а у т о в — Давно ли... Хм, иногда мне кажется, что здесь, на острове, я провел всю свою жизнь. А там, там была жизнь, в которой я не всегда поступал, как мне хотелось, говорил не то, что думал, да и общался с людьми не самого лучшего толка. Как оказался здесь... Нет, я сюда не приехал, не прилетел, не приплыл, я сюда бежал, ребята. Бежал. От самого себя, да и не только. Было от кого бежать, от чего... Давняя это история. И уж коль я здесь оказался, останусь. Придется остаться. Знаете, что я вам скажу? Человек должен время от времени совершать поступки, которые встряхивали бы его, заставляли бы почувствовать оставшиеся силы, омолаживали его хотя бы духовно. Может быть, для этого нужно влюбиться, может, нахулиганить или вообще выкинуть такое, что никому и в голову не придет! Так вот, остров дает такую возможность, он встряхивает, ты все время чувствуешь себя как после чашки крепкого кофе. Знаете, висит здесь в воздухе нечто такое, что заставляет тебя идти быстро, оглядываться неожиданно, смотреть пристально и быть все время к чему-то готовым. Даже если ты и миновал пенсионный рубеж. Б о р и с — Я родился здесь, на острове. И считаю, что мне повезло. Был я на материке, даже за Уралом был. Красиво, конечно, там, но не для меня. Я, братцы, красоту понимаю по-своему — хорошо мне или не очень. Мне здесь хорошо. И я знаю — будет еще лучше, Занесет, к примеру, нас с вами через годик-второй, подобьем костяшки, и сами увидите. Дите подрастет, работаю я хорошо, честно работаю, прорабом стану. Танька надбавку получать начнет, еще кое-что намечается... И потом я так считаю — где человек родился, там он и жить должен. В этом месте у него все лучше будет получаться, и везти ему будет, и здоровье у него не пропадет. Кем бы он ни стал — прорабом, поэтом, бухгалтером, — повезет ему только на своей земле. О л е г — Черт его знает, как я здесь оказался... Занесло каким-то шальным ветром. С перекати-поле такие вещи случаются. Я не ворчу. Если так случилось, значит, так должно было случиться. Против судьбы не попрешь. У нас после института выбор был довольно своеобразный — казахские степи, якутская тайга и сахалинские туманы. Выбрал туманы. Не жалею, нет. Туман — это приятное явление природы, мне нравится. И в прямом, и в переносном смысле. Туман позволяет сохранять отношения между людьми, в тумане все мы кажемся слегка расплывчатыми. Это как раз то, что нужно, чтобы не растерять друзей. Абсолютная, жесткая ясность ведет к разрыву. Когда все совершенно ясно, становится скучно. Вот я и думаю — пусть в семье тоже будет не то розовый, не то голубой туман. Согласитесь, мы выглядим в нем лучше, чем при ярком, прямом свете юпитеров. Не видно морщин, не видно слез, хандры. Уеду ли я отсюда? Наверно, уеду. Вот ветерок поймаю попутный. Говорят, яхтсмены-профессионалы различают ветры даже по цвету. Мой цвет неопределенный. Может быть, розовый, а может, голубой. В и т а л и й — Год я здесь. Ясно? Год. И уже в печенках у меня и остров, и снег, и бухты, и все его потроха. Господи, вы все уже у меня в печенках, если хотите знать. Уеду ли? Обязательно. Как пить дать. Вот деньгу маленько поднакоплю. Если без трепа, то я ради этой самой деньги и приехал сюда. И не думаю, что меня нужно за это презирать. Нет, себя я за это не презираю. Даже уважаю. Государству нужен специалист в этом далеком, суровом краю? Пожалуйста. Я готов. И опять же я прошу заплатить не только ради себя — государству полезнее человек с лишней копейкой, потому что он, не думая о хлебе насущном, с большей готовностью отдает себя общему делу. Открою секрет — хочу купить машину. Куплю. Пока не куплю — не уеду. О себе я думаю? Не только. О государстве тоже. Социологи доказали — человек с машиной гораздо выгоднее народному хозяйству, чем человек на своих двоих. Он мобильнее, его знания, опыт, энергия используются эффективнее. У него большая отдача. Поэтому, покупая машину, я делаю вклад не только в собственное благополучие, но и совершаю патриотический поступок. Вот так-то, граждане пассажиры, вот так-то, братцы-кролики! Нас голыми руками не возьмешь. К полудню узкая тропинка на крыше состава превратилась в плотную дорожку. Все до боли в глазах всматривались в слепящую даль, надеясь увидеть снегоочиститель. Весь день по стометровке, протянувшейся среди бесконечной белой равнины, прогуливались люди, отвыкшие от солнечного света, свежего воздуха и простора. Несколько раз в океане показывались силуэты судов. Они возникали и медленно таяли в светло-голубой дымке. Левашов нашел Лину на крыше последнего вагона, там, где заканчивалась протоптанная в снегу дорожка. — Интересно, где мы встретимся в следующий раз? — Левашов обрадовался, увидев Лину. — А, это вы... Простите — ты. — Она улыбнулась. — Где увидимся? Во всяком случае, не на крыше вагона. Это уж точно. — Можно я задам тебе один неприличный вопрос? — Разве что один... — Лина насторожилась, но вопроса ждала с интересом. — Ты замужем? — Нет. — А была? — Это уже второй вопрос, а мы договорились только об одном. — Значит, была. — Да. Недолго. — Послушай, Лина, может быть, я произвожу странное впечатление... — Не производишь. — Подожди, не перебивай, — Левашов взял ее за руку. — Ситуация не позволяет выдерживать все сроки приличия... Ротор на подходе. Ты мне ничего не скажешь? — Что тебе сказать... Даже не знаю, что тебе и сказать... Я не привыкла к таким темпам, — она прямо взглянула на него. — Я тоже. Но темпы диктует ротор. — Странно все как-то получается. — Лина улыбнулась, но ее раскосые глаза остались темными и серьезными. — Такие вещи всегда происходят странно, — сказал Левашов. — Какие вещи? — Когда один человек приходит к другому и приглашает его с собой на остров Уруп, на Таганку или в соседнюю пещеру. — И вот приходит к тебе этот человек, — медленно проговорила Лина, — и начинает задавать довольно бесцеремонные вопросы... Была ли ты замужем, где твой бывший муж, есть ли у тебя ребенок... — Об этом я не спрашивал. — Нет, почему же, об этом надо спросить. Знаешь, Сережа, обычно люди очень неохотно признаются в одиночестве. Если ты одинок, значит, ты слаб, бездарен, угрюм. Конечно, я могу найти уйму оправдывающих обстоятельств — я совсем недавно на острове, я приехала отнюдь не в прекрасном настроении и самочувствии, то, что произошло со мной на материке, в какой-то степени катастрофа... Но знакомые думают, что знают все, а на работе есть более важные вещи, есть твой моральный облик, и он должен быть чистым. Но где кончается чистота и начинается стерильность? Ведь мы не стремимся к моральной стерильности, верно? А эта деликатность... Она стала такой удобной и непробиваемой стеной, за которой часто прячется самое дремучее равнодушие. И тонкий, воспитанный человек отлично себя чувствует, оставляя за спиной твою зареванную морду! Соседка пожалуется кому-то на твою грубость, начальник беззлобно отметит, что ты редко выступаешь на семинарах... Иногда так хочется, чтобы хоть какой-нибудь пьяница спросил в автобусе — отчего ты, девка, хмурая сидишь? Странно, я до сих пор как о чем-то светлом вспоминаю заседание месткома, на котором разбирали меня за какую-то провинность. Мне тогда объявили выговор, но, господи, с каким волнением я отвечала на вопросы! Чем занимаюсь после работы, что читаю... — Послушай, Лина, — медленно проговорил Левашов, — давай как-то определимся. — По сторонам света? — Нет. Давай определимся между собой. Видишь ли, я не привык к таким вот ситуациям, и ты не удивляйся, пожалуйста, если я слова буду говорить не из этой оперы, Если я скажу сейчас, что люблю тебя, это будет нечестно. — И не говори! В чем же дело? — А дело в том, что я, наверно, могу тебя полюбить. — Отлично! Тогда и поговорим. — Лина, нам нужно встретиться в Южном, когда вернемся из своих командировок. Это будет где-то через неделю. А с поправкой на погоду — через две недели. Через две недели в кафе «Рябинка». В семь часов вечера. — Ты уверен, что это необходимо? — Если к тому времени все потеряет значение, значит, кто-то из нас не придет. Может, мы не придем оба. Это вовсе не исключено. Поэтому я не прошу у тебя телефона и не даю тебе своего. На всякий случай назначим второй контрольный срок — через месяц там же, в то же время. Годится? — Сережа... я прошу тебя об одной вещи... Я прошу тебя прийти, даже если к тому времени потеряю для тебя значение. Ты скажешь мне об этом сам, хорошо? — Заметано, — улыбнулся Левашов. Потом они спустились в вагон, прошли в пустое купе, где жила Лина, зажгли два огрызка свечи и уселись друг напротив друга. Оба поставили локти на столик, оба подперли подбородки ладонями и... рассмеялись. Уже то, что они одни в купе, наполненном уютным запахом коптящего фитиля, было самым большим, что вообще могло быть между ними в этот день. Они словно давно шли навстречу друг другу и теперь не торопились, зная, что у них еще очень много времени. И зная, что это не так. Утром Левашов хотел было зайти к проводнице, но остановился, услышав голоса в купе. Там был Виталий. После всего, что сказала ему Оля в тот вечер... Видно, он был из тех, кого трудно оскорбить. — И вагон холодный, — говорил Виталий, — и ты какая-то холодная. — Слава богу, не все так думают. А холодно — бери ведро и мотанись по составу... Может, наскребешь чего. — Слушай, Оля, а этот дружок твой... Коля... Тебе в самом деле интересно с ним? Какой-то он, того... — Давай-давай, я слушаю! — Не для тебя он, Оля! Он же лопушок садовый! — Да ты на себя посмотри, тюря нехлебанная! Бери лучше ведро, совок и пройдись по вагонам. — Пошли вместе? Левашов понял, что пора вмешаться. Если они отправятся сейчас по вагонам, то поставят под угрозу всю операцию. Ясно, что за чемоданом присматривают не только они с Пермяковым. Есть в поезде еще один человек, который не сводит глаз с восьмого вагона. — Куда это вы собираетесь, молодые люди? — Левашов отодвинул дверь. — Да вот товарищу холодно стало, решил печь растопить... — А стоит ли? Завтра все равно стронемся. — Оля, посмотри, какой у него свитер, — Виталий ткнул пальцем Левашову в грудь. — Ему здесь зимовать можно. Идем. — Оля, вам не страшно идти с ним? По моим наблюдениям, этот человек готов на все, кроме одного — поработать на общество. — Сам вызвался — пусть сходит. — Сам? — удивился Левашов. — Тогда другое дело... Счастливого улова! — Будет улов, парень, будет! — заверил его Виталий. Когда они вышли из вагона, Левашов бросился к Пермякову. — Гена, проснись! Гена! — Спокойно, Сережа, — сказал Пермяков, не открывая глаз. — Виталий и проводница только что пошли по ящикам уголь собирать. — Что?! — Я иду в тамбур. Займу там позицию. А ты поднимайся на крышу. Они могут выбраться с того конца вагона. — Все понял. — И еще. Ничего не предпринимать. Только наблюдение. Тамбур был пуст. Виталий и Оля уже прошли в восьмой вагон. Левашов подошел к внешней двери и рывком открыл ее. В темный тамбур вместе с солнечным светом осыпался молодой, сверкающий снег. Сразу стало светло и холодно. — Вот, давно пора. Левашов обернулся. В тамбур входил Олег. — Скоро отправляемся... — Левашов почувствовал необходимость что-то сказать. — Теперь везде будем знакомых встречать. — Я и так встречаю их на каждом шагу, — Олег осклабился, наслаждаясь ярким солнцем, свежим воздухом. — Да, ведь вы летун, — усмехнулся Левашов. — Для нашего уважаемого кодекса важно не количество мест службы, а количество отработанных лет. Ну а тут у, меня все в порядке. Об этом я забочусь. Послушайте, а как вы относитесь к летунам? Смелее! Я вообще не обижаюсь, я только делаю выводы... Ну! В это время распахнулась дверь, и из восьмого вагона выбежала Оля. Не сказав ни слова, она проскочила через тамбур в свой вагон. Вслед за ней показался Виталий. Ведро в его руке было пустым. — Какой же у тебя улов? — поинтересовался Левашов. — Да. какой улов... Вы думаете, мне уголь был нужен? — А, вон оно что, — Левашов заметил красное пятно на щеке у Виталия. — Я вижу, ты сегодня с утра начинаешь румянец наводить. — И на старуху бывает проруха, — Виталий прошел в вагон. — Понимаешь, — Олег постучал себя кулаком по груди, — не могу без новых людей. Кисну! Неинтересно жить. Проработав год на одном месте, я уже знаю, чем буду заниматься в январе, марте, августе. Жизнь становится... ну как езда в автобусе, когда наизусть помнишь весь маршрут и знаешь, когда будет последняя остановка. Я не хочу знать, где моя последняя остановка. — Ты просто бродяга, — улыбнулся Левашов. — Будь я психологом, я назвал бы тебя человеком, склонным к авантюрным поступкам. — Даже так? — Олег озадаченно поднял вверх брови и выпятил губу. — Слушай, но ведь это тяжело, а? — Тяжело, — согласился Олег. — Приходится рассчитывать только на собственные силы. Ни профсоюз, ни администрация не обязаны заботиться о летунах. Но я не жалею. Я не насилую себя ни ради карьеры, ни ради зарплаты. Я остаюсь самим собой. — Зачем? Ради чего? — А ради себя самого! Разве этого мало? — Вы все еще трепетесь? — в дверях снова показался Виталий. — Не надоело языки чесать? — А ты опять за углем? — спросил Олег. — Вот хожу по составу, высматриваю угольщицу посимпатичнее. — Ну да, вторая-то щека осталась бледноватой, — сказал Левашов. — Знаешь, парень, не надо. — Виталий положил ладонь Левашову на плечо. — Не надо. 3а мной тебе все равно не угнаться. — Разумеется, — сказал Олег. — Ведь ты на одну щеку впереди. — Ладно вам... Слушайте, а чего вы здесь торчите? Наверх бы выбрались, свежим воздухом подышали! Такие девушки, оказывается, с нами едут, — Виталий причмокнул. — Идемте, а? — Нет, брат, иди уж ты один. Понимаешь, годы не те... — Олег с ласковой улыбкой так щелкнул Виталия по носу, что у того выступили слезы. — Ну как хотите, — Виталий открыл дверь в восьмой вагон. — Куда же ты? — спросил Олег. — Там была одна девушка, но сбежала. — Из этого вагона легче подняться, — пояснил Виталий. — А те лестницы работают с перегрузкой. Не достоишься. То спускаются, то поднимаются... — Он помолчал, подыскивая еще какой-нибудь довод. — И потом, надо осваивать новые пути! Виталий захлопнул дверь, и в наступившей тишине Левашов услышал, как осторожно повернулась щеколда. — Новости есть? — Да, — ответил Пермяков. — Виталий только что выбрался из восьмого вагона. — Вынес? — В авоське. А потом сразу к себе в купе. — Сейчас он там? — Нет. Вышел через несколько минут. И опять с пакетом. Но пакет был уже другой, хотя завернут в ту же газету. Понимаешь? Все очень просто — если кому-то показался подозрительным его сверток, то вот он, пожалуйста. Он и сейчас разгуливает с ним по вагону. Даже газету в нескольких местах порвал, чтобы все видели, что у него там свитер. — Осторожный, гад, — сказал Левашов. — Да, Серега, ты извини, что я спрашиваю об этом... Эта женщина... Она его сообщница или твоя? Я имею в виду Ткачеву... — Какую Ткачеву? — удивился Левашов. — Методист Дворца пионеров. — А, Лина... Нет, она моя сообщница. Вернее, я не против того, чтобы она была моей сообщницей. — Серега, это всерьез? — Не знаю... На данный момент мне просто жаль было бы потерять ее из виду... — Скромничаешь, — не то спросил, не то подтвердил Пермяков. — Маленько есть. Слушай, каким-то ты больно заинтересованным выглядишь? — Откровенно говоря, Серега, если бы ты женился... я чувствовал бы себя спокойнее каждый раз, когда моя жена будет ставить тебя в пример. — Какой же ты подонок, — рассмеялся Левашов. — Какие же у тебя черные мысли! В этот день, когда весь остров напоминал один большой, вытянутый на сотни километров солнечный зайчик, в седьмом вагоне произошло в некотором роде чрезвычайное событие. А случилось вот что. Афанасий, проходя по коридору, случайно столкнулся с Виталием. Он пропустил его мимо себя, а когда тот уже удалялся, настороженно потянул носом и вошел в купе следом за Виталием. — Сережа, — обратился Афоня к Левашову, — ты когда ел последний раз? — Дня три уже прошло. Ты хочешь меня угостить? — Да. Колбаской. — Я не против. — Левашов подумал, что начинается розыгрыш. — Виталий, — сказал Афоня, — угости человека! — Ха-ха! — громко и раскатисто засмеялся тот. — Может, ему и шашлык на палочке подать? — Но ты ведь кушал сегодня колбаску? — спросил Афоня. В купе после этих слов наступила тишина. — А Что ты еще скажешь? — осторожно спросил Виталий. Афоня оказался сильным парнем, неожиданно сильным. Он спокойно взял Виталия за одежки, почти без усилий приподнял и поставил перед собой. — Я вру? — спросил он, глядя на Виталия снизу вверх, — Врешь. — А это что? — Афоня показал на отдувающийся карман. — Не твое дело. — Правильно, не мое. Но если это не колбаса, я сам подставлю тебе физиономию. Договорились? — Плевать мне на твою физиономию, — сказал Виталий и тут же пожалел. Таких слов ему говорить не следовало. Афоня коваными пальцами взял Виталия за пояс, а второй рукой вынул у него из кармана продолговатый сверток. Когда он развернул его, все увидели кусок колбасы с четким срезом зубов. — В уборной заперся и жрал, — пояснил Афоня. — Вопросы есть? — Стыд-то какой, какой стыд! — прошептал Арнаутов. — Ведь тебе же бежать надо, бежать, пока не упадешь, пока не задохнешься... — Никто никуда не побежит, — сказал Афоня. Он завернул колбасу в мятую промасленную газету и сунул Виталию в карман. — Сам я неважный человек с точки зрения современных молодых людей, да и не только молодых, — сказал Арнаутов. — У меня неплохой слух, и я хорошо знаю, какое впечатление произвожу... Но на острове за двадцать с лишним лет мне ни разу не били физиономию. Я хочу сказать, что бывают моменты, когда этим начинаешь гордиться. Бледный и какой-то вздрагивающий, Виталий пытался улыбнуться, но улыбка не получалась, и он кривился нервно и боязливо. — А колбаса-то материковская, — сказал Олег и как бы между прочим, шутя ударил Виталия ребром ладони по шее. — Ах ты, шалунишка поганый! Ах ты, озорник вонючий! — Дело ведь не в колбасе, — рассудительно сказал Афоня. — Хрен с ней, с колбасой. Дело в. том, что так не поступают. У нас за такие хохмы наказывают. — А за что еще у нас наказывают? — Подожди, не трепыхайся. Вот скажи, как ты мог жрать икру, которую батя в первый день выложил? А конфеты, что старуха принесла? А корюшек, которыми рыбак угощал, сколько тебе досталось? Ну сказал бы, что будешь жить на своем провианте — тебе никто бы и слова поперек... Уважать бы тебя, конечно, не уважали, но морду бить бы не стали. А так — надо. — Дать ему под зад коленом, да и ладно, — сказал Левашов. — Я, конечно, некрасиво поступил, у самого тошнота вот здесь, — Афоня постучал кулаком по груди. — В карман полез, колбасу искать начал — тошно. Но что было делать? Пусть бы хоть в остальном человеком был. — Заставить его съесть эту колбасу при всех, сейчас, — сказал Олег. — Боюсь, что здесь один выход, — проговорил Афоня. Он встал, подошел к Виталию и резко замахнулся. Но Виталий отшатнулся от него с таким испугом, что Афоня только руки опустил и растерянно посмотрел на остальных. — Не могу, ведь знаю, что заслужил, а не могу. — Он опять повернулся к Виталию и, вдруг схватив его за одежки, с такой силой бросил на стенку, что тот, не удержавшись на ногах, упал. — Тут, брат, сноровка нужна, — сказал Олег. — И чувство справедливого возмездия. Долги опять же надо отдавать, верно? — Он помог Виталию подняться. — Обещания надо выполнять, правильно говорю? — снова спросил он. А не дождавшись ответа, размахнулся и накрыл кулаком почти все лицо Виталия — нос, губы, глаза. А потом вышвырнул его в коридор и закрыл дверь. Но через секунду на пороге опять стоял длинный, красивый и заплаканный Виталий. — Ну что, справились, да? — тонко закричал он. — Сколько же вас? Трое? Четверо? Справились... А я презираю вас! Всех! Ведь вы ничего собой не представляете, ничего. Жалкие людишки, которым внушили, что они владыки мира! Вы — владыки и носители собственных штанов! Ах, как вы чисты и благородны! Как же, негодяя наказали! Бей его, он нам колбасы не дал! А сами вы чище? И нет у вас ни одного пятнышка на совести? Ты, Афоня, ты только снаружи черный, да? А внутри ты наше самое красное солнышко? А ты, длинный? Никогда никого не надул? Каждый из вас мог бы оказаться на моем месте, каждый! Были вы уже на моем месте, и морды вам уже били, били! Ха! Колбасу в чужом кармане увидел и сам вроде чище стал! Скажите, пожалуйста, — желудочки у них подвело, колбаски им захотелось! А тебе, батя, до сих пор за меня стыдно? Признайся, батя, положа руку на свое старое лживое сердце, ничего ты в жизни не сделал такого, за что тебя на скамью можно сажать? Пока нас не поймали, мы чисты. А уж если попался кто — все готовы наброситься! Ну, батя, скажи, сколько тебе лет можно дать за дела, о которых никто не знает? А тебе, лесоруб? А тебе? Ну?! Над каждым из вас срок висит, над каждым. А колбаса... Нет, немного вы спишете с себя этой колбасой! А если она вот так уж вам поперек горла стала — берите! Ешьте! Подавитесь! Бросив колбасу на стол, Виталий захлопнул дверь. — Даже не знаю, — растерянно проговорил Олег. — Вроде опять надо идти морду бить, но сколько же можно... Я боюсь, еще поменяю ему чего-нибудь местами... Остальные промолчали. Длинная фигура Виталия, изогнутая в проеме двери, его искаженное лицо, хриплые крики, которые, казалось, до сих пор метались по купе, — все это угнетало. Первый не выдержал Афоня. — Пойду погуляю, — сказал он. Прихватив шапку, вслед за ним молча вышел Олег. Потом поднялись Левашов и Арнаутов. — Немного же ему потребовалось, чтобы вот так расколоться, — сказал Афоня. — У нас бы он не смог работать. Надо же — три дня не поел, и вот он, со всеми внутренностями. — Со всеми потрохами, — поправил Олег. — Я помню, нас занесло как-то на участке, в тайге, — продолжал Афоня. — Бульдозеры не могли пробиться, вертолеты не нашли. Почти неделю как в берлоге жили. Один, помню, плакать на пятые сутки начал, один даже умом маленько тронулся. Но чтобы вот так... Нет, такого не было. — А знаете, — сказал Арнаутов, — я доволен, что судьба подбросила мне такую недельку, когда можно оглянуться по сторонам, назад... Иногда это необходимо — оглянуться назад. Идут годы, появляются новые друзья, новые цели. Вернее, исчезают старые друзья и старые цели. А своя дорога, с которой ты сошел когда-то, где она? Да и о какой дороге речь? Глухая, заросшая тропинка и... И стоит ли теперь сходить с чужого, но такого удобного асфальта? — неожиданно спросил Арнаутов, повернув к Левашову усталое, осунувшееся лицо. И два маленьких желтых язычка пламени шевелились в его глазах. Спрятав руки в рукава пальто, он как-то весь съежился, так что и пальто, и шапка сразу стали ему велики. Старик уже не снимал пальто и даже спал в нем, подтянув ноги, чтобы согреться. — А потом однажды осенью, — продолжал Арнаутов, — ты спохватишься и с ужасом обнаружишь вдруг, что самого-то тебя в тебе и нет. Из зеркала на тебя смотрит чужой и не очень хороший человек. А ты, ты растворился в словах, поступках, которые тебе подсказали или до которых ты додумался сам, рассчитывая на чье-то одобрение, на какую-то выгоду... — И вы получили эту выгоду? — спросил Левашов. — Какая выгода... Вы же знаете, что ее нет, ведь вы это знаете! — почти выкрикнул старик. — Вы хотите спросить, понял ли я это? Я это понял. Я думаю о другом... Что мне сказать этому старому человеку, который смотрит на меня из зеркала? Сережа, вы думаете о смерти, о собственной смерти? — Бывает. — Одно дело, когда бывает, а другое — когда эти мысли не выходят из головы. Ты переступаешь какой-то порог и однажды ловишь себя на том, что живешь судорожно и торопливо, комкая дни и месяцы, как комкают слова на трибуне, когда выходит время. Хм, знаете, на острове иногда происходят странные вещи... Неожиданно вдруг выясняется, что человека, который прожил здесь, казалось бы, всю жизнь, хорошо знают где-то на материке. Не только знают, но давно ищут, и вовсе не для того, чтобы вручить наследство. Левашов с удивлением посмотрел на старика. — Я хочу сказать, — продолжал Арнаутов, — что когда-нибудь найдут и меня. Боже, сколько будет удивления! Такой тихий, старик, такой безобидный, и надо же! Видите ли, Сергей, время от времени подворачивается возможность с выгодой нарушить закон, но не каждый человек в состоянии отказаться от нее, от этой возможности... Вы понимаете, о чем я говорю? — По-моему, вы говорите о себе. — Д-да. А потом все зависит от того, как повезет. Большинству не везет. Мне повезло, но я этого не знал. Я уехал до того, как все решилось. — Послушайте, — сказал Левашов, — давайте назовем вещи своими именами, а то наш разговор, простите, напоминает мне игру в жмурки. Вы совершили хищение? — Хм, как вы сразу быка за рога... Арнаутов с удивлением посмотрел на Левашова, перевел взгляд на свечку, опять взглянул на собеседника, усмехнулся. — После этих ваших слов я невольно почувствовал себя в кабинете официального представителя правосудия. — Вы не ошиблись, — Левашов вынул из кармана и показал Арнаутову удостоверение. — Ишь как... А я-то, дурак старый, решил, что интересен вам как человек, что ли. Итак, насколько я понял ситуацию, допрос начался давно? — Не говорите глупостей. И не надо кокетничать. Этот разговор затеяли вы, а не я. И уж коли вы его затеяли, позвольте задать вам несколько вопросов, чтобы не возвращаться к этому в Южном. Куда вы едете? — В командировку. — Будьте добры, покажите мне свое командировочное удостоверение. — Пожалуйста. — Здесь сказано, что вы должны были выехать на день раньше. Что вам помешало? — Как сказать... Ничего, конечно, не помешало... Просто я решил... решил побыть денек дома... Этакая невинная хитрость простительна, как мне кажется, в моем возрасте... — Невинная хитрость, винная хитрость... Зачем это вам? — с горечью спросил Левашов. — Не пойму... — Спрашивайте, спрашивайте, — усмехнулся Арнаутов. — Ведь вы хотите меня в чем-то уличить... — Уличить — это не то слово. Словом «уличить» вы хотите обидеть меня и высказать пренебрежение к моей работе, разве нет? Разве я дал для этого вам основания? Разве я в чем-то обидел вас? — Простите. Вы должны понять, что у меня к людям вашей профессии особое отношение, — Ладно, замнем. Так вот насчет уличения... Я хочу знать — официальная цель вашей командировки единственная? Или есть еще какая-то оказия? Давно ли вы знали о предстоящей командировке? И почему задержались на день? Поймите меня — я-задаю эти вопросы не для того, чтобы уличить вас, а для того, чтобы оправдать. — Даже так... Попробую вам поверить. Я действительно хотел уехать на день раньше, но боялся. Когда пришел на вокзал, мне показалось, что... что там ожидает поезда человек, который знал меня раньше. Теперь я понимаю, это был психоз, не больше, но я не уехал. Даже отказался было от командировки вообще, но в последний момент опять передумал и все-таки поехал. — А теперь о том давнем хищении. — Мои действия квалифицировали как безалаберность. Но она ведь тоже наказуема. Тут, на острове, мне можно было жить довольно сносно, если бы не постоянный страх. Он повсюду тащился за мной, как гиря на цепи. Мне все время казалось, что меня обнаружили и не сегодня-завтра спросят о той цифре с четырьмя нулями. Страх... Когда, случалось, он пропадал, я чувствовал, что чего-то не хватает. Именно страх взбадривал меня, давал силы жить. Благодаря страху я легко просыпался, бодро ходил на работу. Он стал для меня как наркотик. Я был неутомим, когда другие валились с ног, я мог не спать сутками и даже получал от всего этого какое-то странное наслаждение. Но так не могло продолжаться вечно. Благодаря тому же страху у меня было уже два инфаркта. Очередь за третьим. Говорят, больше трех бывает очень редко. Ну вот, собственно, и все. Свечка наконец догорела и погасла. Тонкая струйка дыма еще несколько секунд вилась над нею, а потом медленно растворилась в воздухе. Черный фитиль судорожно изогнулся и застыл, оцепенев. Это случилось на восьмые сутки, когда жизнь в поезде стала привычной и почти естественной. Несколько раз прилетали вертолеты и сбрасывали мешки со сгущенным молоком, хлебом, колбасой. С ближайшей станции пришел отряд лыжников с продуктами. Возбуждение первых дней постепенно спало, и многими овладела обыкновенная скука. Самые интересные истории рассказаны, встречи назначены, адреса записаны, и единственное, чего хотелось, — это побыстрее добраться до Тымовского. Левашов в то утро проснулся рано. В коридоре было светло. Вчера отрыли несколько ниш у окон, и теперь через них проникал зыбкий и холодный свет. Поднимаясь на крышу, Левашов видел, как пар изо рта покрывал металлические ступеньки нежным белесым налетом. Несколько минут Левашов стоял не двигаясь, не замечая мороза. Вокруг до самого горизонта простиралась розовая под утренним солнцем равнина. Только далеко-далеко, будто в прошлом, можно было заметить маленькие голубоватые сопки. От обилия розового света, от лиловых теней у столбов и сугробов, от легких прочерков уцелевших проводов у Левашова захватило дух. Он посмотрел на дорожку, которая странно обрывалась среди снежных заносов, потом взглядом скользнул дальше по поверхности снега и только тогда увидел темную точку километрах в пяти. От нее поднималась вверх и опускалась невдалеке крутая струя снега, похожая на маленькую розовую радугу. Шел ротор. Он медленно и неумолимо приближался, оставляя за собой глубокую траншею. Затопленные розовым светом, на дне траншеи лежали свободные рельсы. Снежная радуга становилась все ближе, круче, мощнее. Левашов не спешил вниз, в вагон. Понимая, что поступает не совсем-честно, в одиночку наслаждаясь этим утром, он не мог ничего с собой поделать. Если уж говорить откровенно, то ради этого он и приехал на остров — чтобы время от времени, хотя бы раз в году, замереть вот так с широко открытыми глазами, в которых, он знал, отражаются сейчас розовая равнина, лиловые сугробы и сверкающие изломы льдин на берегу, замереть всем существом, остановиться в мыслях, в желаниях и впитывать все, что в такой миг окажется рядом, — сумрачный туман между сопками, мелкий невидимый дождь, громадный лунный свет над океаном или просто воспоминание о трех новогодних ночах... Новый год в Колендо... Он приехал в этот едва ли не самый северный поселок острова в конце года — тридцать первого декабря. Был солнечный морозный день, был «газик», обшитый изнутри списанными в общежитии одеялами, была дорога, петляющая среди пологих, почти неприметных сопок. И боль в глазах от нестерпимо яркой снежной равнины. Шофер ехал в темных очках, опустив светозащитное стекло. А над болотами, над замерзшими и засыпанными снегом болотами неподвижно стояли легкие облачка пара, точно такие же, как над рекой теплым летним вечером. И там Левашов первый раз увидел, как гудит и бесится над скважиной огромное, почти невидимое на солнце газовое пламя. Только вдруг среди мерзлой равнины — зной. И на десятки метров вокруг странно и чуждо простиралась сухая рыжая поляна с выгоревшей травой, сухими тропинками и теплой пылью, которая поднималась на ветру вместе со снежной пылью. Его поселили в низеньком деревянном общежитии с ребятами из буровой бригады. Все шло отлично, они встретили Новый год и продолжали поднимать тосты за каждый часовой пояс, потому что на каждом часовом поясе у кого-то находился друг, а когда добрались до Байкала, крики и топот в коридоре заставили всех выскочить на улицу. И он увидел, как по узкой тропинке в снегу к газовой скважине бегут люди. Когда, запыхавшись, Левашов подбежал к сатанеющему пламени, то увидел картину, которую вряд ли забудет когда-нибудь. Из ночи, из снега на огонь летели кайры, сотни и сотни белых птиц. Их с силой выбрасывало из темноты, как из какой-то трубы, и швыряло в огонь, проносило сквозь него. Дальше птицы летели живыми пылающими факелами, с шипеньем падали в снег и бились, бились, пока не затихали, черные и обгорелые. В воздухе пахло палеными перьями. Крики людей, пытающихся отогнать птиц, почти не были слышны из-за гула огня. Старый буровой мастер уже из последних сил размахивал шестом с привязанной тряпкой, что-то кричал, но птицы словно не видели его, не хотели видеть. Бросив шест, он стоял, слабый и беспомощный, а вокруг затихали на снегу тлеющие птицы. Потом мастера отвели в общежитие, снова усадили за стол, но радости не было. Он сидел, сжавшись в комок, уставившись неподвижным взглядом прямо перед собой, и в его глазах все еще металось пламя и бились на снегу кайры. Следующий Новый год застал Левашова в Южном. И ровно в двенадцать часов ночи в полутемной комнате, освещенной лишь маленькими елочными лампочками, вдруг по стенам заметались разноцветные тени, а глянув в-окно, Левашов увидел тысячи сигнальных ракет, взвившихся над городом. Там, вверху, они взрывались и осыпались каким-то необыкновенным снегопадом. Ракеты вылетали из распахнутых окон, из форточек, из подъездов, с балконов. Все-таки это была столица рыбаков, геологов, моряков, и ракеты входили в экипировку любой экспедиции. Конечно же, к лучшему, что их не использовали по прямому назначению, что дело не дошло до призывов о помощи. Ракеты привезли домой, и они не один месяц ждали часа, чтобы невырвавшийся крик о помощи стал криком радости. Целое зарево огней колыхалось над площадью. На материке площади пустеют к двенадцати, а здесь собиралась целая толпа, и из нее, ярясь, с шипением уходили вверх темные сгустки и взрывались, осыпались огненными брызгами. А потом, когда Новый год перевалил через Уральский хребет, вся компания пошла в сопки на лыжах, и Левашов в самой чаще нашел убранную елку. На ней горели разноцветные лампочки, и рядом со стеклянными игрушками висели промерзшие ломтики колбасы, кетового балыка и даже несколько микроскопических бутылочек с коньяком. Кто это сделал? Зачем? Да и так ли уж важно зачем... Он нашел убранную елку в глухом лесу, и это была хорошая примета на весь год. А еще через год он встречал праздник в гастрономе. Буран начался тридцать первого декабря с утра и к одиннадцати ночи достиг небывалой силы. Левашов едва добрался до гастронома, а передохнув, понял, что не только не успеет домой к двенадцати, но и вообще вряд ли доберется. И остался в гастрономе. Двери не закрывали, в них время от времени протискивались замерзшие, уставшие люди. Шли уже не за покупками — спасались от бурана. Продавцы тоже не решились возвращаться домой в такую ночь. К двенадцати собралось человек тридцать, и получился отличный праздник. Вряд ли нашелся хоть один человек, который не оставил бы восторженного автографа в «Книге жалоб и предложений». За столом Левашов сидел на ящике из-под печенья, а после трех, подстелив брезент, его уложили на мешки с сахаром. Утро началось с того, что все тридцать человек готовились встречать первых покупателей — расчищали ближние и дальние подступы к гастроному. И это было здорово! Скользя ногами по покатой крыше вагона, он побежал к провалу в снегу, нырнул в тамбур. — Подъем! — заорал он. — Подъем! Все наверх! Ротор идет! И радостные, сомневающиеся голоса заглушили все, что говорил Левашов, что он объяснял, — его не слушали. Через минуту среди пустой снежной равнины вдруг появилось несколько сот человек. Обнимались и плакали люди, которые еще неделю назад не были даже знакомы друг с другом. А радуга из снега все приближалась и постепенно из розовой превратилась в белую. Но ждать все-таки было еще долго, и многие опять спускались вниз, чтобы отогреться, потом снова поднимались. Наконец ротор и состав соприкоснулись, вагоны вздрогнули, между ними шевельнулся и осел снег. А потом поезд, словно еще не веря в свои силы, медленно шел по дну глубокой траншеи, и мимо окон проплывали извилистые слои снега. Они уже не вызывали раздражения, с ними прощались. Как и каждое прощание, оно было с грустью — позади остался еще один случай, который запомнится на всю оставшуюся жизнь. Когда поезд остановился в Тымовском, первым на перрон спрыгнул Пермяков. Не торопясь он оглядел полузанесенный вокзал, круглые вертикальные дымки над скрытыми под снегом домами поселка, автобусную остановку. Мороз был явно посильнее тридцати градусов. Переступив с ноги на ногу, Пермяков с уважением прислушивался к скрежету снега. Потом он долго вынимал сигарету из пачки, раскуривал ее, пропускал мимо себя выходивших пассажиров. Виталия все не было. Уже сошел с поезда, осторожно придерживаясь за поручень, Арнаутов, легко спрыгнула со ступеньки Лина, настороженно, словно опасаясь неожиданного нападения, вышли бичи, тяжело спрыгнул Олег, подмигнул Оле и направился к автобусной остановке. Вышли два милиционера, остановились... — Поручений не будет? — спросил Николай. И Пермяков не выдержал — вскочил в вагон и побежал по коридору. Он резко отбрасывал в сторону двери и шел дальше, И наконец увидел... На полу в своем купе лежал Виталий. — Кто тебя?! Кто? — тормошил его Левашов. — Не знаю... Саквояж... Мой саквояж... — Кто вышел с саквояжем? — спросил Левашов. — Желтый саквояж из натуральной кожи! Ну? — Кажется, Олег. Они пробежали по коридору, но по ступенькам сошли медленно, остановились, будто прощаясь с Олей. Движения их были нарочито спокойными. — Оля, — быстро проговорил Левашов. — Слушайте внимательно. В пятом купе лежит Виталий. Ему нужна медицинская помощь. Срочно, На станции есть врач. Только не бегите. Понимаете? Помашите нам рукой, не спеша войдите в вагон... За нами наблюдают, поэтому никто не должен догадаться, что вы торопитесь... Понимаете? Ну пока. Мы сегодня еще увидимся. Идемте, ребята! — крикнул он милиционерам. — Автобус мимо управления идет, там все и сойдем! Маленький автобус, который шел рейсом в какой-то поселочек за два десятка километров от Тымовского, уже урчал мотором. — Спасибо, друг! — громко сказал Пермяков шоферу, распахнувшему перед ними дверцу. Левашов вошел, быстро окинул взглядом пассажиров. Олег сидел у окна. На его коленях стоял кожаный саквояж. Прислонившись спиной к никелированной стойке, Левашов закрыл глаза. За несколько секунд перед ним как бы пронеслись события последних дней... Вот Виталий, пытаясь «столковаться» с Олей, идет с ведром по вагонам. В угольном ящике он находит чемодан, приносит деньги к себе и перекладывает их в саквояж. За ним внимательно наблюдают не только они с Пермяковым, но и преступник, который решил, что будет неплохо, если деньги довезет этот самонадеянный дурачок. А в последний момент он оглушаем его в купе, берет саквояж и садится в автобус. Его никто не встречал. Значит, все можно было сделать гораздо проще — задержать еще той ночью, когда он прятал чемодан в соседнем вагоне. — Остановите, пожалуйста, возле управления внутренних дел, — негромко сказал Левашов шоферу. Тот кивнул, не отрывая взгляда от дороги. Когда автобус остановился и водитель пояснил, что управление внутренних дел находится за углом, Пермяков наклонился к Олегу, положил ему руку на плечо и сказал негромко, даже доверительно: — Пошли, пора выходить. Только прошу тебя — спокойно. Нас здесь четверо. Олег внимательно посмотрел на Пермякова, потом, повернув голову, встретился взглядом с Левашовым, а оглянувшись, увидел двух милиционеров, бледных от волнения, но готовых действовать. — Да, — протянул Олег. — А мне казалось, что все идет довольно неплохо. Где же это я подзалетел... — Вы забыли саквояж, — напомнил ему попутчик, сидевший рядом. — Ах да, — Олег улыбнулся посеревшими губами. Выйдя, все невольно остановились возле столба, на котором висел заиндевевший репродуктор. На ходу слушать последние известия было невозможно — скрип снега заглушал голос диктора.
...Настоящее сражение развернулось в районе станции Быково. На расчистку путей вышли сотни горожан и к вечеру в областной центр отправился первый состав с углем для теплоцентрали. ...На Курилах второй день стоит бесснежная погода с сильным ветром. Рабочие с занесенных предприятий расчищают улицы, откапывают дома. Отряд бульдозеров уже несколько суток пробивается к поселку Буревестник, с которым потеряна связь неделю назад. ...Ни на минуту не прекращается расчистка аэродрома в Южном. Высота снежных заносов превышает здесь два метра. Сейчас на летном поле вся снегоочистительная техника авиаторов. Завтра ожидаются первые самолеты с материка. Синоптики Парамушира и Урупа сообщили, что центр тайфуна переместился в сторону Камчатки.
«Как самочувствие, все ли спокойно? Надежно ли хранится аппаратура?»В адрес разведцентра противника ушел столь же лаконичный ответ:
«Все спокойно, болезнь мешает работе. Аппаратура хранится надежно, пробовал пользоваться — не получилось, видимо, неисправна. Сократ».Через несколько дней Сократу сообщили:
«В Москву приедет наш человек, свяжется с вами по телефону и паролю: «Вам привет от Нандора». Отзыв: «Как он себя чувствует?» Ответ: «Хорошо». При встрече получите помощь и указания».Бутов слегка нервничает, хотя никто этого не замечает: внешне спокоен, выдержан. А сомнения? Вроде бы отброшены — с точки зрения контрразведчиков Сократ ведет себя безукоризненно. И все же на душе неспокойно. Первые ходы в начавшейся «игре» сделаны, и уже есть пища для раздумий.
«Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно, немало, два важных правила запомни для начала: ты лучше голодай, чем что попало есть, и лучше будь один, чем вместе с кем лопало».И ему удалось оторвать Сергея от юных шалопаев, гуляк, валютчиков и фарцовщиков. Прошло немало времени, пока Сергей Крымов образумился, женился на Ирине, приемной дочери Рубина, и вроде бы не без успеха стал пробовать свои силы в журналистике. Тем не менее полковник продолжает его опекать: «Растение хрупкое, того и гляди сорняки заглушат». На этом поприще у полковника появился хороший помощник — Ирина. Сергей познакомил ее с Бутовым, когда ходил еще в женихах. И тогда Ирина совершенно неожиданно для себя открыла совсем не ведомую ей дотоле сферу деятельности чекистов — возвращение заблудившихся на путь истинный. Обычно замкнутая и немногословная, она однажды разоткровенничалась. — Виктор Павлович, я не предполагала такого за людьми, вашей профессии. Спасибо вам за Сергея, за все, что вы сделали для него, а значит, и для меня. ...В тот день Бутов позвонил на квартиру Рубина. К телефону подошла Ирина. — Здравствуйте, Виктор Павлович! Спасибо, что не забываете нас. Здоровье Захара Романовича? Как вам сказать, не очень. Уснул. Благодарю. Непременно передам. Да, понимаю... Дела... Вы очень нужны Сергею, он хочет с вами о чем-то посоветоваться... Сейчас его нет дома. Когда? Не знаю, сказал, что по заданию редакции куда-то поедет, возможно, задержится. — Пусть позвонит, номер телефона знает.
«Он дрался, как лев... Умер, как герой. Жюльен Лакре. 18 лет».Позднее Аннет узнала от крестьян, что фашисты захватили Жюльена, истекавшего кровью. На глазах Аннет навернулись слезы. — Его пытали, но он не проронил ни слова. И еще я узнала от крестьян... Узнала... Хотя нет, догадывалась и раньше. И ты, и я, и командир. Крестьяне лишь подтвердили. Нас предал испанец, тот, что внезапно появился в отряде. Так ведь? Хотя кое-кто утверждал, что это случайное стечение обстоятельств и не нужно принимать всерьез излишнюю бдительность русских... Аннет простонала: — Отец, дорогой, почему ты сразу не сообщил... В тот же вечер... — О чем ты? — Так... Мысли вслух... В тот день, Мишель, я тебе не все рассказала. Фашисты нас окружили, и все, что я узнала от отца, уже не имело значения. А потом так и не решилась. Боялась за отца. Маки по-разному могли оценить поступок бывшего ажана. В том числе и мой верный друг Мишель... — Аннет, не говори загадками. Теперь-то можно все рассказать. Ну просто так, для истории... — Позже, не сейчас. Она поглубже втиснулась в большое мягкое кресло и неотрывно глядела в пол, свесив между колен руки со сплетенными пальцами. Говорят, что глубокая скорбь всегда молчалива. В комнате наступила тягостная тишина, и первым нарушил ее Сергей. — Разрешите, госпожа Бриссо, задать вам один вопрос? И прошу извинить, если он покажется неделикатным. — Да, пожалуйста... — Вы замужем? Поляков посмотрел на Сергея укоризненно, на Аннет — испуганно. Она ответила, не поднимая головы: — Я не нашла человека, который был бы таким, как Жюльен. — Задумалась и добавила: — Разве вот только Мишель. Но он не пожелал тогда остаться у нас, уехал... Потом я поклялась — ни с кем не связывать свою жизнь, пока не разыщу испанца. — Зачем? Столько времени прошло. Ведь за давностью лет... — Есть еще суд совести. Если не покарает правосудие, то я сама... Огнем сердца. Я разыщу его. — А ты пыталась? — Да. И даже как-то набрела на след. Я путешествовала по Испании... Помнишь Жорже Лефевра? Так вот с ним и его женой. Они поехали отдыхать, а я — искать убийцу, надеясь только на его величество случай. И представь — повезло. В Барселоне на пляже мы лицом к лицу столкнулись с Фелиппе Медрано... То же длинное желтое лицо с большим коричневым пятном, та же татуировка на руке, повыше кисти — пронзенное стрелой сердце и надпись «Ave María». Рядом хромоногий сын, копия отца. Друг Жорже познакомил: «Бесстрашный Арриго Кастильо, человек-легенда». Испанец улыбнулся, но ты бы видел этот злобный взгляд! Лефевр тоже узнал его и спросил: «Где мы могли встречаться? Быть может, во Франции, во времена Сопротивления?» Человек-легенда будто бы не расслышал и тотчас исчез. Вечером в гостинице, оставшись вдвоем, Жорже и Аннет вновь и вновь будут вспоминать, как все это было в ту августовскую ночь. — Аннет, неужели испанец узнал меня? Так стремительно исчез... Сперва с пляжа, потом из Валенсии. — А может, он не тебя, а меня узнал? — Тебя? Но ты же не была в ту ночь в отряде. Если память мне не изменяет, ты появилась лишь в полдень, когда фашисты уже стали стягивать кольцо? — Да, так. Но с этим испанцем я встречалась давно, когда еще была девочкой и мы еще жили в Париже. Я никому, не рассказывала об этом... Однажды вечером мать Аннет привела испанца к себе домой тайком и представила мужу: «Этому человеку можно доверять, он поможет собрать и спрятать оружие. Воевал в Испании, в интербригаде, а теперь вместе с нами». И они втроем долго шептались о чем-то в соседней комнате. Когда красавец Фелиппе (так про себя окрестила Аннет высокого, смуглого молодого человека, с мужественным высоколобым лицом) ушел, мать рассказала отцу, что испанец люто ненавидит фашистов и жаждет рассчитаться с ними за расстрелянного в Мадриде брата, коммуниста. «Теперь мне будет намного легче, — сказала мадам Бриссо, — Фелиппе хороший помощник и хороший конспиратор» В оккупированном фашистами Париже дом супругов Бриссо стал явочной квартирой маки, а сама хозяйка — связной отряда, действовавшего в этом квартале. Она имела хорошее прикрытие — господин Бриссо был ажаном. Блюститель порядка, выполняя приказ гитлеровского командования, отбирал у горожан оружие, которое те по разным причинам не спешили сдавать. Часть его ажан доставлял военному коменданту, а часть... передавал жене. А она уж знала, как распорядиться. И тут Фелиппе был незаменим. ...Эсэсовцы ворвались в квартиру ночью, через час после того, как ее покинула группа маки. Обыск длился три часа, фашисты вели его так, словно им уже точно известно, где что запрятано. Супруги Бриссо удивленно переглядывались — как могло все это произойти? Лишь один человек знал их тайники — Фелиппе... Мать увезли, и больше Аннет ее не видела. Отец пытался разыскать Фелиппе. Безуспешно! Исчез, никому ничего не сказав. Позже стало известно, что это он навел фашистов на квартиру Бриссо. Увы, то была не последняя его акция в Париже. Пройдет несколько месяцев — и отец с дочерью покинут Париж, уедут :в деревню, в свой маленький домик с садом. И однажды в жаркий полдень разведчица Аннет на пути в штаб отряда заглянет к отцу. Он растерянно посмотрит на нее и скажет: — Я сплоховал, Аннет... Ажан не имеет права медлить... И рисковать... Прости старика. — Что случилось? И она услышала такое, что ее бросило в жар. Накануне в сумерках господин Бриссо, возвращаясь из леса, увидел Фелиппе. Испанец осторожно озирался, но старика не заметил. А Бриссо сразу опознал его. Бывший ажан хотел было броситься на испанца, задушить предателя, но не успел. Фелиппе мгновенно скрылся. Быть может, только показалось, но господин Бриссо утверждал, что испанец вышел на тропу, ведущую в лагерь маки. Аннет на велосипеде помчалась в штаб. Скорей, скорей, надо успеть предупредить. Такие, как Фелиппе, спроста не появляются: готовится какая-то провокация. Увы, она опоздала. Испанец уже вывел гитлеровцев на отряд маки, замаскировавшийся в лесу, на самой макушке горы. ...Аннет рассказала все это сбивчиво, не глядя на Лефевра. Она все еще считала себя в чем-то виноватой. Тогда Аннет не решилась рассказать в отряде про встречу отца с Фелиппе, про его нерасторопность, за которую пришлось поплатиться. Разведчица боялась, что бывшего полицейского осудят, и старик не перенесет позора — помог предателю. Аннет тяжело вздохнула, посмотрела Лефевру в глаза и сказала: — Вот и все, что ты должен знать, Жорже. Тебе я рассказала первому. А теперь прощай. Путешествуйте без меня. Уеду в Мадрид. Буду искать Кастильо. И найду. Даже у черта в преисподней...
«Дорогой Владислав. Спасибо за услугу. Я вам отплачу тем же. Надеюсь на хороший исход нашей договоренности. Шелвадзе».Затем он передал деньги и счет Владиславу. — Вот и хорошо! К вашей расписке я приложу негативы фотоснимков детектива, постараюсь их выкупить. Золото продам и выручку приложу сюда же. Через два-три года, когда вновь появитесь у нас, вы будете уже богатым человеком и тогда сможете покинуть навсегда Московию. Если нет вопросов, то честь имею. Можете вернуться в свой отель. Шелвадзе вопросов не задавал. Ему все ясно: мышка попалась в мышеловку. И перед тем, как ей наглухо захлопнуться, последовал еще один удар. — Простите, я на минуту задержу вас... Ровно через три недели, во второй половине дня вы должны быть дома. Некто позвонит вам и скажет: «Я — Андрей. Владислав прислал вам шапку. Хотел бы встретиться с вами на том же месте, в то же время и передать шапку». Мне, вероятно, не надо вам объяснять, что никакой шапки не будет. Это — пароль. Итак, где и когда вам удобнее встретиться с. Андреем? Недолго подумав, Шелвадзе уверенно ответил: — В одиннадцать вечера у входа в ресторан «Берлин», улица Жданова, три. А что от меня потребуется? — Самая малость. Приехать на своей машине и проследить, нет ли за вами слежки. — Значит, это опасно? — Нисколько.
«Меня не разыскивай — не найдешь. Буду работать для фронта. До встречи, Миги. Верю, надеюсь».И уже после подписи:
«Хочу спросить тебя о том, о чем раньше не решалась. Почему не пошел со мной в военкомат? Сказал, что болен. Я приходила навестить тебя и не застала. Удивлена».Они встретились через два месяца после Победы. ...Военная форма очень шла Кате. На гимнастерке пестрели две планки орденов и медалей. Катя встретила его радостно, и оба они долго не могли произнести что-нибудь членораздельное. — Катюша! — Миги! — Я все эти годы, Катенька, хранил твою записку, ту, что написала перед уходом на фронт. Читал, перечитывал: «Верю, надеюсь». Я тоже верил и тоже надеялся. Катя сникла. Тень пробежала по ее сияющему лицу. Записка... Последние слова в ней... О них Миги сейчас не вспомнил. Хотела спросить про военкомат, но удержалась. Зачем? Все в прошлом. К тому же нельзя забывать, что Миги испанец. И к тому же он прихрамывает. Почему же он должен броситься в военное пекло? Нет, она не смеет осуждать тогдашнего Миги, хотя бы даже и растерявшегося на тревожных житейских перепутьях. Да и надо ли осуждать? — О чем задумалась? У меня такое ощущение, будто тебя здесь нет. Где ты? Ау — Катенька! Она встрепенулась, вспомнила боевого друга Педро, тоже испанца, разведчика, действовавшего вместе с русскими партизанами. Его выдал провокатор, и на ее, Катиных, глазах испанца повесили на центральной площади белорусского села. Неделю спустя партизаны — Катя была среди них — разгромили в том селе фашистский гарнизон. Они мстили за друга, за Педро. Он-то пошел в военкомат. А Миги? И все же попрекать не стала. В конце концов Миги тоже воевал. По-своему. Делал танки. И зачем думать, что он не захотел пойти в военкомат? Может, их, испанских ребят, мобилизовали на завод. Спросить? Нет, она не станет оскорблять недоверием. Да и к чему отравлять радость долгожданной Победы... Шли месяцы — и вдруг точно гром среди ясного неба. Поначалу Мигуэль не смог даже определить своего отношения к предстоящему возвращению на родину, в Испанию: радоваться или огорчаться? Так привык к Москве. И самое главное — Катя. Миги долго не решался сообщить новость. Она восприняла ее тяжелее, чем он предполагал. Хотя слез, упреков, просьб не было. Но от этого становилось еще горше. Они долго молчали, шагая по аллеям Сокольнического парка, и только когда прощались, Катя тихо спросила: — Иначе нельзя? Миги не ответил. Он сам не знал этого. Ничего не смог ответить и на другой вопрос, уже на вокзале. — Мы больше не увидимся? Никогда? Потом были письма Миги без обратного адреса. Катя объясняла все это знакомой ей конспирацией. И вот встреча спустя десятилетия. Услышав по телефону голос Мигуэля, Екатерина Павловна поначалу растерялась и потому бессвязно что-то лепетала. Однако через минуту-другую пришла в себя: — Миги! Где ты? Я очень хочу тебя видеть! Он предложил встретиться в гостинице. На какое-то мгновение Катя задумалась, а затем решительно отказалась, сказав, что хочет познакомить его с мужем, сыном, что он будет дорогим гостем. Мигуэль понял: Катя не хочет оставаться с ним наедине, ворошить давно перевернутые страницы жизни. А ему, Миги, обязательно надо ее повидать, причем повелевали не только чувства, но и разум. ...Гостя принимали на подмосковной даче с истинно русским радушием. По просьбе хозяйки Мигуэль приехал несколько раньше других гостей. — Мы хоть с тобой немного побеседуем о жизни. А то при гостях... Сам понимаешь! Беседовали втроем. У Екатерины Павловны от мужа секретов нет. Фронтовой друг, разведчик-подрывник. Потом вместе учились в институте, вместе ездили с экспедицией на Дальний Восток, туда, где через несколько лет начнется строительство БАМа, дороги, о которой узнает весь мир. Теперь Василий Евгеньевич Ковров доцент, весь в науке. Человек компанейский, приветливый, а манера говорить мягко, чуть насмешливо сразу располагала к нему собеседника. Хозяин дома уже все знает о прошлом Кати и Мигуэля, и едва испанец переступил порог, он шутливо разыграл сцену оскорбленного супруга: бросил к ногам гостя перчатку, объявив, что дону Мигуэлю предоставлено право выбора оружия — шпаги или пистолеты, но драться сейчас же, немедленно. Мигуэль в том же тоне воскликнул: «Шпаги!» — отвесил церемонный поклон, подбоченясь, топнул ногой, широко отвел правую руку и пробасил: — К вашим услугам, синьор! Так они познакомились. Столь же весело и непринужденно пошла беседа за журнальным столиком, стоявшим в углу, под небольшой картинной галереей. Не дожидаясь гостей, они выпили по рюмке коньяка, и Екатерина Павловна стала рассказывать о своей послевоенной жизни, о муже, о сыне Косте, одержимом живописью, который считает, что делает самое необходимое человечеству. — Ты его увидишь сегодня, семейная гордость. Это все его работы, — и она кивнула в сторону картин. — Он художник? — оживился Миги. — Мне будет интересно познакомиться с ним. — Ты, кажется, никогда не увлекался живописью? — Но у меня много друзей в этом мире. И представь себе, уже здесь, в Москве, я познакомился с художником, работающим в очень своеобразной манере... — Своеобразие манеры — это весьма похвально, — с улыбкой заметил Василий Евгеньевич. — Важно только, чтобы мы, смертные неучи, могли уразуметь, что сей мастер желает сказать людям. Поняв, но не приняв «шпильку», Мигуэль продолжал допытываться: — Ваш сын тоже мастер, профессионал? — Да, мастер, только в другой области. Мосты строит. — Инженер? — Еще нет. Просто большой мастер своего дела. Был с нами в экспедиции, подружился с ребятами железнодорожной стройки. Вот и стал мостостроителем. Курсы окончил. Теперь академик в своем деле. Спасибо тому, кто вовремя талант обнаружил. — О, обнаружить талант в его колыбели — великое дело, — напыщенно произнес Мигуэль. — Ты прав, Миги. Помнишь, как я тебя уверяла, что буду хирургом? А стала геологом. Спасибо маме, убедила. Хирургия и впрямь не для меня. И еще наш учитель географии: «Ты будешь искателем подземных кладов, Катя». Говорил так, что не понять — в шутку или всерьез. Миги не забыл — Катя всегда любила блеснуть эрудицией. И сейчас она не преминула извлечь из своей памяти где-то вычитанное: на похоронах Мопассана Альфонс Доде признался: «Если бы этот нормандский крепыш в свое время попросил меня высказаться о его призвании, я ответил бы: «Не пиши». Но Миги интересовала не эрудиция Кати, а круг ее друзей из мира художников. И он умело повернул разговор: — Мостостроение не мешает Косте заниматься живописью? — Нет. Живопись — это его хобби. — Однако у него, вероятно, есть учителя? — У него много друзей-художников. Катя назвала несколько фамилий. Увы, Миги они не интересуют, ему нужны другие, из тех, кто «анти». И гость с трудом скрыл разочарование. А Катя с вечным родительским умилением продолжала рассказывать о достоинствах сынули, который отказался от путевки в Сочи и проводит отпуск дома с родителями, друзьями. Она, вероятно, долго бы говорила на излюбленную тему, если бы муж не остановил: — Катенька, ты не считаешь, что пора гостю позволить рассказать о себе. — Нет-нет, что вы, — запротестовал Мигуэль, — мне все это очень интересно. А о себе... Ну, что тебе, Катя, сказать? Он задумался, наморщив лоб, и повел неторопливый рассказ. Хозяева не могли не заметить, что гость, доселе удивительно гладкоречивый, теперь говорил нехотя, туманно и сбивчиво. Трудно было понять, кто его вызвал из Советского Союза. Намекал на какие-то связи, какие-то секретные задания отца, якобы нелегально жившего в горах Астурии, о поручениях некоего человека, живущего в Марселе, чье имя, по понятным причинам, называть нельзя. — Ты член коммунистической партии? — спросила Катя. — Формально нет, — ответил испанец. И поспешил добавить: — Наверху считают, что так нужно... Супруги Ковровы, хорошо знакомые с законами конспирации, незаметно переглянулись и не настаивали на продолжении разговора о прошлом. А что касается настоящего... Миги протянул свою визитную карточку, из которой явствовало, что дон Мигуэль Кастильо коммерсант, представляет какую-то латиноамериканскую фирму. — По каким делам пожаловали к нам? — поинтересовался Ковров. — Веду торговые переговоры с москвичами. Отличные партнеры. Через несколько дней подпишем взаимовыгодный контракт. — Бог ты мой, если бы тогда, в сорок пятом, мне кто-нибудь сказал, что Миги приедет в Москву заключать торговые контракты! Чудеса, да и только. — Да, чудеса, Катенька... — Испанец поспешил перевести беседу в другое русло: — А это разве не чудеса... Разве тогда, в сорок пятом, ты могла думать, что гостями Запада будет столько советских людей, коммерсантов, членов всяких делегаций, ученых, артистов, спортсменов, инженеров, студентов, участников различных симпозиумов. — Это же прекрасно, Миги. Значит, над нами светлеет небо, значит, торжествуют идеи разрядки и мирного сосуществования. — Обожаемая Катенька! Мне тоже хочется быть оптимистом. Но, увы, еще не все тучи рассеялись. Прогрессивные люди Запада, среди них есть и коммунисты, обеспокоены, встревожены, недоумевают... — А что, собственно, беспокоит их, по какому поводу недоумевают? Это подал голос Василий Евгеньевич, уловивший, с какого голоса поется песня. Миги это почувствовал и поначалу высказывался осторожно, обтекаемыми фразами, кстати и некстати напоминая, что не очень глубоко разбирается в политических диалогах. Но когда речь зашла о молодежи и Кастильо, рассыпаясь в комплиментах по ее адресу, заявил, что она очень симпатична людям Запада, что «она смотрит дальше старшего поколения, смело и дерзко восстает против догматических нравоучений старших», Василий Евгеньевич не преминул заметить: — О, вы, оказывается, не так уж, чтобы совсем не разбираетесь в политике. — Я же учился в Москве. И все, что касается советской молодежи, мне близко. — Да-да, конечно. Незабываемая пора юности. Я тоже самым решительным образом выступаю против навязчивых назиданий старших, далеко не всегда способных проникнуть в тайники юношеской души. А иной эти назидания: «Ах, молодежь нынче не та!» — выдает за образец коммунистического воспитания. Что делать! Юных влечет мир таинственных и порой далеко не безобидных дел. А им говорят: «Не смейте... Это разложение... Мы так не жили». И начинают палить по длинным волосам. Я толкую таким — судите не по прическе, а по тому, что под волосами, что в черепной коробке имеется. Ведь в этой коробке смелые и часто вполне зрелые идеи, как новую жизнь строить. Любого антикоммуниста, антисоветчика на обе лопатки положат. А мы к молодым с недоверием — ах, длинные волосы, ах, эти джинсы с заплатами, ах, дискотека, поп-музыка! Вот такой молодой человек, образованный и притом, подчеркну, идейно убежденный, нет-нет да и спросит — а не надо ли по-новому браться за решение той или иной проблемы? Признаем же и за длинноволосыми право ломать собственную голову и от нас того требовать. А вот и наследник пожаловал. Пришел Костя с товарищами, и за столом стало шумно, весело. Вспыхнули споры об увиденных на выставке картинах, о художниках. Некоторые из упомянутых имен вызвали особый интерес испанца. Прислушиваясь к спорам, Кастильо вспоминал беседу с одним из руководителей штаб-квартиры, снарядивших его в московский вояж. «А не считаете ли вы, — сказал тот, — что есть верный способ подорвать советское общество? Взрывать нужно не заводы, а тех, кому надлежит руководить ими — молодых технократов». И тут же подумал про Костю и его друзей: «Попробуй взорви их!» — О чем задумались, господин Кастильо? — поинтересовался хозяин. И не дожидаясь ответа, объявил: — Дискуссионный клуб закрывается! Пора и перекусить... — Да, да, — поддержала Катя, — а то пельмени и кулебяка остынут. Помнишь, Миги, как специально для тебя готовила мама? — Еще бы! В разгар застолья появился поначалу никем не замеченный сосед по даче, профессор Поляков. Полякова связывала давняя дружба с Ковровым. Оба они дальневосточники, учились в одной школе, дружили, ходили в походы, были заядлыми спортсменами, с завистью глядели на моряков с кораблей, хотя мечты уносили друзей совсем на другие орбиты. Поляков мечтал стать биологом, Ковров — физиком. Война надолго разлучила их, и вновь встретились они у входа в МГУ. Встретились, чтобы так же крепко дружить, как в довоенные годы. Мечты друзей сбылись. Ковров — крупный ученый, физик, Поляков — биолог, профессор, труды которого известны и за рубежами Советского Союза. Поляков, «застряв» в племени холостяков, частенько заглядывал к Ковровым. Ковровы настойчиво убеждали Полякова купить дачу по соседству с ними. — Для чего мне дача, — отбивался Поляков. — Нет, не уговорите. — Когда-нибудь ты все же женишься, станешь папой и тогда, брат, пожалеешь. Да, да, пожалеешь, что дачей не обзавелся. Милое это дело! Это был удар ниже пояса. Поляков тяжело переживал смерть родителей. И нет у Михаила Петровича ни жены, ни родных — вот только племянник Вася, сын любимого двоюродного брата. Ковровы знали все это, избегали разговора на эту тему. Но однажды они вновь заговорили о даче. Неожиданно для друзей, Поляков не возражал, согласился. Его прельстила возможность купить дачу по соседству с Ковровыми, знал он, что они помогут ему в этом хлопотливом деле. Профессор по праву доброго соседа и старого друга, которому всегда рады, тихонько вошел через веранду и был ошеломлен, узрев за столом хромоногого. Поздоровавшись за руку с хозяевами и прочими, испанцу намеренно отвесил почти оскорбительно вежливый поклон. Ему представили дона Кастильо, и Поляков с величайшим удивлением узнал, что его дружба с хозяйкой дома восходит к довоенным временам. Об этом было сказано лишь мельком, но обостренное чутье профессора помогло уловить суть. Был у него порыв рассказать все, что знал об отце и сыне Кастильо, но удержался. Не время и не место. Только процедил сквозь зубы: — Мы, кажется, встречались за рубежом, господин Кастильо? И при весьма необычных обстоятельствах. Уловив удивленный взгляд хозяйки дома, Миги понял, что отмалчиваться нельзя. — Как говорят в России, мир тесен. Представь себе, Катенька, что сравнительно недавно мы с отцом имели честь обедать с профессором Поляковым. Он приезжал тогда на симпозиум и, как писали газеты, выступал с интересным докладом. Обращаясь уже к Полякову, Кастильо стал восторженно говорить об отце, не преминув упомянуть, что тот удостоен Почетного знака участника Сопротивления. Михаил Петрович дал понять, что не имеет желания поддерживать эту тему. Хозяева почувствовали себя неловко, понимая, что эти двое, неожиданно встретившиеся в их доме, многое недосказали. За столом воцарилось напряженное молчание. Воспользовавшись паузой, Костя с приятелями отправился в сад, а хозяин дома объявил: — Друзья, у меня появилась прекрасная мысль, хотя возможно, что она только мне кажется такой. Не подняться ли из-за стола ради доброй порции кислорода? Не пойти ли прогуляться? Что скажете, дон Кастильо? — Мысль действительно прекрасная, но мне, как говорят у вас, пора и честь знать. Вон, кажется, и машина пришла. — А вы, дорогой соседушка? — Благодарствую, — профессор был бледен, — рад бы, да дела ждут. Я ведь только на минуту заглянул... Поляков, явно взволнованный, резко поднялся из-за стола и около стоявшего у дверей. испанца задержался, взгляды их встретились. Строгое лицо Михаила Петровича выражало презрение и боль. Вслед за профессором стал прощаться с хозяевами и Мигуэль Кастильо. — Благодарю за доставленное удовольствие, за чудесные пельмени, приятные беседы... Мы еще увидимся... Обязательно увидимся, Катенька...
«Пишу это письмо в состоянии тяжком, при мучительных болях в сердце, но не могу отойти от стола, не закончив своей исповеди. Может, это окажется действеннее валидола и горчичников...»Первые страницы Бутов просмотрел бегло — война, плен, каторжная работа на шахте в Лотарингии, побег, отряд маки, провокатор Кастильо, Аннет Бриссо, признание в любви. Прощание с отрядом, с Аннет. Возвращение. ...Все, кроме интимных лирических отступлений, Бутову уже известно. А дальше пошло такое, что потребовало очень внимательного чтения. Поляков рассказал о поездке во Францию в составе делегации ветеранов войны, встречах с товарищами по оружию, о Франсуа Лембере, с которым когда-то ходил в разведку. Они весело провели вечер, когда Франсуа приезжал в Москву и был у профессора в гостях.
«Мы пели русские и французские песни, вспоминали наши споры на политические темы с социалистом Лембером. И я напомнил, что Ленин тщательно изучал опыт Парижской коммуны и высоко ценил демократические и революционные традиции народа, давшего миру авторов «Марсельезы» и «Интернационала», Жана Жореса и Марселя Кашена. Напомнил, как Поль Вайян Кутюрье, Анри Барбюс, Ромен Роллан выступили на защиту Республики Советов, как родство наших культур осветили имена Льва Толстого и Бальзака, Тургенева и Гюго... Темпераментный Франсуа бурно аплодировал, в экстазе обнял и расцеловал меня: «Ты был великолепен, Мишель, когда разразился этим спичем! Я готов подписаться под каждым твоим словом». Я толком не понял, что привело Франсуа в Москву, то ли обычный вояж со специализированной туристской группой, то ли какие-то коммерческие дела издательства. И не допытывался. Скажете — непростительное легкомыслие? Возможно. Я и подумать не мог, что мои добрые чувства к Франции, к французскому народу, к французским товарищам по оружию кое-кто попытается использовать гнуснейшим образом. Только позже, из письма нашего общего знакомого Анри Дюмье я узнал, что Лембер приезжал в качестве корреспондента газетенки правого толка, какой — не помню. И тут я начал мучительно вспоминать все наши достаточно непринужденные беседы. И стало не по себе. Ведь Лембер все сказанное мною о трудностях внедрения результатов научных исследований в производство, об огорчениях ученого, порою отвлекающегося на выполнение функций, не входящих в его прямые обязанности, мог преподнести на вкус своего хозяина. Я мысленно прикидывал, что он мог написать о нас. А потом думал: не рано ли бью в набат? Что, собственно, произошло? Почему я должен приписывать Франсуа дурные человеческие качества? О своих подозрениях и опасениях я никуда не сообщил. Возможно, был не прав. Но хотелось верить людям. И в Лембере я точно не ошибся. Не знал, как он поведет себя дальше, но когда Франсуа приехал к нам во второй раз, я услышал горькую исповедь... Он признался, что не хотел при первой встрече распространяться о своей работе: «У нас так много пишут о русской супербдительности, что я решил отмолчаться. А сейчас не хочу тебя обманывать, Мишель, ты должен все узнать. Я рассказал шефу о нашей дружеской встрече, и он жестко предупредил меня: «Вы скоро снова поедете в Москву. Готовьтесь. Перед отъездом мы побеседуем с вами кое о чем». Шеф потребовал от Франсуа любым способом заполучить у меня интервью о «преследовании» интеллектуалов в нашей стране. «Я хорошо знаю тебя, — сказал мне Лембер, — и знаю, что есть у меня только один способ получить такое интервью — наплевать тебе в душу, продать свою совесть. Нет, старина, Франсуа на такую подлость не пойдет, хотя знает, что за такое правдолюбие его вышвырнут из газеты. А найти работу сейчас ой как трудно!» Я провожал Лембера, поехал с ним в Шереметьево. Он был грустен и еще раз затеял тот трудный разговор. «Ты веришь своему другу, Мишель?» — «Верю» — твердо ответил я. И еще он сказал: «До войны я помогал отцу, продавцу газет. Вероятно, придется вспомнить старое. Из редакции меня уволят». Да, Франсуа действительно вышвырнули на улицу. В последнем письме он писал, что и вправду вместе с отцом продает газеты, что скоро пришлет еще одно письмо, в котором сообщит нечто важное. Но не получал, не читал...»На этом исповедь заканчивалась. В подписи «Поляков» буквы рвались вверх, как крик души. ...Занимался хмурый, осенний день. В тумане две «Волги», Бутова и Коврова, неспешно пробивались к Москве. Из своей машины Бутов по телефону передал через дежурного по городу генералу Клементьеву заключение экспертизы: смерть Полякова наступила в результате острого сердечного приступа. Подъехали к трехэтажному домику старой постройки, затерявшемуся в глубине микрорайона с многоэтажными башнями. Ковров заметил: «Профессору предлагали квартиру в высотном доме на Котельнической набережной. Он отказался. Привык к своей, как говорил, мансарде». К входной двери вела узкая асфальтовая дорожка, застланная шуршавшим ковром разноцветных листьев. Квартиру им открыла старушка. Узнав о смерти Полякова, она долго по-крестьянски причитала, пока не обрела способность разговаривать. Вопросов ей не задавали, Бутов счел нужным сказать, кто он, что ему надобно, и попросил, если секретер закрыт, дать ему ключ. В секретере царил идеальный порядок. Бутов без труда обнаружил стопку писем и, зная французский, стал искать то, которое интересовало больше других. Оно лежало отдельно. Красивый надорванный конверт, из плотной бумаги с бледно-розовыми полосками по краям. Там, где обычно пишут обратный адрес, четко выведено: «Франсуа Лембер». Бутов облегченно вздохнул. Ему, контрразведчику, очень хотелось верить предсмертному письму Полякова, помочь мертвому свидетельствовать перед живыми: «Люди, я не лгал вам». Эти мысли приходили сами собой, хотя Виктор Павлович понимал, что чекисту непозволительно отдавать себя во власть эмоций. Да, письмо это подтвердило написанное Поляковым. Да, в нем есть и об обещании Франсуа в следующем письме сообщить нечто очень важное. Но придет ли следующее? И что, с чьих позиций считает он важным? Бутов оставил старушке свой телефон и предупредил: — Михаил Петрович ждал письмо. Если придет — немедленно звоните мне.
«Мне показали фотографии, — сообщал Лембер, — на которых я снят вместе с тобой, Мишель, Помнишь, тот веселый вечер. Как мы пели французские и русские песни, фотографировались, обещали писать друг другу и, если удастся, навещать... Не знаю, получится ли теперь?.. Я не мог понять, как эти дорогие мне снимки попали в чужие, да еще грязные руки. Я их бережно хранил. Вернувшись домой, бросился искать альбом. Фотографии лежали на месте. И тут вспомнил, что как-то раз ко мне в гости заявился Марсель Пуаро. Он тоже участник Сопротивления и даже имеет какие-то награды. Я рассказал ему о своей поездке в Москву, о встрече с тобой, показал фотографии. Пуаро сказал, что пишет книгу о Сопротивлении, о дружбе французов-маки с русскими, чехами, поляками, испанцами. И попросил разрешения переснять фотографии — «это будет чудесная иллюстрация к моей книге». Я дал их на два дня. Позднее в одном доме я случайно услышал разговор о Марселе Пуаро. О нем говорили нелестно, намекали на сомнительные источники доходов, какие-то нечистые связи. Кто-то обронил: «Его племянник Луи Бидо поехал корреспондентом в Москву. Дядюшка и это использует... Очень ловкий человек». Теперь этот Пуаро навсегда вычеркнут из списка моих знакомых. Но я не мог не отвергнуть домогательства тех, кто хотел купить совесть Лембера. Мне предложили приятную туристскую поездку в Россию с условием выполнить «пустяковые поручения» — это их слова. Я без труда догадался, о чем речь, и решительно отказался. Тогда стали запугивать: «Поговаривают, что вы, господин Лембер, клюнули на посулы русского ученого. Фотографии свидетельствуют против вас. Вас выгнали из газеты. Но это еще не все. Ждите продолжения, строптивый господин Лембер».Бутов еще раз перечитал исповедь, откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Хотелось хоть так, сидя, вздремнуть несколько минут, отключиться от всех треволнений минувших очень долгих суток. Но не пришлось. Позвонил Сухин, попросил принять для доклада.
«Герман. Родился в декабре 1941 года на территории СССР, оккупированной немцами. Внебрачный сын Захара Романовича Рубина, проживающего в Москве. Свидетельствует мать Германа, Елена Бухарцева, проживавшая в начале войны в Москве, по улице...»Это была курточка Луи Бидо. Он привез ее из Парижа. Ее в присутствии адвоката и нотариуса торжественно извлекли из сейфа господина Жана Бидо вместе с большим конвертом, на котором крупно выведено: «Вскрыть после моей смерти». В конверте два письма. В одном, адресованном Луи, — письмо «отца», объяснение в безудержной любви к приемному сыну и более чем лаконичное духовное завещание — «Ты русский. Люби Россию». В другом письме пространно излагались злоключения мальчика, волею судеб ставшего приемным сыном Жана Бидо, выходца из семьи бывшего офицера царской армии. Оба письма, переведенные на русский язык, лежат на столе вместе с несколькими фотоснимками — Захар Романович Рубин в Стамбуле, на Клязьминском водохранилище, в лаборатории, Гаграх и... в гробу. И еще одно письмо. Адресовано Рубину и пришло в день похорон профессора. Его Луи читал, перечитывал, не выпуская из рук, словно боялся, что потеряет или отберут. Оно пришло вместе с посланием, подписанным группой школьников-следопытов и учителем истории, бывшим фронтовиком. Их школа носит имя отважной разведчицы Елены Бухарцевой, похороненной на окраине районного центра. Следопыты давно уже разыскивали все, что касалось ее жизни, подвига и гибели. И лишь недавно, бывают же такие совпадения, удалось обнаружить архив партизанского отряда, задания которого выполняла подпольщица. В архиве оказалось неотправленное письмо Елены к мужу, написанное в последний день ее жизни. Письмо начиналось словами:
«Дорогой, любимый Захар...»Следопыты установили, что комиссар партизанского отряда, которому передали это письмо после гибели Елены, пытался узнать фамилию и адрес этого Захара, чтобы передать по назначению безадресное письмо — предсмертный крик светлой души. Но в военное лихолетье, да еще из партизанского края, это было невозможно. А позднее, когда партизанский отряд влился в регулярную часть Советской Армии, комиссар погиб. Архив остался нетронутым. И только много лет спустя к давно пожелтевшим листкам из ученической тетради впервые прикоснулись руки юных следопытов. Узнав девичью фамилию Елены, они разыскали где-то в Сибири ее брата — начальника геологической партии. Он смог сообщить немногое: «Сестра перед началом войны должна была снова выйти замуж — первый муж ее, Бухарцев, умер от сердечного заболевания. Человека, который должен был стать ее вторым мужем, звали Захар. Он учился в медицинском институте, там же, где Елена предполагала остаться в аспирантуре». Пошли запросы в институт. Учитель истории часть своего отпуска посвятил поездке в Москву на поиск тех, кто знал Елену Бухарцеву и ее друга, студента Захара. Нашелся только адрес. И снова запросы... Ответ на один из них принес имя, отчество, фамилию — Рубин Захар Романович... Следопыты многое узнали из жизни Елены Бухарцевой в пору фашистской оккупации. И только одна строка в страницах ее биографии той поры оставалась для них тайной: кто и за что убил Елену — Генриетту? Раскрыть эту тайну ребятам не удалось. И вот письмо в Москву, к Рубину.
«Вы не представляете, Захар Романович, как мы были счастливы, когда узнали, кому предназначено письмо, которое мы не могли читать без слез. Нам сообщили не только вашу фамилию, но и адрес... Посылаем письмо и фотокарточку вашего двухлетнего сына Германа. Хочется верить, что вы нашли его. Будем очень рады, если вместе с Германом приедете к нам в школу имени Елены Бухарцевой».Увы, трогательное приглашение запоздало... ...Луи прочел письмо школьников, письмо его матери к отцу и долго рассматривал себя двух лет от роду на пожелтевшем любительском снимке... Теперь уже можно с некоторыми подробностями поведать о горестной судьбе Елены Бухарцевой, о зигзагах жизни сына войны — Германа. Кое-что позже установит Бутов, после того, как Сергей Крымов на следующее утро по телефону скажет ему: «Вы меня как-то спрашивали — есть ли сын у Захара Романовича? Отвечаю — есть». А через час, сидя рядом с Бутовым, будет сбивчиво, но в деталях рассказывать, что узнал за последние дни. Бутов незамедлительно доложит Клементьеву и столь же незамедлительно начнется проверка, уточнение, поиск дополнительных сведений. И забегая вперед, мы спешим рассказать, как все было...
«Приезжай, обеспечу отдельной комнатой, ждем, целуем. Валя. Кирилл»Подруга с мужем, секретарем райкома партии, встретили более чем радушно. Елена все рассказала о себе, о Рубине, о будущем ребенке... — Завтра же поеду к Захару. Тут какое-то недоразумение. Он меня любит. Приезд Елены отметили как должно, после ужина подруги пошли прогуляться по берегу. Светлый вечер, благодатная тишина, покой навевали приятные воспоминания о славной студенческой поре. Память воскрешала веселые дни летних каникул, грибную лихорадку — подружки могли без устали искать в хвойнике крепконогие боровики или в густом березняке стройные подберезовики. И сейчас превратности жизни с замысловатыми коленцами начали рисоваться Елене уже в более розовом свете. А Валя, подстраиваясь к Елене, знатоку немецкого, успокаивала ее: «Все будет «Аллес гут». Ты не хмурься, Леночка! Мы еще увидим небо в алмазах». Увы, судьбе было угодно, чтобы они в ту светлую ночь увидели нежное июньское небо расчерченным огненными трассами, низвергающим на твердь земную смертоносный металл — городок стоял почти у самой границы. Началась война. И для Елены все прожитое и пережитое отодвинулось далеко-далеко, по ту сторону бытия. В доме она осталась одна — Кирилл и Валя ушли в подполье. Последним ушел Кирилл. Прощаясь, предупредил: «Немцы могут занять город уже сегодня к вечеру. Если и удастся задержать, то только до завтрашнего утра. О вашем приезде никто не знает. Вы не должны показываться на улице в течение нескольких дней. А потом... Вам скажут... Придет человек и спросит: «Как здоровье Германа?» Вы ответите: «Спасибо, здоров». Это будет наш человек, с ним можно говорить обо всем. Он и скажет, что делать». Кирилл обнял Елену, поцеловал и задержался у порога. — Простите, я так разговаривал, будто имею право командовать вами, и не спросил — как вы? Сможете? Готовы? Она перебила: — Готова. Командуйте. Он еще раз обнял ее и ушел в сторону озера. Немецкие танки загромыхали под окнами на рассвете следующего дня. Строго выполняя наказ, Елена даже не выглянула в окно. Все двери были заперты, окна зашторены, и со стороны дом выглядел покинутым. Но Елена понимала, что маскировка не спасет и не сегодня завтра в дом секретаря райкома нагрянут фашисты. В тревожном ожидании часы казались неделями. К счастью, гитлеровцы стремительно Проскочили через городок, оставив небольшую комендатуру — офицера и нескольких солдат, не сразу принявшихся устанавливать новый порядок. Шел четвертый день войны, когда под вечер кто-то осторожно постучал в окно. Прижавшись к стене, Елена сквозь щель в шторе старалась разглядеть человека на улице. Через несколько секунд он тихо спросил: — Как здоровье Германа? Бухарцева обрадованно вздрогнула и откликнулась: — Спасибо, здоров. Конопатая девчушка с русой косой единым духом выпалила все, что ей надлежало передать Елене Бухарцевой. В этом доме ей оставаться нельзя. Будут искать хозяев, не пощадят и гостью. Девушка передала паспорт на имя Генриетты Миллер и легенду — отец из немцев, крупный инженер, был арестован в 1937 году, больше она его не видела. Гостила у тети, жившей на границе с Латвией. Пробирались на восток, эшелон разбомбили. Тетя погибла, а Генриетта оказалась на территории, занятой немцами. Елена — Генриетта должна пробраться в соседний районный городок, где живет мать Вали, старая учительница. Та обо всем предупреждена: мифическая погибшая тетушка Генриетты и Евдокия Ильинична — родственницы. У нее Бухарцева и будет пока жить. Дальнейшие инструкции получит, пароль тот же. Прошло более года тяжкой жизни в оккупированном городке. Теперь их в доме уже трое — Елена — Генриетта, Евдокия Ильинична и горластый малыш Герман. Его нарекли так согласно паролю: «Как здоровье Германа?» Вскоре появился в доме четвертый жилец — обер-лейтенант Шульц. Он уходил утром, приходил вечером. Где бывал, что делал — они не знали. С бабушкой и молодой красивой мамой вел себя достаточно корректно, на удивление соседкам, уже познавшим повадки фашистских офицеров. По вечерам Шульц с Генриеттой вел литературные беседы по-немецки. Она блистала эрудицией, цитировала наизусть Гёте и Шиллера, рассказывала о богатой библиотеке отца, где было множество немецких книг. Ей казалось, что Шульц проверяет ее, и была рада, что вроде бы не оплошала. Во всяком случае, он как-то обронил, что, когда малыш окрепнет, пригласит Генриетту работать в городской управе. ...В тот жаркий летний день Елена пошла к реке стирать белье. У нее было тут любимое тихое безлюдное местечко на маленьком мыску. Тишина, только плеск торопливых вод. Пеленки были уже прополосканы, когда неподалеку от нее незаметно присела та самая веснушчатая девчушка и, глядя в сторону на залитое солнцем поле, блаженно вдыхая воздух, наполненный запахом трав, не поворачивая головы в сторону Елены, спросила: — Как здоровье Германа? Бухарцева, продолжая полоскать, обрадованно ответила: — Спасибо, здоров. — И сладив с сердцебиением, поинтересовалась: — А как Валя? Девчушка вскинула на Елену свои большие глаза, проглотила комок, подступающий к горлу, и хмуро, едва слышно, пролепетала: — Повесили... Ее арестовали на конспиративной квартире. Кирилл, командир партизанского отряда, пытался сласти жену, но — увы... Елена выслушала молча, не поднимаясь с колен и не вытирая слез. — Вы только маме ничего не говорите. Командир строго наказывал. Успеет наплакаться. — Хорошо, не скажу. А Кирилл как? — Дважды был ранен, но в строю остался. Просил узнать, как вы тут... И после небольшой паузы тихо сказала: — У командира большая просьба до вас. Раньше не хотели беспокоить — сынок-то крохотуля. Как ему без мамки... — Без мамки? — испуганно переспросила Елена. — Почему без мамки? — Сейчас объясню. В схватке с карателями погиб переводчик. Когда еще замену пришлют? А тут — оперативные документы захвачены из штаба фашистской дивизии. Срочно требуется перевести, чтобы немедленно передать на Большую землю. Вспомнили о вас, хотели на несколько дней взять в отряд. Но командир воспротивился: «Это же авантюра! Ей из отряда уже нельзя будет возвращаться в город». Вот и послали спросить: что, если вам принесут документы? Есть ли условия для тайной работы дома? Как Шульц? Елена отвечала не совсем уверенно: — Попытаюсь... Только... Ведь по части конспирации у меня никакого опыта. Разве что паспорт поможет... Меня вроде бы приняли за немку. Все обошлось наилучшим образом, и челночные операции отряд — город участились. Началось с перевода захваченных партизанами документов, а затем доследовали более сложные и опасные задания. Обер-лейтенант слов на ветер не бросал: Генриетту Миллер взяли на работу в городскую управу. Она получила доступ к важной информации. Этому в немалой степени способствовала опека Шульца. Правда, он переехал на другую квартиру, но оставался по-прежнему внимательным к фрау Миллер, иногда заглядывал к ней, но Елене казалось, что Шульца больше привлекал Герман, чем его мама. Прощаясь, он галантно раскланивался с обеими фрау и непременно напоминал Елене, что, если потребуется какая-то помощь ей или Герману, он всегда к ее услугам. «Фрау Генриетта, вероятно, хорошо знает, что мутер и киндер — святая святых для немца». В городской управе на нее обратил внимание агроном Павлищев, слывший сердцеедом. Под каким-то предлогом он заявился в дом и стал недвусмысленно намекать на свои возможности облагодетельствовать маму, сына, а заодно и старушку. Изысканностью манер сей господин не отличался и после первой рюмки — пришел во всеоружии: французский коньяк, закуски — попытался обнять фрау Миллер. Звонкая пощечина несколько охладила пыл. — Бог ты мой, необузданная плоть. Что с ней поделаешь? Вы уж простите, фрау, умоляю забыть о случившемся. Будем друзьями, просто друзьями, согласны? Елена попросила уйти. — Удаляюсь, — нараспев продекламировал Павлищев, подобно плохому герою-любовнику на сцене. — Удаляюсь с надеждой на милость и снисхождение. Через несколько дней он снова заявился. Выгнать Елена не решилась, тем более, что на сей раз Павлищев держал себя чинно, пристойно, соблюдая дистанцию: пил чай, вел умные разговоры, вспомнил почему-то «Овода», а с романа Войнич переключился на «Войну и мир» и многозначительно заметил, что покорить русский народ еще никогда и никому не удавалось. — И не удастся! — патетически воскликнул гость, в упор глядя на Елену. Она выдержала взгляд и никак не прокомментировала суждения агронома местной управы. Шло время, Павлищев зачастил к Генриетте Миллер. Он приносил Герману сласти, бабушке и маме сахар и масло, а соседкам обильную пищу для злословия. — Генриетта-то приворожила... Да и не осудишь, мужики-то нынче на вес золота. Приворожила... Никто не подозревал, что красивая молодая женщина, выдававшая себя за дочь расстрелянного, русскими крупного немецкого инженера, вела сложную и смертельно опасную игру. «Приворожила» она и Шульца и Павлищева одновременно. А Павлищев, желая как-то объяснить начальнику свои частые визиты к Генриетте Миллер, убеждал его: «Береженого бог бережет... Надо получше присмотреться, можно ли доверять?..» И Шульц одобрительно кивал: «Да, да, дополнительная проверка не помешает...» Елена выдержала это испытание. Шульц стал с еще большим доверием и симпатией относиться к «милой фрау Миллер». Игра шла своим чередом. Казалось, ничто не могло вызвать подозрения начальства. Тем не менее, тревога не покидала Елену, тревога за себя, за сына. И последние дни она жила в смутно-тревожном ожидании чего-то страшного. В тот день она поздно вернулась с работы и прилегла отдохнуть. Герман играл в саду, старушка возилась на кухне. Елена уснула. Ей казалось, что она проспала бог весть сколько, а прошло лишь десять минут. Она проснулась в холодном поту — ей приснился окровавленный, растерзанный фашистскими собаками Захар Рубин, бежавший из лагеря. Елена поднялась с постели обессиленная. Растревоженная память не отпускала образ любимого человека. И Бухарцева сделала то, что давно задумала, — написала письмо в надежде, что через связного партизанского отряда его удастся переслать на Большую землю брату, а тот найдет способ переправить в Москву на довоенный адрес Рубина. И будь что будет... Если жив — получит от нее весточку...
«Дорогой, любимый Захар...»Длинное, сумбурное письмо полно нежной любви и тревоги за него, за себя, за сына, о котором отец еще ничего не знает. В конце приписка:
«Хочу быть оптимисткой, но не могу не думать о том, что ждет каждого из нас на войне. Я ведь тоже на фронте, только невидимом. Высылаю вместе с этим письмом фотокарточку нашего сына, Германа, и вот эти строки, адресованные ему. Не удивляйся, не считай меня взбалмошной бабой. Если погибну я, а ты останешься в живых и судьба сведет тебя с Германом, пусть он прочтет строки, написанные любящей матерью, которой не страшно умереть, если она будет уверена, что сына ее ждут счастье, радость...»...Уже смеркалось, когда в лесу, в условленном месте и в условленный час, она встретилась со связной. Елена передала перевод нескольких фашистских документов, сообщила, что завтра утром из тюрьмы группу заключенных повезут в областной центр, и вручила конверт с письмом. — Попроси комиссара отправить как-нибудь на Большую землю. Ведь летают же связные самолеты. Очень нужно... — А адрес? Ты же адреса не написала! Елена ахнула — забыла второпях. Что делать? С собой ни карандаша, ни авторучки. Бежать домой и снова вернуться? Опасно. Скоро комендантский час, и вообще... Нельзя задерживаться и задерживать связную... — Так что же делать, тетя Лена? — Адрес я передам в следующий раз. А пока... Отдай комиссару как есть... Домой Елена не вернулась. Ее тело нашли в лесу, о чем и доложили комиссару. На место происшествия тотчас же примчался Шульц. Не надо было быть криминалистом, чтобы установить -- убита выстрелом из пистолета. Кто убил и за что — осталось тайной. Расследование еще продолжалось, а к Евдокии Ильиничне пришли от Шульца, чтобы забрать мальчика. Старушка кинулась было с кулаками: «Не отдам», но поняла — сопротивление бесполезно. На сборы дали три часа. Вещи малыша уместились в небольшом мешочке, на дно которого легла подаренная старушкой курточка умершего еще до войны внука. Елена сама смастерила потайной кармашек. Ее жизнь в оккупированном крае сложилась так, что в любой момент можно было ждать трагического конца. И Елена была ко всему готова. К потайному кармашку пришила белый лоскуток и на нем чернилами крупно вывела все самое необходимое, что людям надо знать о малыше. Бухарцева не боялась думать о том, о чем человек, пока он живет, задумываться не желает. Смерть! Она подстерегала ее сейчас на каждом шагу, каждый раз, когда шла на свидание со связной, когда являлся к ней пьяненький агроном. Но так хотелось верить, что недалек тот час, когда придет сюда советский солдат, и ее Герман, сын войны, попадет в заботливые руки родного отца. Этому, увы, не суждено было сбыться... Малыша забрали потому, что он приглянулся бездетному Шульцу, не раз попрекавшему супругу бесплодием. В нем сочетались строгая выучка служаки-офицера и свойственная иным немцам тривиальная сентиментальность. В мечтах ему виделся собственный домик с островерхой крышей. Фрау хозяйничает на кухне, а он с мальчишкой возится в ухоженном саду. Чем приглянулся именно Герман, сказать трудно. Возможно, что и арийской внешностью, Елене было легко выдавать себя за немку... Получив кратковременный отпуск, Шульц увез малыша в Германию. Однако фрау — в глубине души он ожидал этого — категорически отказалась усыновить мальчика, даже грозилась задушить. Бурные объяснения перемежались истериками, а тем временем пришла пора возвращаться к месту службы. И тут фрау неожиданно присмирела и объявила мужу, что так как волею господа они лишены счастья иметь детей, мальчик, видимо, послан им свыше. К тому же святой отец, у которого она исповедовалась, повелел — «Смирись!» Счастливый отец и муж, благодарный своей милой фрау, улетел, не подозревая, что дражайшая половина уже решила, как избавиться от ребенка. При первом удобном случае ее служанка, полунемка-полубельгийка, должна была отправить его к своей сестре, служившей экономкой в богатом доме. Ждали только ее согласия. Радостная для фрау весть с Запада пришла вместе со скорбной с Востока: Шульц убит под Варшавой. Вот так симпатичный мальчик со своими нехитрыми пожитками в бабушкином цветастом мешочке начал переходить из рук в руки: из Германии от служанки фрау Шульц — в Бельгию к экономке, от экономки — во Францию к бездетным супругам Бидо. В пору оккупации господину Жану Бидо пришлось несладко. Кто-то донес в гестапо, что в действительности он Иван Бидов, из русских. Дворянское происхождение в расчет не приняли, перевесила другая страница биографии. Отец Жана в пору русско-японской войны служил офицером во флоте. Накануне решающего боя на его корабле арестовали нескольких матросов, заподозренных в распространении крамолы. При дознании выяснилось, что офицеру Бидову была ведома сия неблагонадежность матросов, но он не счел нужным докладывать по начальству. Ему грозил военный суд. Но война распорядилась иначе: японцы захватили русский корабль. После перемирия офицер Бидов не вернулся в Россию: «В лучшем случае упекут на каторгу». Он плавал на японских, английских, французских торговых судах, а в 1907 году «отдал якорь» в Марселе: женился на красивой, богатой вдовушке, через год подарившей сына Жана. Впоследствии он стал банкиром.