Памяти И. В. Игнатьева
Ю. А. Эгерту
Боре Нерадову
Ел. Ш.
Ор. 13
Op. 14
Ор. 181
Op. 181
Ор. 181
Op. 201
…Для передачи в мир, около большого тернового куста, на границе рассудка.(Т. Гофман, Крейслериана),
Я, Алфавит. мои поэзы – буквы. И люди – мои буквы.(К. Олимпов).
– Благородный! – завизжал тогда отвратительный карлик, – поверь, лишь во мраке спасение! – и горбатый уродец влез в камин. Седая голова старца не поднялась от стола. Но вдруг в переплете окна свистнула стрела. Тяжелый вздох, и душа сира отлетела к престолу лазури. Так началось это злобное восстание, этот богомерзкий бунт, о котором с ужасом будут вспоминать потомки,– И проч., и проч. – … так заканчивалась газетная заметка, которую моей милости благоугодно было выбросить за окно. Серые буквы монотипа в сотый раз пережевывали: – NN – претенциозен, NN – ослохвост, NN – бездарен… еще что? Ничего особенного: опять все сначала: – NN – претен… Это было самое скучное занятие, которое можно было себе представить, – читать эти хилые вопли на непонятную для авторов их тему. Сперва меня это занимало; не серьезно, просто так: – чего же люди сердятся? Потом я понял, что это было их призвание, что их первый младенческий крик-был уже нечленоразделен, но в переводе гласил: – Какая неудачная погода! Однако я пытался бросить «глупости» и писать понятно. Но правая рука сама вычерчивала тени, сражение которых было столь же прекрасно и сложно, как «Лепантская Победа» Павла Веронезе. Безутомительно погружался я в этот синий и алмазный танец, покуда лопасти и глыбы эпистолярного сна не возвращали меня к действительности. Мне было дано привыкнуть к его скудным и жалким разнообразиям и им я предпочел хладное и безумное однообразие моего искусства. Я вошел во дворец двух родительных падежей: во дворец искусства искусства. Там мои обожженные падалью ноздри определенно услыхали перекрещивающиеся запахи, где возникал Плотин со свою формой формы. Но скоро удалось мне различить, что я ошибся – и что мне уже предстояло разбивать головой иную стену. Оглянувшись, я заметил, что и здесь (Дворец двух родительных падежей) все столь же косно, глыбно, одноповерхностно, трехызмерно, как и в том ридикюльном мире, который мне удалось позабыть. Стереометрия Давидова сидела здесь, как дама на перроне захолустной станции. Я поцеловал ее руку, желтую и жирную с бумагоподобной кожей – сердце мое повернулось от острого отвращения. Но день еще только заходил: утро серыми руками мазало голубые пятна на поношенном сюртучке мрака. В моем распоряжении было время, ибо никогда не следует разбивать голову ночью, если это можно сделать днем. Я вступил в разговор с рыхлой встречницей. – Здравствуйте, мадам! – сказал я несколько робко. Ее грязнокоричневые букли качнулись. Из уст ее дохнуло смрадом, и голос заскрипел с потрясающей точностью ритма визгов: – Здравствуйте, молодой человек. Наш разговор касался самых разнообразных предметов. Милая лэди Фрагранция, которую так любил барон Мюнхгаузен, – не могла бы быть столь очаровательно непостоянной. Моя собеседница, раздавливая каждое мое слово, как негодный гриб, своей прижатой к виску ушной раковиной, простиралась ко мне, словно спрут. Но в ней было то достоинство, что она не скрывала своего падения, говоря: «У меня, батюшка, муж в семьдесят осьмом контужен и слух потерял. Купила я ему рожок (тогда еще этих Ваших тонкостей не было), и – подумай – он еще злее стал. Тебе бы, – говорит, матушка, свиней пасти, а не штаб-капитаншей быть! Так и сказал: свиней пасти. И точно предсказал, потому что мы в том же году деревеньку продали. Человек военный был и сурьезный. Вы вот спросите: отчего у меня под глазом шрам? А это он меня в сердцах об шкатулку хватил… Да, тихо раньше жили. И горя меньше было. А теперь вот, – сахар-шестнадцать копеек…» Тут я наступил ей на ногу и, выслушав ее деревянный крик по этому поводу, вышел из этого грязного сарая. Но, вступив в зону и сферу так называемого «чистого воздуха» – и испытав глубокое презрение к этому текучему благосостоянию швейцарских отелей, я энергично повернул мой изукрашенный шрамами лоб к той эфирной, прозрачной, внесущей стене, цитадель которой была предметом моих вожделений. Здесь мне пришлось выдержать острый и значительно неприятный разговор с некоторым субъектом, внешность которого была до чрезвычайности неосновательна, движения глубоко релятивны и продуманны, голос размерен, натянуто краток – речь бесконечно многословна. Я сказал, увидев его: – «Ах, какая встреча!» Этим я хотел выразить мое глубочайшее уважение к нему… Но он сделал вид, указывавший, что он слишком многозначителен, чтобы понимать такие пустяки. Он начал говорить – это было так же весело, как чтение энциклопедии т-ва Гранат а livre ouvert. Он думал, он – более того – надеялся, на мою существенную культурность, даже, так сказать, эмпирическую практичность. Это рассуждение заняло около получаса общеустановленного земного времени. Стараясь попасть ему в тон, я указывал, отвечая, что читал в свое время то-то и то-то, не был даже чужд «Посредника», «Крестного календаря» и «Списка абонентов телефона города Або». Вообще, – уверял я его, – мне всегда казалось, что я мог понять то, что Его Прозрачности пожелается выразить. Он начал издалека. Букварь и «Первая книжка после азбуки» обрели бы в нем талантливого и упорного слушателя. Беспрестанно утверждаясь сразу на шестистах плоскостях, он околачивался парадоксами, бронировался несвежими цитатами из сатирических журналов истекшего десятилетия. Все, только что изложенное, он опровергал немедленно. Говоря: А есть Б, он вытягивал лицо. Потом, сделав паузу и скорбную мину, переживал секунду углубления, созерцания и покаяния. И это приводило его тотчас же к утверждению что: А не есть Б. Так он таскался по всей азбуке. Пробежавшись по ней раз восемь, он наткнулся на букву «О» и сказал с улыбкой, определенно требовавшей сочувствия: – Я, конечно, не говорю об альфе и омеге; но, думаю, было бы не слишком смело с моей стороны, указать на некоторое мое с ними родство… Я улыбнулся сколько только мог сочувственно и напомнил ему о прелестной истине, полагавшей, что два раза повторенное два дает в сумме четыре. Сияние истинного блаженства разлилось по его фигуре. Это керосино-калильное просветление восхитило его самого, и с усмешкой карбонария, поведал он мне, что это была затаенная его мысль. Ей он доверялся неограниченно. Тут он пустился в интимные разоблачения: «М-me N любила M-r М, но муж, – муж, знаете ли!., хотя, хотя – чего же Вы собственно хотите?..» Здесь я заметил, что он истощил свой запас тем. Свет свободно проходил через него. Его лицо стало вытягиваться, как у гостя, которого дома ждут обедать. Я отвернулся от него, – поднял высоко лоб и принялся за работу.(Koodstayl).
Воистину в метафорические сады входим мы.(С. Бобров)
(День).
(День).
(Тленность).
У О Ы Ё А Э Я Ю Е ИПо сверении полученной гаммы с хроматической музыкальной гаммой:
У О Ы Ё А Э Я Ю Е Иа-мажор. Приблизительно то же дает вычисление гласных из таблички Щерба 1. Разница происходит от способности повышения и понижения гласных ибо: Сравнивая гласные с тоновым интервалом, находим, что некоторые гласные произносятся разно, заполняя интервал своими переходами, что заставляет заключить о существовании гласных с полутоновыми переходами. (Уста, (пот), но, поцелуй, рыть, елка, рать, (effraier), этот, (alles), я, (nu), есьм, ель, небеса, Иса).
+У+О+Ы+Е+А+Э+Я+Ю+Е и т. д.[27]3. Согласные суть мелизмы гласных, что доказывает тихо пущенная фоно-пластинка. Пока еще не удалось точно установить их музыкальную функцию и поэтому различаем согласные по форшлагам и трелям. Пусть t обозначает, то небольшое количество времени, в которое произносится наименьшая согласная. По последнему исследованию слог имеет вполне определенную длину: 8 или 12 t. Длина t как показывает опыт колеблется между 1/72 сек. и 1/108 сек. Правила перехода согласных в индоевропейских языках подчиняется правилу перехода гласных. Повышение по арпеджии из д в т «пуд-пут». Из р в л у картавых; из б в г, к, «Бог – gott», «Ios – kuh», из к в х: «Kunt – kund». Перемещение гласной к-г: «kuh – go», выпадение з в с, л-ы после я, н-ы после ья, м в ы после э (у картавых). Б в п «дуб – дуп» и т. д. Удлинение из форшлага в вибрацию: Осип-Иосиф. О твердом (ъ) и мягком (ь) знаке писать не приходится: они были хорошо исследованы ранее. 4. Вследствие равенства гаммы гласных с обыкновенною музыкальною гаммою-правила гармонии и контрапункта действительны и в гамме гласных. (Примером послужит любое стихотворение). Гласная гамма произносится одним и тем же тоном голоса, а затем интервалит на интервал в n полутонов выше или ниже. Формула равенства гласной произнесенной разными голосами такова:
x1 = x2 + n.где x1 гласная x первого голоса, x2 гласная x второго голоса, n размер интервала. Стих, написанный по правилам контрапункта предполагаем назвать петой[28] (от слова петь). Выше были даны примеры влияния гласных на голос. В русских песнях: «Ноченька», «Во саду-ли в огороде…», «Ах вы сени…», в романсах и операх, где автор композовал для намеченных слов, видно влияние стиха, повышение или понижение мелодии стиха производится невольно вследствие октавного эквивалента гласных, часто гласные переносятся на интервал по арпеджии, что особенно заметно в песни «Во саду-ли в огороде…» В композиции со слов переложение подчиняется закону перехода гласных. Особенно-древние напевы показывают, что музыка родилась от гласных и согласных – гласных. Часто мелодия слов совпадает с мелодией напевах[29]. У музыканта после каждого, стиха зарождается напев, который и есть напев гласных. В композиции, под влиянием и что музыка есть подражание нашему слову. Подтверждение закона находим в творчестве композиторов.
Не пора ли уйти всякому, любящему искусство, в уединение кабинета, не пора ли художникам и исследователям в области эстетики признать себя в положении средневековых мучеников знания и творчества, дабы не быть возведенными на костер публичного позора. Официальная quasi эстетика их не услышит; развратная критика их или распнет, или растлит. (Способ растления: избиение писателя критикой, клевета, диффамация, литературный погром).В прекрасном, благородной памяти журнале «Весы», который имел смелость не пугаться рева и писка критиканской своры, г. Б. А. Садовским было сказано правдивое и искреннее слово о критике Ф. Белинском. До него слышали мы то же от В. Достоевского и Л. Толстого. Так же, как эти мыслители, относился к Белинскому и Евгений Баратынский. Во всех четырех отзывах этих ясны-негодование и презрение, направленное на Белинского. Очевидно в писаниях Белинского было что то, чего не мог вынести никто из людей, преданных поэзии. И поистине, ни у одного русского писателя этого элемента не было в большем количестве. Г. Ю. И. Айхенвальд с момента своего появления в литературе занял странную и несколько ложную позицию. Весьма трудолюбивый трудоспособный и одаренный человек, он, однако не нашел того стиля, который мог бы слить его с символистами, людьми, от которых он принял основы своего миросозерцания. И над г. Айхенвальдом в «Весах» посмеивались. Далее г. Айхенвальд, по непонятным причинам, ополчился против Валерия Брюсова, и таким образом вовсе порвал с символистами. Однако Андрей Белый в своей книге «Символизм» с ужасом перечислив гг. Стороженку, Венгерова, Иванова-Разумника, Овсяннико-Куликовского, Фриче, и др., писал: «как отдыхаешь после безпочвенного импрессионизма и откровенного варварства на художественных этюдах Айхенвальда»… («Символизм», стр. 599). От символистов московских и принял г. Айхенвальд свое отношение к Белинскому[30]. Когда появлялся его «Силуэт Белинского» всюду, как по урочному знаку, поднялись усердные вопли, ругательства, угрозы и пр. Удивительного в этом, конечно, ничего нет. Непристойное занятие, именуемое «историей литературы» ведет у нас линию свою от Белинского, и никому из рабов и апологетов этого непотребства не будет выгодно, если лучшая часть нашего общества, зажав нос, закричит гробокопателям этим: «Ступай вон!» и всем им придется заняться чем нибудь подходящим, но менее громконазванным, например – открыть частную сыскную контору. Г. Айхенвальд, прочитав всю ругань (в которой объединились все, без исключения, политические партии), забыл мудрую точку зрения, изложенную в поговорках – «критик лает-ветер носит», «на всякого доцента не наздравствуешься» – и попытался спорить с павианами 20-го числа, выпустил книгу «Спор о Белинском». Совершенно ясно, что, если критику и передергивателю в ответ на его хулиганства сказать: «Да, постойте вы, батюшка! вы подумайте только – что вы говорите!..» – он озлится еще более, и ругаться, и бить кулаком по столу будет громче и отчаянней. То же случилось и с Айхенвальдом. И видно место в этой гнусной травле заняла московская газета «Русския Ведомости». Сперва она напечатала туманное брюзжанье г. Сакулина, прославленного «доктора русской словесности», выстроившего на могиле кн. Одоевского киоск для распродажи по дешевым ценам залежавшегося либерализма, и в № 142 уже вовсе непристойную статью г. Иванова-Разумника. Этот господин, очевидно специализовавшийся на том, что Андрей Белый назвал «литературным погромом» – просто ругается. Несчастный никогда не слыхал, например, что на процессах ведьм были «адвокаты дьявола» и перевертывает это речение в простое ругательство, по славной привычке наших газетчиков. В общежитии такая «игра слов» называется «дамской логикой», когда она искрения, и несколько хуже, если она нарочита… С самого начала статья врывается в тон облыганья, инсинуации. Журнал «София», в лице г. Грифцова, заступился за Айхенвальда… – значит надобно «Софию» смешать с грязью, и г. Иванов-Разумник совершенно ни к селу, ни к городу (с точки зрения смысла, конечно, а не клеветничества) сообщает, что он не отвечает за то, что таких же статей нет в «Земщине», «Голосе Руси» и т. п. изданиях. Курбет красоты редкостной. Литературный громила кричит: «Держи вора!» – о, всем известно зачем это кричат в иных случаях. Ни один порядочный, уважающий себя литератор не осмелился бы писать так про «Софию». Г. Некрасов, ее издатель, и г. Муратов, ее редактор, до сих пор ничего нам, кроме хорошего, не принесли – и г. Иванов-Разумник, конечно, это очень хорошо знает. Г. Грифов также человек и культурный, и даровитый, его реферат о Константине Леонтьеве, читанный в 1913 году в Религиозно-Философском о-ве и вслед за тем, напечатанный в «Русской Мысли», это ясно доказал. И от Религиозно-Философского о-ва, и от «Русской Мысли» до «Земщины» дистанция почтенного размера. И это известно г. Иванову-Разумнику, и все же он считает возможным втирать очки читателям. – Далее он выуживает из старых «Весов» (1908 г., № 4) из статьи Брюсова «Проэкт всеобщего примирения»[31] пару, насмешек над Айхенвальдом, не указывая источника. Затем он уверяет всех, что Айхенвальд в «Речи» расхвалил стихи «с ошибками против ритмики и просодии». Этот рекорд бесстыдства заканчивает статью. Г. Иванову-Разумнику должно быть известно, что против ритмики погрешить нельзя, ибо ритм не задан поэту, а дан им самим, если же он и этого не знает, то лучше бы ему заняться каким нибудь другим делом, вместо литературы. Никаких, конечно, ошибок против просодии[32] в цитованных Айхенвальдом стихах нет, они примерещились лишь г. Иванову-Разумнику, не умеющему, очевидно, отличить, ямба от хорея, если же он может это отличие заметить, – мы, следовательно, вновь стоим перед самым наглым облыганием своего противника. Вся статья г. Иванова-Разумника написана таким образом. Она слишком длинна, чтобы ее разбирать всю, и надеешься, что приведенных примеров достаточно. Вот в лапы каких мастеров попал г. Айхенвальд. Искренно желаем ему перетерпеть эту отвратительную травлю. И он, и мы хорошо знаем, что теперешнее положение дела продолжаться не может: и через десять лет-слушайте, о, слушайте же, Разумники, Сакулины – все историки литературы будут чистильщиками наших сапог. Иначе быть не может, иначе и не бывает. Не вы ли визжали над символистами? и не вы ли на авторитет их теперь ссылаетесь?![33]. Два слова «Русским Ведомостям»: почему если некий администратор на основании передержки высылает еврея в Нарымский край – это позорно, и постыдно – и «сдерите с нас шкуру, а мы не замолчим» и все прочее? – и почему, если неуч либерал публично шельмует и обижает порядочных людей – это так и нужно, и очень хорошо? – Почему, если полицейская облава свела с ума мальчика – это черт знает что, «да где же справедливость и гуманность?» и так далее; и почему – если вы хотите вогнать вашей травлей человека в санаторий и посадить его на глицерофосфаты – это гражданский долг и прочее? – Вот здесь то и вспоминается прекрасное изречение одного из вожаков символической школы: «Все, что печатается в газетах, как правых, так и левых, – есть заведомая ложь». Честь имеем кланяться. Ц.ф.Г.(Андрей Белый. «Символизм», стр. 238).
1. –_ |_ _ – и: 2. –_ _ | _ –так как квартальная стопа есть две объединенные стопы, из коих одна несет усложненный трибрахоид альфного или бетного вида, –
_ _ – |_ _ * | * _ – |_ _ – =_ _ – |_ _ _ – |_ _ –Квинтоль же может иметь цезуру только одного вида «c», ибо квинтольная стопа есть две объединенных стопы, из коих одна несет простой трибрахоид:
_ _ – |_ _ * | _ _ – |_ _ – =_ _ – |_ _ _ _ – |_ _ –Усложнять же и без того сложную схему нашу указанием того – «b» или «c» квартоль, вероятно, не требовалось. Г. Томашевский далее пеняет нам на то, что по нашему методу один и тот же ритм можно записать двояко в некоторых случаях и утверждает, что мы сказали сами на стр. 10 и 30. Но на стр. 10 мы говорим что:
(1)_ _ –_ _ *_ _ – = (2)_ _ –_ _ _ _ –но это равенство мы утверждаем, как равенство абстрактное; то есть говорим, что вырванные из двух стихотворений две такие строки будут равенствовать друг другу – но с другой стороны (а в этом то и заключается существо дела) такая строка в трехстопном стихотворении будет иметь первый вид, а в двустопном – второй. – То же самое нужно сказать об установленном нами на стр. 30 равенстве:
«– abt –» = «–»Далее идут уже упреки менее существенные, в порядке жестикуляции. Упрекает нас г. Томашевский в «кружковщине», которая заставляет нас отыскивать в стихе «какие то крыши и корзины». Недоумеваем – почему какие то? У Андрея Белого изъяснено – что есть «корзина» и что есть «крыша». Если же г. Томашевскому не нравятся сами по себе эти слова в приложении к стиху… мы потрясаемся недоумением: ведь так мы, пожалуй, дождемся возражений анатомов-эстетов по поводу называния таких то костей «тазовыми», или астрономов-эстетов по поводу «Псов». Но так как, вероятно, и сам г. Томашевский, впадая в столь монументальный тон по поводу терминологии Белого, отлично знал, что пишет самые явственные пустяки, то об этом дале говорит не стоит. С. Б.