Вс. Воеводин, Евг. Рысс.
«… обыкновенные человеческие свойства приняли характер возвышенный».Бальзак.
Рыбацкий бот типа «Касатка» — это деревянное судно — шагов двадцать от кормы до носа и четыре шага в поперечнике. Оно управляется двадцатипятисильным мотором, на нем есть мачта с двумя парусами: «штафок» — малый и «трессель» — большой. Если на море ветер силой в восемь баллов, ботам уже не разрешается промышлять. Им также не позволено отходить от берега дальше чем на десять миль.Александр Андреевич Кононов ходил на промысел матросом. Произошло это потому, что по новым порядкам водить в море рыбацкие боты разрешается только тем рыбакам, которые прошли специальные курсы судовождения, вкратце изучили навигацию, метеорологию, умеют определить местонахождение судна по высоте звезд и проложить курс по карте, скажем, от Кильдина на Колгуев. Кононов рыбачил сорок седьмой год. Он знал, у каких берегов в какое время ходит рыба, как ведут себя птицы перед погодой, какие облака к ветру, какие — к затишью. Для того, чтобы сызнова переучиваться морскому делу, он считал себя слишком старым. И вот, несмотря на весь свой морской рыбацкий опыт, Александр Андреевич ходил промышлять всего-навсего старшим матросом, а капитаном на его боте был двадцатилетний парень, сын кононовского соседа по становищу. Утром двадцать четвертого апреля «Краб» рано вышел на промысел. Утро было солнечное. За наволоком, по-весеннему голубое и тихое, лежало море. Часу в седьмом утра с берега потянул было ветерок, и они подняли оба паруса, чтобы поскорее выбежать из губы. Но паруса вскоре обвисли, и только пологая зыбь — след бегущего бота — колыхала в губе отражения береговых гор. Милях в двух от губы, в открытом море, метали сети на треску. Капитан посоветовался с Кононовым, где им лучше стать, но Кононов смотрел не на воду, а на небо. Невидимые из губы, по всему горизонту вставали с востока высокие перистые облака. Это означало ветер. Кононов посоветовал капитану сетей не выметывать, а заходить обратно в губу, потому что облака — дело верное. Даже не взглянув на барометр в капитанской рубке, старик сказал, что с моря нужно уходить и чем скорее, тем лучше. И вот, пока они спорили с капитаном — метать сети или не метать, налетел шквал. Солнце затмилось, и поднялась такая пурга, что с кормы на нос не стало видно человека. Спор их был окончен. Мимо «Краба» в снежной мгле пронеслись две черные тени. Это боты «Форель» и «Бесстрашный» полным ходом убегали с моря под защиту береговых скал. — Назад! — крикнул Кононов, как будто бы там, на ботах, могли его услышать. — Ах, что они делают! Капитан, как только шквал подхватил судно, убежал в рубку. Цепляясь за снасти, Кононов кинулся за ним. Парень всем телом налег на штурвал, он поворачивал бот бортом к ветру, он тоже хотел убежать в губу, рассчитывая там укрыться от урагана. — Побойся! — крикнул Кононов. — Опрокинемся, или вынесет на камни. Он вырвал штурвал из рук ополоумевшего капитана и стал разворачивать бот обратно по ветру. Он не рассуждал в эту минуту, как ему поступить, чтобы спасти бот от гибели. Как человек, который, падая, бессознательно выбрасывает руки перед собой, так и старик, не размышляя, одним рывком повернул бот прочь от берега. Вся его привычка к морю, всё его существо подсказывало ему это мгновенное решение бежать по ветру, по волне в снег, в бурю, но только не туда, где береговые скалы и камни, скрытые под водой, с одного удара могут разнести в щепки их легкое суденышко. Капитан стоял в рубке в одних калошах на босую ногу (утром было жарко). — Я пойду, — чуть слышно сказал он, — в каюту надеть сапоги. Шатаясь, он спустился по лесенке в трюм и повалился ничком на койку. Кононов стал за руль. Он велел мотористу Крептюкову прибавить ходу. Моторист выскочил из люка, крича, что ходу больше нет. — Повороти, Кононов! — просил он, — Куда же я поворочу? — ответил Кононов. — Смотри глазами, что делается. Уж лучше убежим в море. Крептюков посмотрел в сторону берегов. Снежная стена поднималась сразу за бортом. Зыбь ещё была не такая страшная, но, судя по тому, с какой силой гнал ветер эту снежную лавину, как яростно он срывал с волны и вместе со снегом уносил прочь её белые гребни, нечего было думать о том, чтобы «ложиться в корыто», то есть идти бортом к ветру. С каждым ударом под корму волна всё выше и выше взметывалась над бортами. Сети, растянутые на палубе позади капитанской рубки, уже смыло за борт. — Ну, — сказал Крептюков, — пожалуй, в море не хуже. Кононов намертво закрепил руль по ветру. Он боялся подумать о тех, кто, испугавшись первого шквала, полным ходом побежал в губу. В завываниях ветра в снастях ему чудились стоны и крики о помощи захлебывающихся на волне людей. Треск деревянной обшивки под ударами волн напоминал короткий треск судна, со страшной силой брошенного на камни. Кононов сам тонул трижды и не раз видел смерть на воде. Сам он её не боялся, не мог просто представить себе, как это он, Кононов, живой человек, вдруг захлебнется, потеряет сознание и пойдет ко дну в черные, холодные морские глубины. Но, когда он думал о других, ему становилось страшно. Что-то ударило в стенку капитанской рубки и расщепило её сверху донизу. Снег и соленая пена хлестнули Кононова по лицу. «Конец, — подумал старик. — Нет, не может быть, что конец. Уж больно скоро». Он выглянул в трещину. Маленькую шлюпку, которую боты водят за собой на привязи, стоймя закинуло волной на палубу, и это её окованное железом днище проломило рубку. Тотчас же через палубу перекатилась другая волна, и шлюпка исчезла за бортом. Мокрый с головы до пят, Крептюков высунул голову из люка: — Ну что, Кононов, гибнем? — Не знаю пока, — ответил Кононов. Он велел Крептюкову забить люк брезентом, чтобы вода не натекла в машинное, и пойти проведать капитана. Если человек ещё не совсем потерял голову, пусть немедленно выходит наверх. Привязавшись, по совету Кононова, к мачте, Крептюков забил люк, потом полез в каюту. Капитан лежал на койке ничком. Крептюков потянул его за плечо, но он выругался, сказал, что сапоги куда-то задевались, а босой он на палубу не пойдет, и вдруг заплакал. — Делайте, что хотите, — сказал он. — Всё равно погибать. — Вот дурак, — удивился Крептюков. — Ведь за твои курсы колхоз деньги платил. Двести сорок рублей заплачено за нас обоих. Он вылез в рубку и, силясь перекричать ветер, долго объяснял Кононову, что этого дела он так не оставит, что капитана они исключат за трусость из комсомола и пусть он вообще убирается к чорту из становища. Кононов принял руль в одиннадцатом часу утра и не оставлял его до ночи. Ураган гнал судно на запад, потом на северо-запад, в норвежские воды. «Хоть бы ещё сменился ветер, — рассчитывал Кононов, — донесло бы хоть до Шпицбергена, до кромки льдов, там суда есть, ледоколы и зверобои, соймут с бота». Никогда не видел шестидесятилетний рыбак волн такой чудовищной высоты. Снег заметал палубу, свернутые паруса, рубку, в которой уже не хватало одной стенки. Снег заливало водой, и он замерзал, одевая бот толстой ледяной коркой. Когда судно валило на борт, всё труднее и труднее ему было выпрямиться, так оно отяжелело ото льда. И всё-таки Кононов намертво закрепил руль по ветру и уводил бот в открытое море. Очень скоро из люка опять выскочил Крептюков, крича, что в трюме показалась вода. Он с одним матросом кинулся было к помпе, но, когда стали откачивать, отказала помпа. — Сыщите капитанские сапоги, — крикнул Кононов, — и срежьте кожу с голенищ. Не жалейте вещь — люди важнее. Крептюков полез в каюту, сыскал под койкой капитанские сапоги, срезал с них кожу и починил помпу. Всю ночь он боролся с водой, а Кононов стоял в рубке и думал о том, что если прокинет снег и прояснится небо, то всё равно положение их совсем не завидное. Как он сумеет узнать, куда занесло их ветром. Ветер склонялся к югу, берега были далеко, впереди на сотни миль лежало не известное рыбакам море. Он не знал мореходных карт и не мог рассчитывать на свою память. Ночь подходила к концу. Он да моторист Крептюков, только они двое были на палубе. Команда — молодые, ещё не, привычные к морю ребята — не вылезала из трюма. — Двадцать раз ураган, — сказал Крептюков, глядя, как зеленая гора, колеблясь и пенясь, вырастает над верхушкой мачты. — Но не бывает так, чтобы в порту не знали заранее. — Выберемся — найдем концы, — ответил Кононов. Он вспомнил свой вчерашний разговор с Антониной Евстахиевной. Он отчетливо представлял её себе, видел, как сейчас она сидит у себя в кухне, сидит и смотрит в окошко. Ясно, что в становище их уже не ждут. «Будет тебе испытывать стихию», — ругалась ночью старуха. «Нет, старое ты чудо, — ответил он ей тогда, — стихия — не опасная, — опасен злой человек». Он повторил Крептюкову: — Выберемся — найдем концы. К утру прояснело. Волна стала повальной, пологой, и далеко, за десяток миль к югу, они увидели гористый берег, освещенный холодным солнцем. Как далеко унес их от становища ураган, что это был за берег, своя это была страна или чужая, Кононов не знал. Но теперь, если даже волна понесет их к берегу, им уже не грозит опасность разбиться о камни. Раз прокинуло снег, раз видимость стала хорошей, заход даже в незнакомую губу уже не представлял такого риска. Кононов передал Крептюкову руль, а сам спустился в трюм проведать команду. Они сидели в потемках — три приунывших матроса. Кононов принес из рубки фонарь, завернутый в рокон, чтоб ветром не задуло огонек, и матросы, когда осветилась их тесная каютка, с удивлением подняли головы. Зачем старику понадобился свет? Не всё ли равно, как ждать конца. — Надо бы оживиться, ребята, — сказал старик. Матросы вздохнули. — Как будем оживляться, Кононов? — Первым делом, — сказал Кононов, — вскипятить чайку и согреться. Вскипятили чай, но пили и закусывали молча, — какая уж тут еда, когда с минуты на минуту жди, что сам пойдешь к рыбам. Посасывая кусок сахара, Кононов предложил поднять штафок, малый парус, и под одним парусом попробовать подойти к берегу. Зыбь хоть ещё велика, но пологая, и вокруг видать хорошо. «Попробуй», — сказал кто-то из матросов. Остальные молчали. Испуг у них сменился равнодушием, они не тряслись со страху, как их трусишка капитан, но просто устали думать о смерти, ждали её сложа руки. Кононов с двумя матросами поднялся на палубу, поставил парус. Тотчас же бот зарылся носом в волну, а прус, сорванный с мачты, птицей упорхнул за борт. Под холодными лучами утреннего солнца черное, изрытое ветром море выглядело страшно. Матросы вернулись в трюм. Кононов решил до поры оставить их в покое и спасать судно вдвоем с Крептюковым. На этого парня можно было положиться. Опять налетел снег, в промежутке между снежными зарядами к западу от курса показался какой-то скалистый островок, и снова всё затянуло снегом. Когда прояснилось, островка уже не было видно, только крутая линия берегов тянулась в нескольких милях к западу. Кононов решил искать захода в губу. В восьмом часу утра Крептюков, стоявший рядом с ним в рубке, вдруг вцепился ему в плечо и указал пальцем куда-то за борт по курсу судна. — Гляди, — сказал он, бледнея. — Или мне мерещится? Со всех сторон бежали огромные рыхлые водяные холмы, падали, вздувались выше мачты, застилая солнце. Над ними голубело небо, и ничего не было видно вокруг — ни дымка, ни паруса, точно одни они остались в живых на всем морском просторе, шестеро рыбаков, унесенных ветром. Вдруг в нескольких десятках метров от судна что-то вскинулось на гребне волны и пропало. — Человек? — ахнул Кононов. Минуту, не больше, они молчали. Потом Крептюков выскочил из рубки, заорал в трюм: «Все наверх, человек в море!» — и кинулся в машинное. Мотор замолчал, один за другим матросы выскочили на палубу. Они привязывались к мачте, а бот валился бортом на волну: это Кононов заводил его бортом к ветру, бортом к тому, кто кричал им о помощи в нескольких метрах от судна. Они не могли расслышать его крик, только видели его искаженное лицо, видели, как он напрягался всем телом, точно хотел выпрыгнуть из волны. Три пары рук схватили его за ворот, за пояс, за волосы. Матросов накрыло волной, но они были привязаны к мачте и, сбитые с ног, оглушенные падением, не отпустили того, кто, уцепившись за них мертвой хваткой, теперь без сознания лежал на палубе. Грудью навалившись на штурвал, Кононов выпрямил судно. Волна, обрушившаяся на палубу, больно ударила его о стенку рубки, но он не думал о боли, он думал одно: бот выстоял, человек спасен. — В трюм — и разотрите его. Он обмерз! — крикнул Кононов. Спасенный, молодой парень, совсем мальчишка, лежал, закрыв глаза. Всё лицо его было залито кровью. Он рассек себе голову, когда его тащили на борт. Подмышками у него был спасательный пояс, одна нога в сапоге, другая босая, Он обессилел раньше, чем успел разуть обе ноги. Крептюков выскочил из люка, спросил, кого выловили. Кононов велел ему стать на руль, а сам опять спустился в помещение команды. Матросы уже не сидела, угрюмо уставившись в темноту. Спасенного уложили на койку, двое матросов растирали его иссиня-бледное тело, третий чистым полотенцем бинтовал до кости рассеченный лоб. Кононова встретили весело, — жив, только обмерз чуточку. О том, что самих-то их продолжает швырять вверх-вниз, что десять минут назад сами-то они едва не перевернулись вверх килем, — никто и не думал. Раз они сами спасли человека, значит, рано ещё собираться на тот свет. Это не был сознательный вывод, но каждый матрос, только что угрюмо сидевший в потемках, теперь суетился, хлопотал и чувствовал именно так. Всё безразличие их, всю мрачность как ветром сдуло. Кононов потрогал веки неподвижно лежавшего парня. На вид ему было не больше двадцати лет. Его матросская одежда висела на крючке, старик тщательно вывернул и осмотрел карманы. Мореходная книжка промокла насквозь, страницы слиплись, чернила расплылись. Водя пальцем по буквам, старик прочитал: «Слюсарев, «РТ 89». — На нём аварийный пояс, — сказал он, глядя на белое, безжизненное тело матроса с запавшими, как у мертвеца, глазами. — Стало быть, его не просто смыло за борт. Они готовились к тому, что всем им придется поплавать. Надо полагать, остальным повезло меньше. Матрос с погибшего тральщика тихонько застонал и приоткрыл глаза. Некоторое время он удивленно смотрел на ветровой фонарь, который метался и прыгал под низким потолком каюты, потом снова потерял сознание.Из газетного очерка.
Дорогой товарищ Слюсарев! Мы запросили больницу о твоём здоровье и узнали, что ты уже выписался. Меня интересует, что ты думаешь делать дальше. Мы все, то есть вся команда «РТ 89», благополучно выбравшись на берег, отдохнули две шестидневки в Доме моряка, а потом всей командой пошли на «Беломоре» в очередной рейс. «Беломор» — тоже новенькое судно, только что спущенное со стапелей. Но за него мы спокойны: строили его на ленинградских верфях. Так вот, товарищ Слюсарев, не сомневаюсь, что тебе ещё охота поплавать, невзирая на то, что в первый же свой рейс ты попал в такой серьезный переплет. Хорошего моряка это не испортит. Такие случаи ему только на пользу. Так вот, если ты хочешь плавать, я ничего не имею против того, чтобы опять зачислить тебя в свою команду. Думаю, что и ты ничего не имеешь против того, чтобы поплавать в прежней компании. У нас было время хорошо узнать друг друга. Повторяю, вся наша команда, от помполита до засольщика, перешла на новое судно, так как расставаться никто не захотел. Сегодня уходим в очередной рейс, в конце июня вернемся в порт. К этому времени либо являйся на борт, либо напиши. Жму руку.Внизу была приписка карандашом:Капитан РТ «Беломор» Н. Студенцов
Слюсарев! Приглашение капитана всячески поддерживаю, со своей стороны могу сказать, что здорово был бы рад опять увидеть тебя на судне. Знаю, что и ребята наши были бы рады. Рядом со мной сейчас стоят твой бывший сосед по каюте Свистунов, наш всеми уважаемый засольщик Тюлин и товарищ под названием Полтора Семена. Тюлин вставил себе белоснежные, как у молодой девушки, зубы и, когда над ним шутят, посылает всех к чорту, а не к цорту. Они тебе кланяются и просят передать, что если твой насморк затягивается, то самое для него полезное дело — это свежий морской ветерок.Я перечел это письмо три раза подряд. Я отчетливо представлял себе всё: Студенцова, который пишет мне, своему матросу; как всегда, деловитый и немного нахмуренный, Овчаренко и трех матросов, которые хохочут над моим «насморком», отлично понимая, что этот «насморк» чуть было не отправил меня на тот свет. Но раз всё прошло благополучно, то как же можно не пошутить? Без этого не проживешь. Я головой готов был поручиться, что, запечатав это письмо, они ещё задним числом потешались над моей нерасторопностью, вспоминали, как я без толку носился по палубе в мою первую вахту, как, привязанный к мачте, подавал им рыбу и путал треску с камбалой. И всё-таки все, все они, капитан, помполит, матросы, снова звали меня на судно! «У нас было время хорошо узнать друг друга», — писал капитан. Да, я их хорошо узнал за этот месяц наших скитаний по морю. Веселые, здоровые, честные люди — вот что я узнал о них. Много хорошего услышал и я о себе в ту ночь на полузатонувшем судне, и, стало быть, я в самом деле пришелся им по вкусу, если они снова зовут меня «поплавать в прежней компании». Меня распирала гордость. Кононова не было дома, я пошел в кухню и от слова до слова: прочел письмо Антонине Евстахиевне. Нельзя было не похвастать таким письмом. — Раз помнят, — значит, заслужил, — сказала Антонина Евстахиевна. Я совсем развеселился, сел к столу, попросил у неё бумаги, чтобы сейчас же, немедленно ответить им всем, сказать, что так и так, дорогие мои, дело не требует объяснений. Готовьте мне койку недельки через две. Я не написал ни строчки. Мне пришла в голову мысль: а что, если я ещё не окрепну через две недели, пойду в рейс и буду только обузой для команды? Рыболовный траулер не санаторий для выздоравливающих, в плавании нужны рабочие люди. И ещё я подумал о том, — и эта вторая мысль была куда страшнее, — что, если я испорчен морем? Я слыхал, что у людей, которые однажды тонули, страх воды очень часто остается на всю жизнь. Что, если нечто подобное случилось со мной? Тогда — дело конченое, я больше не гожусь в моряки. Отвечать Студенцову согласием, не зная, что я теперь годен, я не имел права. Потом со стыда сгоришь. Я решил попросить Кононова взять меня с собой на промысел. Выйти в море на маленьком ботике, да ещё в зыбь — это будет достаточная проверка. В кононовской команде я уже перезнакомился со всеми ребятами. Я не говорю о том случае, когда они вытащили меня на борт, об этом я просто ничего не помнил. Я познакомился с ними, когда стал гулять по становищу — сначала с палочкой, потом без палочки, но всё ещё пошатываясь от слабости. Один раз, гуляя, забрел на брюгу, где они готовили к выходу свой бот и сами меня окликнули. После этого я чуть ли не каждый день стал приходить к ним на судно, сидел в кубрике, помогал мыть палубу, шкерил рыбу. Больше всего мне нравился их моторист Крептюков, — парень нянчился со своим мотором, как девчонка с куклой. Стоило мне однажды ткнуть пальцем в какой-то цилиндр и спросить: «Что это?» — и он тут же пустился в объяснения минут на сорок. Прочел мне целую лекцию. На другой день, когда я пришел на брюгу, он пробовал новое горючее, только что полученное с базы. Я поднялся на борт, и мы вышли в губу. С полчасика мы покрутились в полумиле от берега, потом Крептюков предложил мне самому остановить и запустить мотор, самому дать «средний» и «полный» ход, что я и сделал. Мне кажется, что он был даже несколько разочарован той легкостью, с которой я всё это проделал. Представьте себе скрипача, который объясняет несведущему человеку, какая-то хитрая штука — игра на скрипке, а тот вдруг берет смычок и начинает играть не хуже его самого. Скрипач, конечно, огорчается. Примерно так же огорчился и Крептюков, в особенности когда я, выключив мотор почти у самой брюги, сказал что-то вроде «пустяковое дело». Но парень он был хороший, покладистый, на другой день мы с ним опять прогулялись по губе, и я то сидел в машинном, то стоял у штурвала, вел судно. В самом деле, это была нехитрая штука: погоды стояли ясные, ветерок в губе почти не чувствовался. Когда я попросил Кононова взять меня с собой на промысел (их, с позволения сказать, капитан сам списался на берег, и теперь за капитана ходил Александр Андреевич), Он сразу же согласился. Утром мы вышли. Я почувствовал себя превосходно, в особенности когда за наволоком впервые за эти два месяца увидел открытое море. Мы шли под мотором и парусом, так как ветер был свежий. И красивое же это было зрелище — выход в море рыбацкого флота! Десятка полтора парусников бежали рядом с нами, и за кормой у каждого стайкой кружились чайки. Мы обогнули мыс. На рифах у восточного берега пенились буруны, была небольшая зыбь, и бот то и дело клевал носом, с плеском разбрасывая воду. Я стоял на средней палубе, держась за мачту. О, чорт возьми, до чего же хорошо было опять выйти в море! У меня даже голова не кружилась от качки, а я думал, что голова непременно будет кружиться. Всё-таки я поотвык немного от этого подбрасывания вверх-вниз, вверх-вниз. Мы спустили парус и выметали сети на треску, потом перешли на другое место и стали выбирать сети, поставленные накануне. Улов был небогатый. После наших подъемов на десять-двенадцать тонн, когда на палубе рыбы по колено, на такую рыбу мне было просто смешно смотреть. Один только раз подняли зубатку, неплохую зубатку, пуда на четыре, зеленую, в черных пятнах, с маленькой змеиной головкой и пастью, обсаженной треугольными, точно обточенными напильником зубами. Не рыба, а какой-то рыбий тигр. Крептюков сказал, что вчера тут взяли четырех акул. (Не они, а другие рыбаки.) — Побалуемся? — сказал он. Матросы притащили акулью снасть — длинную толстенную леску с цепью вместо поводка и крючок размером в шлюпочный якорь. Тухлятины или тюленьего сала на борту не было, но я уже распотрошил зубатку, и её свежие внутренности — полпуда кишок — пошли на наживку. (Икру мы, понятно, оставили себе на обед, посолили и пересыпали рубленым луком.) Снасть с наживкой полетела за борт, мы закурили. Помнится, я спросил у Кононова, какая тут глубина. Он ответил, что примерно метров двести. — Подходящая глубина, — сказал я и вдруг почувствовал, что у меня ослабели ноги. Они точно онемели. Я не сел, а как-то сполз на палубу. Я понял: то, чего я боялся, началось. Это пришло сразу. Только что я стоял и болтал с рыбаками насчет акульего лова, потрошил зубатку и, растянувшись у борта, мыл руки прямо на волне, смывал липкую рыбью кровь. Палуба так и прыгала под ногами, мачта так и скакала по небу от облака к облаку, и всё было легко и хорошо. На кой чорт мне было спрашивать у Кононова, какая тут глубина? Зачем я представил себе эту глубину? Но я представил себе её и уже ни о чём больше не мог думать. Двести метров вниз. Это значит — мутно-зеленые сумерки, а потом темнота. Потом — черным-черно, и только губки да звезды шевелятся на песчаном грунте. А над ними рыба. Косяками ходит по дну треска. Зубатки с оскаленными пастями. Может быть, светятся у них эти пасти там, под водой? — Ты чего скис? — сказал Кононов. Матросы посмотрели на меня. — Мне нехорошо, — сказал я. — Пойду прилягу. — Ну, ну, приляг. Я спустился в каюту и лег на койку Крептюкова. Двести метров глубины. Она стояла у меня перед глазами. Я, кажется, мог её промерить. Бот, на котором были я и четверо рыбаков, болтался где-то между небом и этой страшной темнотой, вниз от его бортов на двести метров отвесно падала акулья снасть с нацепленными на крючок рыбьими внутренностями. Как они там, рыбы, видят в темноте, или это вода передает запахи? Меня начало поташнивать. Я лег на живот и лицом повернулся к стенке. Волна била в деревянную обшивку. Я слышал её равномерные удары, чувствовал, как содрогается дерево, слышал, как что-то поскрипывает подо мной, потрескивает, — вот-вот треснет и сломается. Толщина бортов на рыбацких ботах самое большее десять сантиметров. Море было в десяти сантиметрах от моего лица. Не то голубое, раскинувшееся под облаками море, которым я любовался час назад, а другое море, о котором я впервые подумал, — черная глубина на двести метров, темень, холодище, выпученные рыбьи глаза, разорванные рыбьи внутренности… Я приказывал себе не думать об этом. Я не хотел думать. Я твердил: «Не надо думать, не надо, только не надо думать об этом», — и ничего не мог поделать с собой. Интересно, какая была глубина, где меня смыло за борт? Двести метров? Или пятьсот? Какой я, наверное, был маленький там, наверху, на поверхности моря, если всё это хорошенько себе представить! Я скинул тогда один сапог, чтобы мне легче было плыть. Я орал о помощи, плакал, махал руками, а сапог мой всё ещё шел ко дну — медленно, медленно… Я не мог лежать лицом вниз. Пол и койка были точно стеклянные. На двести метров вниз под собой я видел акулью снасть, отвесно уходящую в черноту, и далеко-далеко светящиеся пасти зубаток. Конечно, они светятся. Я видел как-то на картинке глубоководных рыб. Может быть, мне будет лучше выйти на палубу? Я подумал и решил, что нет, лучше не будет… Мы порядочно отошли от берега, и, если представить себе, что до берега нужно добираться вплавь (допустим, что-нибудь опять случится), я потеряю сознание. Я на полпути потеряю сознание или просто сойду с ума. Это немыслимо плыть над такой глубиной, зная, что под тобой ничего нет, только вода, вода и вода. На сотни метров — вода. Кононов спустился в каюту. Он присел с краешка койки и стал чистить свою трубку. — Как дела? Что я мог ему сказать? Он сам всё видел. — Плохо. — Мутит? Я покачал головой. Неужели он решил, что меня просто-напросто укачало? Хорошо бы, если так. — А ты не думай. Всё это глупости, выбрось из головы — и всё. Иди рыбу шкерить, — за делом пройдет. Он правильно догадывался о том, что со мной происходит. Как ни скверно мне было, но я посмотрел на него с любопытством и сразу же покраснел и снова отвернулся к стене. Всё-таки неприятно знать, что человек видит, как ты трусишь. — Ты нос от меня не вороти, — добродушие проворчал он. — Я тебе верно говорю. Не с тобой одним это случалось. — Александр Андреевич, — сказал я, — повидимому, я больше не смогу ходить в море. Я вот разговариваю с вами, а сам думаю о том, какая под нами глубина. Он кивнул головой. — Кто бы не думал об этом на твоем месте. Полтора часа барахтаться на волне в открытом море — это, милый человек, не всякому дано испытать. Но ты не расстраивайся. Пройдет. Пока он сидел тут рядом со мной, такой старый и спокойный, мне было легче. Я по началу только стыдился этого разговора. Мне казалось, что он меня поднимет насмех. — Это пройдет, — повторил он. — Я три раза тонул, я уже знаю. Так было, что и на берег выскочил, да что толку! Один мой камрат тут же потонул, а у другого всё тело с холоду пошло волдырями. Тут, чего доброго, убежал бы с моря без оглядки — и ничего. Рыбачим. — Я знаю, — сказал я. — Мне Свистунов говорил. Было заметно, как он обрадовался. — Ага. Ему фамилия Свистунов, который захворал тогда с холоду. Очень хороший человек. Ты с ним плавал, что ли? «Какого чорта он няньчится со мной?» — подумал я. Он хотел разговорами отвлечь меня от моих мыслей — дело понятное. Но зачем же тогда рассказывать о хороших моряках? Я же никогда не буду таким. Это я буду рассказывать о Кононове и о Свистунове, но матросы, собравшиеся поболтать на палубе, никогда не станут вспоминать обо мне. Разве что Свистунов вспомнит: был, дескать, такой, да весь вышел. Волна сильней ударяла в борта. Со стенки капало. Я видел, как в щелях чуть заметно проступала вода. — Вода, — сказал я, указывая пальцем на тоненькую струйку, стекавшую на койку. — Подводная часть у вас плохо просмолена. Кононов поднялся с койки. Разговаривать со мной было бесполезно. — Вот что, — сказал он. — Некоторые боты сейчас побегут к берегу. Я пересажу тебя, хочешь? Скажем: ослаб — и всё. — Да, я, пожалуй, на берег… Я вышел на палубу, держась за поручни. Я в самом деле сильно ослабел. Я ослабел, а ветер, пока я валялся на койке, окреп, и волна уже перекатывалась через палубу, и паруса были спущены, потому что бот совсем заваливало набок. Меня сняла «Песчанка», раньше всех окончившая лов. На «Песчанке» я тоже сразу повалился на койку и часа через два был уже на берегу. Когда под вечер Кононов возвратился домой, я лежал у себя на кровати за шкафом. Я не вышел ужинать. Сказал, что у меня болит голова, и не соврал: в самом деле, болела она отчаянно. Полночи я вовсе не спал. Утром Кононов растолкал меня и сказал: — Погодка как заказная. Не хочешь ли сходить с нами? — Хочу, — сказал я. Мне подумалось, что, может быть, сегодня всё будет иначе, и, если Кононов всё-таки звал меня с собой, стало быть, и он думал так же. Может быть, я просто потерял за время болезни много сил, и моя вчерашняя слабость была обыкновенной слабостью выздоравливающего человека, а всё остальное я уже сам придумал. Мы оделись, попили, как полагается, чайку и, болтая о разных разностях, пошли на брюгу. Уже у самой брюги я остановился. Даже не поднявшись на борт, я понял, я наверное знал, что не к чему уходить в море. Нет надобности повторять опыт. Я не смогу плавать. Мне станет плохо ещё до того, как мы выберемся из губы. Всё повторится с начала. — Я не пойду, — сказал я. — Вы извините меня. — Не знаю, что с тобой и делать, — сказал Кононов. Вся эта история, повидимому, его всерьёз огорчала. Но я-то уж знал, что мне делать теперь. Вот мое письмо Студенцову:Овчаренко
Дорогой товарищ Студенцов! Не могу сказать, как я обрадовался, получив Ваше письмо. Спасибо и Вам, и товарищу Овчаренко, и всем товарищам с «Беломора», которые меня не забывают. Вы пишете, что ничего не имели бы против того, чтобы опять зачислить меня в свою команду. Значит, хотя я и был новичком в морском деле, но всё-таки не слишком обременял вас и команду своей неопытностью и во всяком случае работал не за страх, а за совесть. За время моего выздоровления я только и мечтал поскорее опять попасть на ваше судно, опять поплавать вместе со всеми. Но я, товарищ Студенцов, не могу больше плавать. То, что случилось со мной в памятную всем нам ночь, повидимому, оставило во мне след на всю жизнь. Это хорошему моряку идет на пользу, как вы говорите, а такого моряка, как я, только окончательно портит. Я дважды выходил в море на том самом рыбацком боте, который меня тогда спас, и дважды мне было совсем скверно. Неловко писать о подробностях, но вы мне поверите, что зря я не стал бы писать. Больше всего в жизни мне хотелось бы плавать. На днях думаю вернуться в Ленинград. В Мурманске останавливаться не хочу. Но если вы в это время будете стоять в порту, первым делом, конечно, приду повидать вас. Передайте, пожалуйста, мой горячий привет всем товарищам. Если будут спрашивать обо мне, объясните, что я, повидимому, заболел надолго. Ещё раз большое спасибо и Вам и товарищу Овчаренко.Я написал это письмо в тот же вечер. С ночным пароходом оно ушло. Я долго не возвращался на кононовскую квартиру. Прямо с почты пошел бродить по берегу, сидел у губы, сидел, смотрел на воду и, не знаю, кажется, ни о чём не думал. Меня точно выпотрошили. Я только жалел, почему я не уехал нынче же с рейсовым пароходом, — следующий нужно было ждать пять суток. А потом меня окликнули. Я обернулся и высоко на обрыве увидел девушку, которая махала мне рукой. Потом она куда-то пропала и, пока я искал её глазами, очутилась у меня за спиной. — Здравствуйте. Я искала вас. Говорят, вы ещё больны? — сказала Лиза. — У вас совсем не плохой вид. С чего они взяли, что вы ещё больны?Е. Слюсарев