А.-Б. Иегошуа
Пять времен года
Роман
Долг великой литературе
Предисловие к русскому изданию
Каждый раз, когда очередное мое произведение переводится на русский язык, я чувствую, что этим возвращаю часть моего большого долга великой русской литературе, которая с юношеских времен питала мое литературное существование. И сегодня, уже совсем не молодым человеком, я иногда возвращаюсь к той или иной книге Толстого или Достоевского, Гоголя или Чехова, к великолепной прозе Пушкина, с особой душевностью их героев, удивительной достоверностью диалогов и необыкновенной смесью самого будничного и тривиального с глубокими душевными переживаниями, чтобы обрести новые творческие силы, напитать и восстановить литературные ткани — и как писатель, и как читатель.
Великая русская литература не была для нас, в Израиле, совершенно чужой, как немецкая или французская. Многие крупные еврейские классики приехали из России, а часть из них к тому же занималась переводом русской литературы на иврит. В результате в израильскую литературу с самого начала влилась мощная русская мелодия, которая, в сочетании с ивритской, создала, несмотря на различие в языках, некий особый стиль, полный очарования для людей моего поколения, которые уже не знали ни одного русского слова, но тем не менее ощущали, что русскость — неотъемлемая часть их духовного мира. А поскольку Россия — это к тому же смесь Европы и Азии, то «азиатская» часть израильской души — моей, во всяком случае, — которая так возбуждается при звуках барабанов и труб в русских музыкальных произведениях, также прекрасно сочетается с «азиатской» страстностью в русской классике.
Я написал «Пять времен года» двадцать лет тому назад под впечатлением рассказа старого друга нашей семьи. Как и тот рассказ, роман начинается с ночи, когда жена героя умирает после долгой и мучительной болезни, и описывает далее, что происходит с человеком, овдовевшим в пятьдесят с лишним лет, в течение первого года «новой жизни», какой сложный — печальный и одновременно высвобождающий — процесс происходит в его душе и почему так упорно не удаются ему попытки установить связь с новой женщиной. Вообще говоря, Молхо — этот рядовой чиновник израильского Министерства внутренних дел — похож, в моем воображении, на все то множество правительственных чиновников, что населяет и классическую русскую литературу, на тех Акакиев Акакиевичей, через наивные и хитроватые поступки которых раскрываются нам, потрясенным, бездны человеческой души.
И в то же время, несмотря на свой трагический контекст, этот роман полон освобождающего комизма. Я и сам, когда чувствую себя подавленным или зашедшим в тупик, открываю «Пять времен года» и невольно начинаю улыбаться. Этот скрытый комизм происходит от сложной двойной игры: временами подсознательные движения души простоватого героя вызывают в сознании читателя чувство насмешливого превосходства, а в других эпизодах его неожиданные и трогательные слова и поступки порождают в подсознании читателя ощущение глубокого душевного сродства. Насмешливое сострадание, неожиданный смех сквозь слезы сочувствия и понимания — мне представляется, что и в этом моя книга следует традициям русской литературы.
С такими ощущениями я передаю ее на суд русского читателя.
А.-Б. Иегошуа
Часть первая
ОСЕНЬ
1
Жена Молхо умерла на рассвете. Было четыре часа утра, и Молхо, желая уловить ее последний вздох, весь напрягся, чтобы впитать и запечатлеть этот миг в своей памяти, потому что ему очень хотелось его запомнить. И действительно, многие недели и даже месяцы спустя, стоило ему вернуться к этому воспоминанию, как он ощущал, будто и впрямь способен переплавить тот миг ее исчезновения («Но уместно ли здесь это слово? — маялся он. — Действительно ли смерть — это исчезновение?») в некую живую реальность, возвращавшую ему не только его тогдашние мысли и ощущения, но даже отдельные звуки и блики — вроде багрово тлевшей спирали маленького электрического нагревателя, или зеленоватого свечения цифр на электронных часах, или широкой желтой полосы света, что тянулась из ванной комнаты, оставляя огромные тени в коридоре, а может, и того тончайшего, цвета бледно-розовой слоновой кости, предрассветного сияния, которое рождалось где-то в толще глубокой ночной темноты, — и ему хотелось думать, что он в самом деле вспоминает то темное утреннее небо, которое добавляло всей сцене грозную силу взволнованной стихии, но в этом он уже не был так уверен, как не был уверен и в шорохе ветра и шуме дождя, но зато твердо знал, что там еще звучала какая-то музыка, да, конечно, вполне реальная музыка, он сам включил ее, не без колебаний, но в глубоком убеждении, что если есть на свете что-то такое, что ей хотелось бы слышать на пороге смерти, то это несомненно та самая музыка, что так безумно влекла ее и возбуждала в